Рут прислала из Кёльна брошюру, добытую окольными путями. Изданная в Бельгии, она была посвящена легендарной Мале Циметбаум, узнице концлагеря Биркенау.
Малю депортировали из Бельгии и очень скоро назначили лауферкой — посыльной, а чуть позже сделали переводчицей. По многочисленным свидетельствам очевидцев, личностью она была исключительной, одной из тех фигур, которые навсегда остаются в памяти знавших ее людей. В качестве переводчицы она пользовалась целым рядом послаблений и старалась помочь как можно большему числу заключенных, причем не только бельгийкам. Лишний кусок хлеба, перевод в команду, где работа полегче, пара обуви по размеру, просто улыбка или сочувственное слово, произнесенное в нужный момент, многим помогли не сдаться, и они выжили.
Маля и Эдек Галинский, рабочий слесарной мастерской в мужском лагере, полюбили друг друга. Спустя два года — 24 июня 1944-го — они совершили побег, подготовленный Эдеком при содействии друзей из мастерской. Нацисты устроили облаву и через несколько недель поймали беглецов. Во время «церемонии» повешения, когда Маля была уже на помосте и читали приговор, она перерезала себе вены бритвой, которую сумела пронести на эшафот. Но ей не дали умереть, — подбежавший рапортфюрер[17] Таубер вырвал у нее лезвие, а она ударила его по лицу окровавленной рукой. Потом эсэсовцы потащили Малю к крематорию, пиная ее ногами. Она умерла на пороге газовой камеры, на глазах у всего женского лагеря. Подобные казни носили показательный характер, нацисты хотели, чтобы все знали: никто не может сбежать от них! — так что заключенные, которых согнали на плац, стали свидетелями предсмертного бунта Мали.
Книга была составлена по воспоминаниям и свидетельствам немногочисленных выживших узниц. Одна из них, Элен, описала прибытие в Аушвиц и свою встречу с молоденькой девушкой — «чистенькой, в платочке на голове и аккуратно зашнурованных ботинках». Звали ее Эльза Миллер. Это была ты, моя мать. Именно ты отвела ее в сторонку, сказав: «Будешь играть в нашем оркестре…»
Я познакомился с Элен в 1961 году, когда мы с мамой навещали ее в Хасселте. Помню, что Даниэль, дочь Элен, играла нам на пианино Прелюдию до мажор Баха, составляющую гармоническую основу Аве Марии Гуно[18].
Несколько печатных строчек опрокинули шаткое равновесие моего духа вместе с чувством, что эта часть твоей жизни надежно укрыта на чердаке моей.
Слова Элен значили для меня гораздо больше нечленораздельного бормотания родственников, которое я выслушивал в течение тридцати лет, прошедших после твоей смерти. Всякий раз, когда кто-то заговаривал о маме, я чувствовал себя обворованным, воспоминания же Элен были тем ценнее, что она не «присваивала» Эльзу. Прочитав слово «чистенькая», я словно наяву увидел, как мама утром собирается на работу, красится, одевается. Она и правда напоминала маленькую храбрую козочку, каждый день выходящую на бой с волками, чтобы спасти свою жизнь. Благодаря тонкой книжице живший в моей памяти образ Эльзы стал конкретным и точным.
Связаться с Элен было очень просто — через издателей, — но я едва не испортил все дело, дав посредникам не личный, а рабочий телефон… как будто не хотел, чтобы она мне позвонила.
Я едва справляюсь с потоком образов: часовые на вышках, колючая проволока под током, бараки (вид сверху), похожие на кубики гигантского лего. Кортеж теней в полосатой униформе в лагерном аду, ты в карантинном «загоне», коротенькие волосы убраны под платок. Пробудившийся кошмар обретает плоть. Кошмар, пережитый тобой и Элен.
Между тем я впервые нашел человека, жившего рядом с тобой два страшных года и любившего тебя.
Я говорю с Элен по телефону и терзаюсь противоречивыми мыслями. Будет ли для нее мучительно вспоминать тебя? Сможет ли она описать украденный у тебя кусок жизни, твои тогдашние чувства и события, которые ты не смогла, не сумела или не захотела разделить со мной? А вдруг это причинит Элен слишком сильное страдание?
Деликатность деликатностью, но я должен, должен, должен рассказать историю вашей группы, чтобы она не потерялась во времени! Потрясающая история женского оркестра Биркенау не дает мне покоя. Нужно встретиться с Элен и рассказать всем. Желания накладываются друг на друга и сливаются в одно. Захочет ли она поделиться со мной твоими секретами? Теми самыми, к которым мне запрещали приближаться, пока ты была жива. Разве моя просьба нарушить табу не есть моральное насилие?
Чудеса красноречия не понадобились: просьба показалась Элен совершенно естественной, и она послала меня в Париж, к Виолетте Зильберштейн, сказав, что та тоже играла в оркестре, а память у нее просто замечательная.
Вспоминая наши первые контакты, понимаю, как сильно похож на мать. Объяснение предоставил более чем витиеватое: меня в первую очередь интересует жизнь мамы в лагере (и это еще слабо сказано!), но, кроме того, я задумал проект небывалой сложности — рассказать историю сорока пяти женщин, игравших в оркестре. Ты была одной из них, из числа самых незаметных… Повзрослею ли я однажды настолько, чтобы искать именно тебя и никого другого?
Знакомство с Виолеттой. Мы на «вы», хотя при встрече она крепко обняла меня.
