I
Весна в том году вступала в свои права медленно. Но в первых числах мая вдруг установилась теплая, по-настоящему весенняя погода. И совершилось великое чудо природы: за сутки на буроватых ветках вишен и слив распустились нежные белые цветы. Цветение было обильным: белые облака укрыли и ветки и еле распустившиеся листья, взметнулись над крышами домов, легли на невысокие заборы. Только осторожные яблони не спешили наряжаться, словно не верили капризной весне: в редкие годы случалось, что и в мае морозы обжигали яблоневый цвет.
В чистом ясном небе радостно парили голуби, на первых зеленых лужайках хлопотали веселые воробьи. А ночами в садах, что буйно расцвели под Боевой горой, опробовали голоса соловьи.
Василия Прошина вызвали из Чембара, где он тогда работал, в Пензу, чтобы объявить о новом назначении.
Окружной отдел, или оперсектор ОГПУ, как его еще называли, размещался в двухэтажном кирпичном особняке в верхней части улицы Красной.
Прошин остановился в Доме крестьянина и, поднявшись по деревенской привычке вместе с солнцем, долго бродил по городу.
Утренний воздух был свеж и прозрачен. С Боевой горы хорошо просматривались панорама города, поля, начинающиеся сразу же за городской окраиной, и Арбековский лес.
Невольно думалось о могуществе природы, которая, не считаясь с чаяниями и заботами людей, совершает свой извечный круговорот обновления. «Может быть, начинающаяся ломка векового уклада жизни — лишь малая частица того неизбежного круговорота, что происходит в мире», — подумал Прошин.
Начальник окружного отдела сорокачетырехлетний Иосиф Владиславович Тарашкевич тепло поздоровался с Прошиным, пригласил сесть. Василий слышал, что раньше Тарашкевич возглавлял Чрезвычайную комиссию Литвы и Белоруссии и направлен в Пензу по личной рекомендации Феликса Эдмундовича Дзержинского.
— Как жизнь в Чембаре? — спросил Тарашкевич, пытливо разглядывая Прошина.
— Не знаю, что и ответить на ваш вопрос, Иосиф Владиславович: пока вроде бы спокойно, но среди крестьян, кажется, начинается брожение. Объявленная линия партии на коллективизацию…
— Это закономерный процесс, — перебил Тарашкевич, — говорил он с заметным белорусским акцентом. — Нынешнее затишье обманчиво, и продлится оно недолго. Неизбежное наступление социализма в городе и деревне, рассчитанное на полную ликвидацию эксплуататорских классов — кулаков и нэпманов, — продолжал Иосиф Владиславович, — не может не вызвать волну, точнее сказать, девятого вала отчаянного сопротивления со стороны враждебных социализму сил.
Прошин хорошо понимал Тарашкевича, потому что знал положение в деревне, где кулаки начали поднимать голову.
Пятнадцатый съезд партии провозгласил курс на коллективизацию сельского хозяйства, принимались меры к усилению государственной помощи колхозам, развертывалась широкая пропаганда, начиналась коллективизация. Все это вызывало тревогу и волнения у крестьян.
Объявляя новую экономическую политику, партия вела линию на ограничение и вытеснение кулацких хозяйств. Они облагались повышенным налогом, в последнюю очередь обеспечивались сельскохозяйственными машинами, для них устанавливался ряд других барьеров. Но какое-то время кулакам разрешалось нанимать рабочую силу, арендовать землю, сдавать знаем рабочий скот, машины и инвентарь.
И вот теперь наступил новый этап социалистического строительства: на повестку дня ставится вопрос о ликвидации кулачества как класса.
Чекистский опыт подсказывал Прошину: чтобы успешно работать, нужно знать психологию людей, научиться распознавать, кто по убеждению, а кто по темноте своей выступает против народной власти Советов. Без этого, думал он, можно невольно сбиться с правильного пути, допустить противозаконные действия. Он упорно и напряженно работал над собой: настойчиво изучал труды Ленина, партийные документы, политическую литературу, основы логики и психологии.
И, слушая теперь начальника окружного отдела, Прошин мысленно восхищался тем, как глубоко понимает обстановку Тарашкевич.
— Словом, надо готовиться к решительной схватке с кулаками, самыми зверскими и самыми дикими эксплуататорами… Мы решили перевести тебя в Пензу, не возражаешь? — неожиданно спросил Тарашкевич.
— Благодарю за доверие.
— А почему не спрашиваешь о должности?
— Готов выполнять любые поручения! — отрапортовал Прошин.
— Хорошо! Назначаем тебя на должность начальника отделения. Осваивайся с новым участком, знакомься с людьми.
Прошину отвели небольшую комнату во втором этаже. Единственное окно, узкое и высокое, выходило на Красную улицу. Ночами по булыжной мостовой, грохоча коваными колесами, проезжали ассенизационные обозы, и после них в дремотном воздухе долго висело зловонное облако. В кабинете было душно, но окна приходилось закрывать и плотно зашторивать.
Поздним вечером Василий покинул свой кабинет. В городском парке зазывно играл духовой оркестр, но ему хотелось побыть одному, разобраться в первых впечатлениях.
По крутому спуску мостовой, спотыкаясь о крупные неровные булыжники, дошел до улицы Горького, а по ней — до Татарского моста, остановился на самой середине. Под ним тихо плескалась Сура, прибиваясь к правому берегу, со стороны железной дороги доносились протяжные гудки паровозов и лязг вагонов.
