Мы сидим на длинной корявой колоде у дороги, курим последний табак. У Валеги в мешке есть еще пачка махорки, но это все, а нас — четверо. Копырко куда-то исчез со своей машиной. Раздобыл, вероятно, где-нибудь горючее и уехал, не дожидаясь нас. Бог с ним. Хорошо, что хоть ночью подвез.
Повозки сворачивают к колодцу. Там — давка и крики. В колодце уже почти нет воды. Лошади отворачиваются от мутной, горохового цвета жижи. И все-таки все лезут и кричат, размахивая ведрами.
— Ну? — говорит Игорь и смотрит куда-то в сторону.
— Что — ну?
— Дальше что?
— Итти, повидимому.
— Куда?
Я сам не знаю куда, но все-таки отвечаю:
— Своих искать…
— Кого своих — Ширяева, Максимова?
— Ширяева, Максимова, полк, дивизию, армию…
Игорь не отвечает, насвистывает. Он здорово осунулся за эти дни — нос лупится, усики, когда-то кокетливые, в линеечку, обвисли. Что общего сейчас с тем изящным молодым человеком на карточке, которую он мне как-то показывал? Шелковая рубашка, полосатый галстук с громадным узлом, брюки-чарли. Дипломант художественного института. Сидит на краю стола в небрежной позе, с папиросой в зубах, с палитрой в руках. А сзади — большое полотно с какими-то динамичными, куда-то устремленными фигурами.
На другой карточке1— славная, с чуть-чуть раскосыми глазами девушка в белом свитере. На обороте трогательная надпись. Неокрепший, полудетский почерк.
Всего этого нет… И полка нет, и взвода, и Ширяева, и Максимова. Есть только натертая пятка, насквозь пропотевшая гимнастерка в белых разводах, «ТТ» на боку, и немцы в самой глубине России, прущие лавиной на Дон, и вереницы машин, и тяжелые, как жернова ворочающиеся, мысли.
У колодца огромная толпа, какие-то крики. Люди безумеют от жажды. В воздух взлетает ведро. Со всех сторон бегут на крик. Толпа растет, перекатывается к дороге..
…А художник из Игоря получился бы неплохой. Рука у него твердая, линия смелая, рисует хорошо. Он нарисовал как-то меня и Максимова — на листочках блокнота. Они хранятся у меня в сумке.
Знакомство наше началось с ругани. В Серафимовиче, еще на формировке, я снял его людей с газоубежища и заставил рыть окопы. Он прилетел расстегнутый, в ушанке набекрень, полный справедливого гнева. Его только что прислали начхимом в полк, в котором я уже две недели был инженером. На правах старика я отчитал его. Дней десять после этого мы не разговаривали.
Потом уже, чуть ли не под Харьковом, я совершенно случайно увидел у. него в планшетке альбом с зарисовками. С этого и началась дружба.
Мимо проезжает длинная колонна машин с маленькими, подпрыгивающими на ухабах противотанко-. выми пушчонками. У машин необычайно добротный вид, на дверцах толстые, аккуратные цифры: Д-3-54-26, Д-3-54-27. Это не наши. У нас — Д-1. Свешиваются ноги из кузовов, выглядывают загорелые, обросшие лица.
— Какой армии, ребята?
— А вам какую нужно?
— Тридцать восьмую.
— Не туда попали. В справочном спросите… — Хохочут.
А машины, идут — одна за другой, одна за другой, желтые, зеленые, бурые, пестрые. Кънца и края им нет.
— Ну что, пошли?
Игорь встает, каблуком вдавливает в землю окурой.
— Пошли.
Вливаемся в общий поток.
8
— Эй, вы, орлы!
Кто-то машет рукой с проезжающей повозки. Как будто Калужский — помощник по тылу.
— Давайте сюда!
Подходим. Так и есть — Калужский. От него пахнет водкой, гимнастерка расстегнута, гладкое лицо с подбритыми бровями красно и лоснится.
— Залазьте в мой экипаж! Подвезу домой. Трамвая все равно не дождетесь. — Он Протягивает руку, чтобы помочь нам влезть. — Водки хотите? Могу угостить.
Мы отказываемся, — не хочется.
— Напрасно. Водка хорошая. И закусить есть чем — дополнительный паек не успели раздать. Масло, печенье, консервы рыбные, — он весело подмигивает, хлопает дружески по плечу. — А хлопцев своих на те повозки сажайте. Со мной весь склад вещевой едет — пять подвод.
— А куда путь держите? — спрашиваю я.
— Наивняк… Кто такие вопросы теперь задает? Едем — и все. А тебе куда надо?
— Я серьезно спрашиваю.
— А я серьезно отвечаю. До Сталинграда как-нибудь доберемся.
— До Сталинграда?
— А что, тебя не устраивает? В Ташкент хочешь? Или в Алма-Ата?
И он бурно хохочет, сияя золотыми коронками. Смех у него заразительный и сочный. И весь он какой-то добротный, — не ущипнешь.
— Наших не встречал? — спрашивает Игорь.
— Бойцов только, и то мало. Говорят, что майора и комиссара убило. Максимов будто в — окружение попал. Жаль парня, с — головой был. Инженер все-таки…
— А где твои кубики? — перебивает Игорь, указывая, глазами. на. его воротник.
— Отвалились. Знаешь, как их теперь делают. — Калужский прищуривает глаз. — Наденешь, а через три дня уже нет. Эрзац.
— И пояс у тебя как будто со звездой был.
— БЫЛ, хороший. С портупеей. Пришлось отдать. Фотограф дивизионный выклянчил. Вы знаете его, — хромой, с палочкой. Неловко отказывать как-то. Уж больно канючил. Может, все-таки по сто граммов налить?