Маленькая, живая, энергичная женщина дымит, как паровоз. Голос у нее глухой и чуть хрипловатый, язык цветистый, богато расцвечен блатной лексикой, что сразу меня покоряет. Эта «недостойная старая дама» не жеманничает и обо всем говорит напрямик. Виолетта сразу увидела во мне собеседника, с которым можно отбросить ложную стыдливость, говоря об этом, (мне на такое понадобилось сорок лет жизни), а я то и дело одергивал себя, помня о родных и близких…
Я привез Виолетте несколько твоих «молодых» фотографий — все-таки пятьдесят лет прошло, немудрено было забыть, — и сразу получил от нее первый подарок. Она сказала, что не могла не узнать меня — по форме лба и глазам. Увы мне, я забыл черты твоего лица!
Я долго описывал Виолетте нашу жизнь. Кое-что ей было известно от Элен и Фанни, с которыми она никогда не теряла связи, они сообщали ей о замужестве Эльзы, моем рождении, разводе, втором браке, появлении на свет Лидии и, наконец, смерти на необъятных просторах Америки.
Я подробно, во всех деталях, рассказал, как мучился в детстве, чувствуя, что живу рядом с «присутствующе-отсутствующей» матерью, на три четверти разрушенной лагерным опытом. Она изумила меня рассказом о твоей мягкости и доброте. В нашей семье Эльзу всегда упоминали с благоговейным обожанием, но сам я хорошо помнил, какой резкой, несправедливой и неуживчивой ты умела быть. Виолетта твердо стояла на своем: Эльза была нежной, доброй и спокойной. В Биркенау!
Мы сидели в ее теплом и уютном доме и много часов говорили без пауз и передышек. Я — об отношениях с тобой, о том, что ухитрился пройти мимо, Виолетта — о возвращении домой. От нее я впервые услышал, что после войны «нормальные» люди (читай — не прошедшие через концлагерь!) очень скоро захотели перевернуть страницу, забыть, ну или сделать вид, что забыли. Пытаясь объяснить молчание Эльзы, Виолетта рассказала, как ее пригласили на «вечеринку с сюрпризом», где она поведала свою историю, и какая-то особа воскликнула писклявым голосом: «Довольно, прошу вас!» — видите ли, угнетающе действовало на ее психику! «Я тогда решила заткнуться навек… и не пережевывать до бесконечности свои воспоминания, а смотреть в будущее». Неспособность людей понять то, что и рассказывать страшно, не то что пережить наяву, Виолетта сочла парадоксальной несправедливостью, дающей тем не менее стимул двигаться вперед…
Я не сдержался и пылко, почти гневно поведал ей о чувстве неудовлетворенности, которое было вечным спутником моего детства, о том, как печально я жил, как сильно мне не хватало внимания матери. Казалось, что через Виолетту я обращаюсь к тебе и — опосредованно — ко всему окружающему миру.
Виолетте, выжившей, как и ты, в лагере, я не стыдясь признался, что слишком быстро смирился, перестал защищать тебя и фактически отказался от всего, что мог получить. Я не утаил от твоей подруги, как горько до сих пор сожалею о том, что не услышал от тебя ни слова о том времени.
Я лишь теперь наконец-то все понял. Ты познала убийственный голод, животный страх, страдание и потому не могла различить в моих призывах банальный человеческий голод, страх темноты, ужас пробуждения от кошмарного сна, хрупкость ребенка, родившегося после…
Я вынужден признать, что жалею тебя, нас и стыжусь этого чувства…
Виолетта уже несколько месяцев живет в предместье Лилля. В 1940-м они с родителями покинули Гавр, спасаясь от бомбардировок, поселились в Париже и впервые столкнулись с гонениями на евреев. Виолетта сохранила удостоверение личности матери, выданное петеновскими властями: графа «Национальность» на зеленой карточке, где написано «Еврейка», по диагонали проштемпелевана красной чертой, словно рост, вес или цвет волос значения не имеют. По совету дяди семья тайно переезжает в район Лилля. Тайно, то есть не отмечаясь в префектуре, с поддельными продовольственными карточками, без возможности для родителей найти работу, а для Виолетты — записаться в лицей. Они живут, тратя сбережения, продают отрезы тканей, которые отец забрал с собой из магазина в Гавре.
1 июля Виолетта возвращалась домой по улице Кабанис в лилльском районе Фив. Она была в кино, смотрела «Кровать под балдахином», фильм 1942 года Ролана Туаля с Жаном Маре, Фернаном Леду и Одетт Жуайе. (Пятьдесят лет спустя Виолетта, посмеиваясь, вспоминает, что герой Жана Маре был музыкантом. Сидел под арестом, и директор тюрьмы присваивал его музыку…) Следующий сеанс начинался в четыре часа дня.
Она доехала на трамвае до своей остановки, вышла и вдруг заметила, как шевельнулись занавески на окне кухни соседнего дома. Тревога переросла в панику, когда на звонок из дверей вышли двое мужчин в черных кожаных пальто и шляпах с мягкими полями. Виолетта все поняла и кинулась бежать, надеясь перехватить мать и предупредить ее о засаде. К несчастью, она даже ходить не очень любила, не то что бегать, и быстро выбилась из сил. Гестаповцы схватили ее — им не привыкать — и повели назад, в дом. Мать арестовали, и их повезли в гестапо, где уже находилась тетя Виолетты. Она некоторое время встречалась с одним скользким типом, спекулянтом и, как оказалось, коллаборационистом. Одновременность арестов не оставляла сомнений: их продали.