Чуть больше недели проработал Прошин в Пензе, ознакомился с накопившимися в отделении материалами. Среди них были сообщения о нераскрытых убийствах сельских активистов, заявления, обвиняющие отдельных граждан в сотрудничестве с губернским жандармским управлением и в предательстве революционно настроенных лиц, доклады о локальных мятежных выступлениях в селах, информационные сводки об активизации враждебной деятельности церковно-сектантских элементов — все сигналы казались Прошину важными и интересными.
Ему только что исполнилось двадцать шесть лет, по натуре он был горячим и беспокойным человеком; и теперь с чувством досады сетовал на своих нынешних коллег и подчиненных за то, что они, по его мнению, допустили волокиту в организации проверки поступивших материалов, в результате чего упущено время, по ряду дел, бесспорно, утрачены следы преступных действий, сокрыты либо уничтожены улики.
В течение этих дней Прошин выслушал доклады всех оперативных работников; материалы, которые привлекали его внимание, оставлял у себя, чтобы глубже изучить их и продумать первоочередные мероприятия.
С большим интересом Василий читал дело, на обложке которого значилось: «Филеры и агенты жандармского управления».
Раскрывались трагические судьбы смелых революционеров, ставших жертвами корыстного предательства.
По одним делам расследование было закончено и вынесены судебные решения о наказании виновных; другие прекращены за недоказанностью, хотя подозрения о сотрудничестве проходящих по ним лиц с бывшим губернским жандармским управлением не были сняты.
До боли в сердце взволновал Прошина находившийся в деле документ — свидетельство мощи человеческого духа. Это была кабинетная фотокарточка шестнадцатилетнего Николая Пчелинцева, наклеенная на плотный картон, на обратной стороне химическим карандашом написано его последнее обращение к отцу и матери. Вот эта короткая прощальная записка:
«Прощай, дорогой отец и мать, прощай, Таня и все ребятишки. Меня вешают в лесу. Не плачь, дорогая мама, это не так страшно, как кажется. Умираю с надеждой на то, что скоро всем будет хорошо. Николай».
Так спокойно говорить о смерти мог только истинный герой, свято верящий в правоту революционного дела, ради которого он погибает. А герою этому не было полных семнадцати!
Эта записка, которую в самый последний момент разрешил написать вице-прокурор Кузовков, присутствовавший при казни, потрясла Прошина. Он дал себе клятву быть беспощадным к жандармским филерам и агентам, сделать все, зависящее от него, чтобы они были разысканы и наказаны.
А история этого дела — расследование по нему проведено до Прошина — была такова.
Революционно настроенные молодые люди создали тайный кружок, изготовляли и распространяли листовки и прокламации, вели устную пропаганду против царизма. И когда казалось, что дело пошло на лад — участники группы приобрели опыт нелегальной работы, — все они были арестованы.
Ровно через двадцать лет чекисты установили, что молодых революционеров выдала жандармам Варвара Михайловна Семилейская, внешне симпатичная и добрая женщина, высказывавшая сочувствие художникам-бунтарям и вроде бы проявлявшая заботу о них.
Семилейская, акушерка по специальности, избрала легкий путь заработка: держала квартирантов и нахлебников. Так называли тех, кто брал обеды у частных лиц. В их числе оказались учащиеся художественного училища. Вполне доверяя «доброй» хозяйке, малоопытные революционеры в ее присутствии сочиняли листовки, призывающие к низвержению жестокой царской власти, открыто обсуждали методы борьбы с ней.
Они и мысли не допускали, что «заботливая тетя Варя» побывала в жандармском управлении и дала согласие полковнику Николаеву секретно сотрудничать с ним. За каждую выданную голову жандармы обещали платить ей сто рублей.
Начальник жандармского управления Николаев лично встречался с Семилейской, и та регулярно докладывала ему о деятельности «анархистов-коммунистов». Так молодых революционеров именовали в жандармских документах.
После суда некоторые члены революционного кружка назвали Семилейскую провокаторшей и жандармской ищейкой.
Чекисты допросили десятки свидетелей, в московских архивах обнаружили донесение Пензенского губернского жандармского управления, в котором подробно излагалась деятельность революционного кружка и делался такой вывод:
«Я нахожу вполне установленной их принадлежность к «Пензенской группе анархистов-коммунистов», и принадлежность эта, как видно из изложенного, являлась не только идейной, по и реальной, а потому постановил: препроводить настоящее производство Пензенскому губернатору для дальнейшего направления применения к ним статьи 33 Положения о госохране. Начальник управления полковник Николаев».
В донесении красноречиво расписывалась роль Семилейской в раскрытии группы «анархистов-коммунистов».
Варвара Михайловна Семилейская была арестована и осуждена к лишению свободы сроком на десять лет.
Долго размышлял Прошин над делом Пилатова Евдокима Григорьевича, который также подозревался в секретном сотрудничестве с Пензенским губернским жандармским управлением. Как говорилось в одном из документов, в двенадцатом году Пилатов, работая на станции Рамзай Сызрано-Вяземской железной дороги, поддерживал близкое знакомство с революционно настроенными железнодорожниками и крестьянами окрестных сел и, добровольно предложив свои услуги, информировал об их деятельности.
В частности, указывалось, что Пилатов сумел войти в доверие к начальнику станции Шалдыбину и его сыновьям — Константину и Борису; в разговорах с ними выяснил, что братья Шалдыбины осуждают самодержавие и заведенные в России порядки, а один из братьев участвовал в студенческих волнениях в Петербурге в связи с Ленским расстрелом. Обо всем этом Пилатов будто бы доложил жандарму на станции Рамзай, а затем стал постоянно сотрудничать с жандармерией.