Мы отказываемся.
— Жаль. Хорошая, московская. — Он отхлебывает из фляжки, закусывает маслом, без хлеба. — Мировая закуска! Никогда не опьянеешь. Обволакивает стенки желудка. Мне наш врач говорил. Тоже головастый. Два факультета кончил. В Харькове. Я даже диплом видел.
— А где он, не знаешь?
— Не знаю. Вырвался, вероятно. Не дурак — куда не надо, не лезет. — Калужский опять подми-гивает.
И он долго еще говорит, отхлебывая время от времени из фляжки и облизывая короткие, жирные от масла пальцы. Иногда прерывает свой рассказ и переругивается с соседними подводами, с застрявшими и мешающими проехать машинами, с ездовыми, потерявшими кнут или прозевавшими колодец. Все это. — мимоходом, хотя и не без увлечения и даже не без мастерства.
А вообще на вещи он смотрит, так. Дело, повидимому, приближается к концу. Весь фронт отступает, — он это точно знает. Он говорил с одним майором, который слышал, это от одного полковника. К сентябрю немцы хотят все. закончить. Очень грустно, но почти факт. Если под Москвой нам удалось сдержать немцев, то сейчас они подготовились «дай бог как»… У них — авиация… А авиация сейчас все… Надо трезво смотреть в глаза событиям. Главное. — через Дон прорваться. Вешенская, говорят, уже занята — вчера один лейтенант — оттуда вернулся. Остается только Цымлянская. Говорят, зверски бомбит. В крайнем случае, повозки можно бросить и переправиться где-нибудь выше или ниже. Между прочим, — но это под большим секретом, — он выменял вчера в селе три гражданских костюма — рубахи, брюки и какие-то ботинки. Два из них он может уступить нам. Мне и Игорю. Чем чорт не шутит. Все может случиться. А себя надо сохранить — мы еще можем пригодиться родине. Кроме того, у него есть еще один план…
Но ему так и не удается рассказать этот план. Игорь, молча ковыряющий ножом подошву сапога, подымает вдруг голову. Похудевшее, небритое лицо его стало каким-то бурым под слоем загара и пыли. Пилотка сползла на затылок.
— Знаешь, чего сейчас мне больше всего хочется, Калужский?
— Вареников со сметаной, что ли? — смеется Калужский.
— Нет, не вареников… А в морду тебе дать. Вот так размахнуться и дать по твоей самодовольной роже. Понял?
Калужский несколько секунд не знает, как реагировать, — сердиться ли или в шутку все превратить, — но сразу же берет себя в руки и с обычным своим хохотком хлопает Игоря по колену.
— Нервы все, нервы. Бомбежки боком вылезают.
— Иди ты, знаешь куда, со своими бомбежками и нервами… — Игорь с треском закрывает складной нож и кладет его в карман. — Командир тоже называется! Я вот места себе найти не могу из-за всего этого. А ты — «мы еще можем пригодиться родине»… Да на кой чорт такое дерьмо, как ты, нужно родине? Ездового хоть постыдился бы — такие вещи говорить.
Ездовой делает вид, что не слышит. Калужский соскакивает с повозки и бежит ругаться с шофером, — на его счастье здоровенный додж преградил нам дорогу.
Мы с Игорем перебираемся на другую подводу.
9
Общий поток несколько редеет. Часть сворачивает на Вешенскую, часть на Калач, минуя Морозовскую, остальные, — и их большинство, — на Цимлянскую.
Степь голая, мучительно ровная, с редкими курганами. Сухие, выжженные овраги. Однообразный, как гудение телеграфных проводов, звон кузнечиков. Зайцы выскакивают прямо из-под ног. По ним стреляют — из автоматов, пистолетов, но всегда мимо. Пахнет полынью, пылью, навозом и конской мочой.
Едем. Днем и ночью едем, останавливаясь только, чтобы покормить лошадей и сварить обед. Немцев не видно. Раза два пролетает «рама». Сбрасывает листовки. Один раз у нас ломается колесо. Долго чиним. Серую слепую кобылу меняем на гнедого жеребчика. Ой доставляет массу хлопот, брыкается, фыркает, не хочет везти. И его тоже меняют на какое-то старье, мирное и старательное, с отвисшей мокрой губой.
Настроение собачье. Хотя бы сводку где-нибудь достать и узнать, что на других фронтах. Хоть бы немцы где-нибудь появились. А то ни немцев, ни войны, нудная тоска.
Какой-то майор-связист, — мы ему помогаем виллис из канавы вытащить, — говорит, что бои идут сейчас где-то между Ворошиловградом и Миллерово, — и это слово — бои — на какой-то промежуток времени утешает нас. Значит, наши армии дерутся.
— А вообще добирайтесь до Сталинграда, если армии своей не найдете. Там сейчас новые части формируются. Скорее на фронт попадете… — Хлопнув дверцей, майор исчезает в облаке пыли.
Мы, ругаясь, взбираемся на свои подводы, будь они трижды прокляты.
Опять степь, пыль, раскаленное небо.
Бабы спрашивают, где же немцы и куда мы идем. Мы молча пьем холодное молоко. и показываем на восток.
Туда… За Дон…
Я не могу смотреть на эти лица, на эти вопросительные, недоумевающие глаза. Что я им отвечу? На воротнике у меня два кубика, на боку — пистолет. Почему же я не там, почему я здесь, почему трясусь на этой скрипучей подводе и на все вопросы только махаю рукой? Где мой взвод, мой полк, дивизия? Ведь я же. командир…