Этот документ был составлен по показаниям свидетеля Урядова Ивана Марковича. Никаких других доказательств в деле не было, но сведения, изложенные Урядовым, почему-то вызывали доверие.
Пилатов дважды арестовывался — в девятнадцатом и двадцать шестом годах, — свою связь с жандармерией категорически отрицал. И каждый раз освобождался за недоказанностью состава преступления.
Вечером Прошин зашел к начальнику окротдела. Иосиф Владиславович был в штатском. На нем была синяя сатиновая косоворотка, туго стянутая широким армейским ремнем, две верхние пуговицы расстегнуты. Крупное, чисто выбритое лицо говорило о крепком здоровье и волевом характере Тарашкевича.
В конце доклада Василий высказал интерес к материалам на Пилатова.
Иосиф Владиславович рассмеялся; Прошин смутился и нахохлился, не догадываясь, чем вызвал беспричинный смех у начальника.
— Не обижайся, сейчас объясню, — сказал Тарашкевич, вытирая глаза чистым платком.
Приехав в марте двадцать третьего года в Пензу и знакомясь с делами, рассказывал Тарашкевич, он, как и Прошин, заинтересовался Пилатовым. Какая-то притягательная сила есть в показаниях Урядова, им хочется верить. Тарашкевич приказал вторично арестовать Пилатова и провести новое расследование.
— Как видишь, я начал с того же. Лично допрашивал Пилатова; его объяснения не сняли, а усилили подозрения, но собрать доказательства и на этот раз не удалось.
— Позвольте все-таки и мне поработать над этим делом, — попросил Прошин.
— Запретить, конечно, не могу, но и увлекаться не советую, — сказал Иосиф Владиславович.
— А я хочу попробовать. Разрешите? — настаивал Прошин.
— Попробуйте, — сухо разрешил Тарашкевич. «Ему объясняешь, что Пилатов дважды арестовывался, ничего достичь не удалось, а он все же стоит на своем», — с досадой подумал Тарашкевич. Впрочем, он списал такую настойчивость за счет возрастной запальчивости нового начальника отделения.
— Я хочу съездить в Рамзай, поговорить с людьми…
— Хорошо, — перебил Тарашкевич. — Повторяю, не увлекайтесь; полагаю, что в отделении найдутся более перспективные дела.
У Прошина мелькнула мысль: отказаться на время от дела Пилатова, чтобы не обострять отношения с начальником, который, как видно, не одобряет его намерения, но удерживал какой-то внутренний протест. «Ладно, одно другому не помешает, не будет получаться с Пилатовым, отступлюсь».
В понедельник, проведя короткое совещание с подчиненными, Прошин с первым же поездом выехал на станцию Рамзай.
II
Рамзай в те годы был большим и процветающим селом. Его почти пятитысячное население занималось садоводством и ремеслами: скорняжеством, изготовлением многокрасочной деревянной посуды; там действовали небольшие поташные и красильные заводы. В селе было три церкви, школа, сиротский приют.
Все это, а также близость железной дороги и губернского центра, с которым поддерживалась живая связь, накладывали определенный отпечаток на социальный характер населения, с одной стороны, сохранялась мелкокрестьянская психология, с другой — явно наблюдалось проникновение передовой идеологии рабочего класса. Начиная с первой русской революции, здесь возникали кружки различных политических оттенков, общим у них было то, что все они разными способами, честно и мужественно боролись против самодержавия.
Поезд стоял на станции Рамзай одну-две минуты.
Прошин, соскочив с подножки, лоб в лоб столкнулся с дежурным по станции, небольшого роста толстяком в малиновой фуражке и черной шинели, хотя было довольно тепло.
— Начальник на месте?
— Нету, они уехали в Пензу.
— С вами можно поговорить?
— Говорите, — не очень любезно отозвался дежурный.
— Мне нужно по делу, где можем побеседовать?
— Да в кабинете начальника станции, никто не помешает.
— Вы давно здесь работаете? — спросил Прошин, когда они вошли в просторный кабинет и уселись друг против друга.
Ознакомившись со служебным удостоверением Прошина, недоверчивый дежурный стал приветливее и разговорчивее.
— Я местный, всю жизнь — на станции, со стрелочника начинал.
— Хорошо! Вы знали бывшего начальника станции Шалдыбина?
— Шалдыбина? — зачем-то переспросил дежурный. Потом Прошин понял: у него такая манера разговора. — Как не знать, при нем начинал службу. Добрый был человек, справедливый.
— Он что, умер?
— До точности не знаю, но слухи такие были. Куда-то уехал в смутное время и вроде бы помер.
— Имя и отчество его помните?
— Как не помнить? Яковом Васильевичем прозывался.
— А сыновей его знали?
— Как не знать! Очень даже хорошо знаю. Старшего звали Николаем Яковлевичем. Умница был, боевой человек! По слухам, после революции работал наркомом путей сообщения где-то в Средней Азии, там и погиб…
Прошин хотел спросить, как это случилось, но дежурный опередил его и продолжал:
— Где-то под Ташкентом строили гидростанцию, получился обвал в тоннеле, на том и закончилась его героическая жизнь.
Дежурный снял фуражку и несвежим платком бордового цвета вытер пот и потер пальцами лоб: фуражка, видно, была маловатой для его шарообразной головы и оставила глубокие лиловые вмятины на лбу.
— Продолжайте, пожалуйста!
— О братьях Шалдыбиных? Вторым был Константин Яковлевич, сейчас ему, должно быть, лет сорок, закончил институт, по какой-то химии, живет в Пензе. Там же проживает и младший брат Борис Яковлевич. Энтот года на два помоложе, тоже имеет высшее образование, работает учителем в железнодорожной школе…
«Почему же в деле Пилатова нет показаний братьев Шалдыбиных, ведь Пилатову вменялось в вину, что о них он доносил жандармам? — недоумевал Прошин. — Неужели их не сумели найти тогда?»
— Вы знали Пилатова Евдокима Григорьевича? — спросил Прошин, отвлекаясь от своих дум.
— Как не знать! Нашенский, житель Рамзая, крестьянствовал, потом пакгаузы сторожил, потом ушел в армию, сказывали, добровольцем… Его два раза чека забирала, ко вскорости освобождали.
— За что его арестовывали?
— Чего не знаю, того не знаю, врать не буду. Болтают разное…
— Что именно?
— Будто с жандармами якшался… Непонятный человек: колючий и скользкий, как ерш, голыми руками не возьмешь.
— Спасибо! Ивана Марковича Урядова знаете?
— Урядова? Как не знать! Если хотите поговорить с ним, торопитесь: сказывают, на ладан дышит. Ему, так я полагаю, перевалило за восьмой десяток.
— А где он живет?
— В селе и живет, в своей развалюхе…
Разговор часто прерывался телефонными звонками. Дежурный снимал трубку, отвечал односложно. Однако Прошин остался доволен беседой и считал, что ему повезло: от первого встречного получил справки о людях, с которых намечал начать новое расследование по делу Пилатова.
Иван Маркович Урядов долго рассматривал удостоверение Прошина, открывал узловатыми пальцами, снова захлопывал. Он был больной и дряхлый, но не до такой степени, как охарактеризовал его дежурный по станции. Высокий, худой и сутулый, во всю голову лысина цвета слоновой кости, лишь на висках и на затылке сохранился седой пушок.
— Все правильно, молодой человек! Чем могу служить ГПУ? — спросил Урядов, возвращая удостоверение и тяжело опускаясь на лавку. Пригласил сесть и Прошина.
— Поговорить надо, — сказал Прошин, уклоняясь от деловых вопросов. Он снял кепку, пригладил волосы и сел рядом со стариком. Знал: если хочешь завязать откровенный разговор с человеком, сумей расположить его к себе, не спеши с расспросами о деле.
— Как живете, Иван Маркович?
— Не живем, а доживаем последнее времечко, — отвечал Урядов.
— Чего болит-то?
— Если бы ты спросил, чего не болит, может, и ответил бы, — сказал старик, сразу обращаясь на «ты». — Все болит, как есть все.
— Ничего, Иван Маркович, вы еще вон молодцом, — польстил Прошин. — Как память-то?
— Как тебе сказать: то, что было давно, помню, а то, что случилось вчера, забыл.
— Хорошо. Я хотел поговорить о делах давно минувших дней, — сказал Прошин и удивился своим словам: «Из песни, что ли, какой?»
— Тогда спрашивай, буду отвечать как на духу. Правда, в народе так бают: говори как на духу, да знай про себя. Есть такая присказка.
— Иван Маркович, расскажите о том, как развивались революционные события в Рамзае.
Старик что-то тихо прошамкал беззубым ртом, пригладил пушок на затылке.
— Это можно, молодой человек, токмо не знаю, как начать?
— Были ли в селе или на станции люди, которые вели работу против царя? — подсказал Прошин.
— Знамо, были. И я имел причастность к тому… — Старик помолчал минутку и начал: — После Кровавого воскресенья, стало быть зимой пятого года, в селе Рамзай — тогда оно еще называлось Тужиловкой — возник революционный кружок. Создателем его был Федор Иванович Давыдов, отчаянный мужик. И меня завлекли в тот кружок. Чего мы делали? Собирались, судили да рядили, как бороться с царской властью; разъясняли крестьянам, что под лежачий камень вода не бежит, что надо выступать за свою долю… Устно говорили об этом, раздавали книжки и прокламации, которые, как думается, привозили из Санкт-Петербурга. Человек? В кружке-то? Поначалу в него вошло десять человек. Федор Иванович Давыдов, его брат Ефрем Иванович, Михаил Федорович Ежов, ну я, других уж и не помню.
— Иван Маркович, вот лично вы, что делали по заданию организации?
— Я-то? Принимал от приезжих людей революционные книжки, брошюрки и листовки, хранил их в тайнике… В сенцах у меня был сделан потайной погребок, хитро упрятанный, — пояснил Урядов. — С поручениями руководителя кружка Федора Ивановича ездил в соседние села, там встречался с сочувствующими нам людьми… А по правде сказать, и рамзайские, и крестьяне соседних сел помогали нам. Был такой план: раздобыть оружие и подняться против местных властей. Хотели разгромить усадьбу тужиловского помещика Протасьева. Казалось, все идет как по маслу. И вдруг припожаловали жандармы, и тут началось… Федору Ивановичу Давыдову тогда удалось скрыться, почти все члены кружка были арестованы. Меня тоже заграбастали…
Иван Маркович улыбнулся, вспоминая о далеком прошлом, и продолжал:
— В Рамзае был стражник, по фамилии Селиверстов, отчаянный зверюга и пьянчуга… Вот он меня арестовал. «Попытаешься бежать — пристрелю!» — пригрозил заплетающимся языком. И все-таки я убежал…
— Расскажите, Иван Маркович, как это удалось вам?
— Удалось нехитро. Ведет меня стражник по селу, а сам качается, как поплавок на волнах. Ну, мужики сообразили, в чем дело. Окружили Селиверстова и стали вроде бы допытываться, кого и за что арестовали? Я воспользовался этим и убег… Кому-то еще удалось скрыться, кого-то жандармы не тронули — должно, не всех поименно назвал доносчик…
После этого случая мы стали осторожнее: вместе не собирались, каждый действовал на свой страх и риск. Лет семь, надо думать, продолжалась такая строгость и активных выступлений не было. Наверное, за год до начала войны, стало быть в тринадцатом году, в Рамзай возвернулся Федор Иванович Давыдов и опять стал собирать свое поредевшее войско из тех немногих, кто оставался в селе. Но кто-то опять выдал Давыдова. Его снова арестовали на станции Рамзай, зверски избили; так измолотили, что вскорости он скончался от тех побоев… Еще вспомнил: членами нашего кружка были Михаил Портнов и Никифор Юматов — оба они из Мастиновки, их сослали в Сибирь, по слухам, они там и осели на жительство… В Мастиновке и сейчас живет брат Никифора — Сергей Леонтьевич Юматов, мой дальний сродственник. С ним тебе надо поговорить, мужик он надежный.
— Спасибо! Иван Маркович, вы знали Пилатова?
— Евдокима Григорьевича? Знал, даже хорошо знал.
— Он не был членом революционного кружка?
— Нет, не был. Что за человек? Как тебе сказать? Услужливый, веселый, одним словом, мужик компанейский. С жандармами? Кто ж его знает, ничего не могу пояснить. В селе шел разговор, что Пилатова уже в советское время два раза арестовывали, но вскорости освобождали. За что сажали и почему выпускали, это вам лучше знать, — сказал старик с доброй улыбкой.
Попрощавшись с Урядовым, Прошин пошел в сельский Совет. Пожилая, болезненно-худая женщина, секретарь Совета, полистав похозяйственные книги, сказала, что из тех, кто нужен Прошину (он назвал членов революционного кружка, о которых рассказал Урядов), в Рамзае никто не значится. Расспросив, как пройти на Мастиновку, Прошин решил сходить туда, чтобы встретиться с Сергеем Леонтьевичем Юматовым.
III
Погожий майский день клонился к закату, но солнце еще приятно пригревало. Заросший травою-муравою проселок вывел Прошина к реке. Здесь малым ручейком начинается Пензятка. Ему нужно было идти берегом реки, никуда не сворачивать — так объяснила секретарь Совета.
Прибрежные вербы покачивали желтыми пушистыми сережками, похожими на только что вылупившихся цыплят. В густых зарослях перекликались сороки, над золотистыми цветами мать-и-мачехи жужжали пчелы.
На душе у Прошина было светло и радостно. Вспомнились встречи с Анечкой в такие же вот весенние дни. Быстро летят годы. Теперь сыну Юре уже пять лет, а Анечка ждет второго ребенка.
Василию хотелось, чтобы родилась дочь: дочери нежнее, ласковее, да и в старости не оставят одиноких родителей. А сыновья разлетятся по белу свету, своими семьями обзаведутся.
«Взять хотя бы меня, — кольнула мысль. — Больше пяти лет не был в отчем доме. Как там отец, братья, сестренка? Нет, девочки все-таки понадежнее». Василий не сетовал на жену за то, что давно не был в Атемаре, сам во всем виноват: все дела, дела…
Его размышления прервал заяц, перебежавший дорогу. Он не торопился и не оглядывался, будто догадывался, что этот мирно настроенный человек не сделает ему зла. «Заяц перебежит дорогу, к несчастью», — с улыбкой вспомнил Прошин народное поверье.
Василий спустился к берегу, пригоршнями напился чистой и холодной воды.
Добротный, обшитый тесом дом Сергея Леонтьевича Юматова находился в середине восточного порядка.
Прошин вошел в дом. Молодая женщина, сноха или дочь, кормила грудью ребенка. Увидев незнакомого человека, она отстранила ребенка и стыдливо прикрыла грудь. Ребенок расплакался.
— Юматовы здесь живут? — спросил Прошин, остановившись у самого порога.
— Здесь, здесь, проходите, — пригласила женщина, оправляясь от смущения и качая на руках не унимающегося ребенка.
— Мне Сергея Леонтьевича.
— Посидите, они скоро будут, картошку сажают на дальнем огороде.
— Спасибо, я выйду, побуду на крылечке. — Прошин вышел, чтобы не стеснять молодую мать.
По улице лениво брели коровы, сыто пережевывая жвачку, блеяли овцы и козы, дремали большие, смирные собаки. Следом за стадом поднималось облако желто-серой пыли.
Большая бурая корова подошла к воротам Юматовых. Прошин хотел было открыть ворота и впустить ее, но она сама ловко рогом откинула проволочное кольцо, ворота со скрипом отворились, и корова вошла во двор.
Вскоре появились Юматов и его жена. Ему и ей было лет по пятидесяти с небольшим, лица их были загорелыми, одежда пропыленной.
Прошин показал хозяину удостоверение, объяснил цель прихода к нему.
— Рады встретить, очень рады, заходите в избу.
После немудреного деревенского ужина — яйца и молоко из погреба — Прошин и Юматов вышли на крыльцо. Как обычно в таких случаях, Василий стал расспрашивать Сергея Леонтьевича о его жизни, о сельских делах.
— Мастиновка — боевая деревня: до революции у нас всякие кружки да союзы возникали, и потом — по первости, должно, бес попутал — против власти Советов выступали.
Прошин слышал о кулацко-эсеровском мятеже в Мастиновке и не стал расспрашивать об этом. К ним один за другим подходили мужики, начинали разговор о жизни в городе, о коллективизации: что она такое и что несет крестьянам.
Прошин пытался как можно проще объяснить неизбежность колхозного строительства, без чего, мол, крестьянин останется в вечной кабале у богатеев. Но слова его — это Василий хорошо чувствовал — не доходили до сознания мужиков; им, конечно, нелегко было расстаться с хозяйством, которому отдана вся жизнь: работа до кровавых мозолей на руках, тревожные бессонные ночи.
Поздно разошлись мужики, лишь красные огоньки цигарок светились в темноте.
— В деревне не спрячешься — все на виду, — проговорил Юматов, тщательно разминая сапогом окурок. — Так чего конкретно вас интересует?
— А не поздно? Может, отложим разговор на завтра?
— Ни свет ни заря уйдем картошку досаживать. Уж давайте сегодня, заодно.
— Ну, хорошо! Мне хотелось узнать о Никифоре, его революционных делах, кто выдал его жандармам?
— Вон сколько вопросов! Попытаюсь вспомнить, сначала о себе. В нашем селе было два тайных кружка: один создали левые эсеры, второй — социал-демократы. Так те и другие называли себя…
Юматов рассказал, что активную революционную работу он начал в четвертом году, хотя в тайный кружок был вовлечен годом раньше. Первого мая четвертого года вместе с рабочими Сызрано-Вяземской железной дороги участвовал в забастовке. Он тогда работал кондуктором, жил в Рамзае, но связи с жителями села не терял, да и земледельческого труда не оставлял. Сначала Юматов вступил в кружок левых эсеров, но под влиянием брата Никифора перешел в организацию социал-демократов. Чем занимался? Вел пропаганду среди крестьян и рабочих, распространял нелегальную литературу, участвовал в массовках и тайных собраниях. Зимой пятого года в Мастиновку нагрянули жандармы и полицейские, многих забрали. Арестовывали и его, но суд освободил за недоказанностью, а брата Никифора Леонтьевича, руководившего организацией социал-демократов, и его помощника Михаила Портнова сослали на вечную каторгу в Сибирь. После разгрома революционных кружков в Мастиновку часто наезжали казаки, делали обыски, беспричинно избивали крестьян. Многих арестовывали, кого судили, кого освобождали.
— Вот вы спросили, кто выдал брата и других революционеров? Не знаю, доподлинно никто не знает.
— А подозревали кого-нибудь?
— Я лично подозревал Евдокима Пилатова. Какие основания? Да никаких оснований нет. Просто он казался мне скользким человеком, а главное, хорошо знал людей на станции, и в селе Рамзае, и в Мастиновке, как-то лебезил перед людьми.
— Вы говорили кому-либо о своих подозрениях?
— Не помню. Наверно, говорил: меж собой мы обсуждали этот вопрос, строили догадки, кто мог донести жандармам.
— Кто еще может знать обо всем этом?
— Кто? Сейчас скажу. Да вот Семен Иванович Евстифеев, к примеру. Живет через два дома от меня.
Началась вторая перекличка петухов, где-то лениво побрехала собака и тут же замолкла.
— Ночевать у меня будете?
— Куда же теперь? Может, на сеновале найдется местечко?
— Холодно и неуютно там: свежего сена еще нет, а старое скормили за зиму. Пойдемте в избу.
— Спасибо, Сергей Леонтьевич. Вы не сможете предупредить утром Евстифеева?
— Скажу и вас разбужу, можете спокойно почивать.
Прошина уложили на широкой лавке в горнице, уснул он мгновенно. Впрочем, и спал-то, вероятно, не больше трех-четырех часов.
И вот перед ним стоит кряжистый, светлобородый крестьянин с огромными ручищами, которые не знает куда подевать: то опускает вдоль туловища, то прячет за широкую спину.
— Больше двадцати годов прошло с той поры, многое выветрилось из головы, — начал Евстифеев, отвечая на поставленные Прошиным вопросы. — Наша Мастиновка тогда входила в Рамзайскую волость. Рамзай и Мастиновка были как одно единое село… Курить можно?
— Курите, пожалуйста!
Евстифеев свернул «козью ножку», набил ее крупно накрошенным самосадом, запалил и, сделав глубокую затяжку, выпустил голубое облачко ядовитого дыма.
— Вскоре после расстрела на Дворцовой площади я вошел в социал-демократическую организацию… Небольшая, человек двенадцать. Что делали? Объясняли крестьянам, почему царь расстрелял рабочих, как надо готовиться к борьбе. Помнится, мы призывали готовиться к вооруженным выступлениям, но приехавший из Пензы представитель РСДРП объяснил нам, что для этого время еще не приспело. Проводили тайные собрания, массовки… — Евстифеев снова сделал глубокую затяжку, закашлялся до слез.
— В том же году в село приехали жандармы, полицейские, казаки; организацию разгромили, кого арестовали, кого выпороли нагайкой. Руководителей организации Никифора Юматова и Михаила Портнова сослали на вечную каторгу в Сибирь. Лет пять, должно, длилось затишье, а потом мужички опять зашевелились. Но часто наезжали жандармы и казаки, задерживали подозрительных, производили обыски, опять пороли… Несколько разов арестовывали Осипова Семена, Киреева Григория, всех уж и не помню. В моем доме три раза делали обыски…
Евстифеев бросил окурок, оторвал полоску от мятой газеты и стал свертывать новую «козью ножку». Прошин молча наблюдал за ним, ожидая продолжения рассказа.
— Все, наверно, — проговорил Евстифеев, прикуривая.
— Вы не думали над тем, кто выдал организацию?
— Как не думали? Думали. Я лично подозревал Пилатова Евдокима.
— Какие основания для этого?
— Да как тебе сказать: и были, и не были. Пилатов мог знать настроения людей и в Рамзае и в Мастиновке — это раз. Он работал на станции и знал, кто ездит в Пензу, кто с кем видится — это два. При встречах с людьми навязчиво затевал разговоры, выспрашивал обо всем. Просто так это не делается…
Подозрения Евстифеева можно было как-то понять и объяснить, но они не могли быть доказательством по делу. Подозрения есть подозрения, думал Прошин.
— Спасибо вам, Семен Иванович, — поблагодарил он, пожимая мускулистую, загрубелую руку.
— Чего знал, о том и рассказал, утаивать али прибавлять интереса нету.
Вечером Прошин возвратился в Пензу. На кухонном столе лежала записка, торопливо написанная женой. Анна сообщала, что ее увезли в родильный дом, а Юра остался на попечении соседей. Время было позднее, и Василий решил не беспокоить соседей и сына. Отрезал кусок черного хлеба, посыпал крупной солью, пожевал, запивая холодным чаем, и лег; долго крутился в постели: тревога за жену отгоняла сон. Шесть лет прожили Василий и Анна, их отношения были открытыми и добрыми, они не давали друг другу поводов для укоров или проявления недовольства.
IV
Утром Прошин зашел к начальнику окружного отдела, рассказал о поездке в Рамзай и Мастиновку, о разговоре с дежурным по станции, а также с Урядовым, Юматовым и Евстифеевым. Он считал, что напал на след предателя, но Тарашкевич, вероятно, не разделял его поспешных выводов: слушал рассеянно, ни о чем не спрашивал; было видно, что его мысли заняты чем-то другим. Такая безразличность начальника обижала Прошина, успевшего увлечься делом Пилатова.
— Все, о чем ты рассказываешь, наверное, будет очень интересным для историков, которые станут изучать историю революционного движения в Пензенской губернии, — вяло проговорил Тарашкевич, когда Прошин закончил доклад. — Но к делу Пилатова все это не имеет никакого отношения.
— Но ведь кто-то предавал! — горячо настаивал Прошин. — Юматов и Евстифеев определенно подозревают Пилатова.
— Вы, товарищ Прошин, не новичок в нашей работе и должны знать, что нужны достоверные доказательства. А их пока нет, боюсь, и не будет. Не удивляйтесь, есть основания для такого утверждения. Узнав о том, что совершилась Февральская революция и что Николай II отрекся от царского престола, начальник Пензенского губернского жандармского управления подполковник Кременецкий Леонид Николаевич собрал личный состав управления и приказал уничтожить все личные дела на филеров и тайных агентов, сжечь картотеки, списки и прочие документы. Так что все доказательства, в буквальном смысле, вылетели в печную трубу…
Прошин слышал о том, что Кременецкий весною восемнадцатого года был задержан в Казани и доставлен в Пензу, и все-таки с категоричностью Тарашкевича не мог согласиться. Должны же где-то сохраниться какие-то документы, возможно, и свидетели найдутся.
— Иосиф Владиславович, я установил, что братья Шалдыбины живут в Пензе, почему их не допросили в свое время?
— Шалдыбиных вызывали, я принимал участие в их допросах.
— Почему же в деле нет их показаний?
— Вероятно, ничего существенного они не сообщили и поэтому протоколы допросов не были приобщены к делу. Кому нужны пустые бумажки?
— Я хотел бы еще раз поговорить с ними.
— Попробуйте, кашу маслом не испортишь, — сказал Тарашкевич и потянулся за папиросой. — Не могу возражать: я уже не начальник.
— Как? — с удивлением воскликнул Прошин.
— Меня отзывают в Самару, на должность заместителя полномочного представителя ОГПУ по Средне-Волжскому краю.
— А кто же будет здесь?
— Сюда назначен товарищ Рождественский Александр Константинович; знаю, что ему двадцать девять лет, последние три года работал в Самаре, в транспортном отделе ОГПУ.
— Жалко! — непроизвольно вырвалось у Прошина: он никогда не льстил, не был подхалимом, но за пять лет совместной работы с Тарашкевичем проникся глубоким уважением к нему.
В тот же день Прошин выписал и отправил с рассыльным повестку на имя Шалдыбина Бориса Яковлевича, жившего на улице Малая Глебовка. Он не терял веру а то, что все же удастся собрать доказательства по делу Пилатова.
Вечером вместе с пятилетним Юрой пошел в родильный дом. Анна передала записку: родился сын, весом без малого десять фунтов, у нее все хорошо, все нормально.
Отец и сын вышли из приемной, остановились у окон, где, по объяснению нянечки, находится палата. Василий был в форме, на Юре — матросский костюм, через плечо на ремешке висело блестящее, только что купленное ружье.
И вдруг в окне второго этажа Василий увидел Анну.
— Юра, смотри, вон мама в окне. Видишь?
Бледная и слабая еще, она утирала слезы радости, потом помахала рукой мужу и сыну.
Назавтра, едва Прошин зашел в окротдел, дежурный сообщил, что к нему явился по вызову учитель Шалдыбин.
Судьба Бориса Шалдыбина, пожалуй, была характерной для молодой предреволюционной русской интеллигенции.
Зимою одиннадцатого года в Москве Бориса Шалдыбина арестовали за участие в студенческих волнениях, через некоторое время выслали на станцию Рамзай, где жили родители, под надзор полиции.
Когда он приехал в Пензу и явился в жандармское управление на регистрацию, его снова посадили в тюрьму, затем освободили под поручительство отца. Месяца полтора жил в Рамзае, а потом поехал в Пензу, снял квартиру и стал давать частные уроки: до ареста он учился в Московском университете.
Вскоре Шалдыбин обнаружил, что за ним ведут неотступное наблюдение филеры жандармерии. Хозяин квартиры под большим секретом признался: его вызывали в полицейский участок, расспрашивали о поведении квартиранта и предупредили, чтобы домовладелец нашел предлог и отказал Шалдыбину в квартире, предупредив: «Если не сделаешь этого, вместе с Шалдыбиным пойдешь по этапу».
Борис возвратился на станцию Рамзай, жил у отца. В тринадцатом году Якова Васильевича Шалдыбина беспричинно арестовали, через несколько дней освободили. Железнодорожная администрация издала приказ: снять его с должности начальника станции Рамзай и назначить товарным кассиром на станцию Пачелма. Отец жаловался сыновьям на то, что жандармы вмешиваются в его служебные дела, всячески притесняют.
— Я думаю, жандармерии было известно о переписке отца со старшим сыном Николаем. Отец разделял политические взгляды революционно настроенного сына. Конечно, и мы с Константином, участвуя в революционных событиях тех дней, бросали тень на отца, — сказал Шалдыбин.
— Скажите, Борис Яковлевич, не подозревал ли ваш отец кого-нибудь из своих знакомых в связи с жандармерией?
— Подозревал. И мне, и брату Константину он говорил, что на него доносит Евдоким Пилатов, который без видимых причин часто приходил к нам на квартиру. Вначале отец доверял Пилатову, через него посылал нам продукты, письма. Но потом понял: интерес Пилатова к нашей семье выходит за рамки нормальных добрососедских отношений… Но говорят, не пойманный — не вор, — сказал в заключение Шалдыбин. — Пилатова дважды арестовывали и оба раза освобождали, стало быть, ничего уличающего не удалось собрать…
На второй день Прошин встретился с Константином Шалдыбиным, который подтвердил рассказ брата.
В двенадцатом году Константин — тогда студент Петербургского университета — также был арестован за участие в студенческих волнениях, вызванных трагическими вестями о том, что на приисках Ленского золотопромышленного акционерного товарищества «Лензолото» убито и ранено более пятисот рабочих, которые хотели вручить жалобу на произвол властей. Константин жил под надзором полиции в Рамзае и в Пензе. В отношении Пилатова рассказал: Евдоким Григорьевич часто бывал в их семье, оказывал мелкие услуги.
Уже после победы Октябрьской революции, когда Константин продолжал учебу в Петрограде, отец писал ему, что Пилатов был жандармским шпиком и постоянно вел наблюдение за их семьей. Какими сведениями располагал отец об этом, он ничего не знает.
Итак, расследование снова зашло в тупик. Прошин с горечью отложил дело: не хотелось признаваться в том, что потерпел поражение, а недостаток опыта в раскрытии такого рода дел заставлял опускать руки. «Ладно, отложу до лучших дней, должен же быть какой-то выход», — подумал Прошин, укладывая папку с документами на самую нижнюю полку сейфа.
В конце недели Василий на извозчике привез из родильного дома жену и сына. Анна и он, думая над тем, как назвать сына, не сговариваясь, остановились на одном и том же имени — Борис.
После родов Анна выглядела бледной, похудевшей и усталой, но ему она казалась еще милее. Они прожили вместе шесть лет, и, странное дело, за эти годы их любовь не охладела, не вошла в привычку; напротив, они стали ближе друг другу, как бы слились в одно целое.
И когда кто-либо из товарищей начинал в его присутствии жаловаться на свою жену или похваляться случайными связями с другими женщинами, Прошин уклонялся от таких разговоров: они были неприятны ему, вызывали чувство глубокого отвращения и брезгливости.
V
Много дней Прошин думал над тем, как выйти из тупика по делу Пилатова. Чем бы он ни занимался в те дни, мысль о горестных судьбах рамзайских революционеров не покидала его.
Прошин снова побывал в Рамзае и Мастиновке, поговорил со стариками, но ничего нового о Пилатове выяснить не сумел. Тогда он решил еще раз придирчиво изучить все материалы, собранные в папке «Филеры и агенты жандармского управления».
И случайно конец нити был найден. В деле на агента жандармского управления по кличке Подорожников нашлась справка Центрального архива Октябрьской революции, в которой излагались сведения из спецсообщения начальника Пензенского губернского жандармского управления на имя заведующего отделом департамента полиции. В ней говорилось, что Подорожников по заданию жандармского управления «освещал» служащих почтово-телеграфной конторы, сообщал об антиправительственных настроениях. В шестнадцатом году почтовики и телеграфисты под руководством большевиков решили провести забастовку с экономическими и политическими требованиями. Подорожников донес об этом жандармерии; забастовка была сорвана, а ее организаторы арестованы.
В документе назывались клички других агентов, «зачисленных в штат», указывались суммы выплачивавшихся им денежных вознаграждений.
Прошин тут же послал запрос московским коллегам, просил проверить Пилатова Евдокима Григорьевича по Центральному архиву Октябрьской революции и, возможно, по фондам других архивов.
Месяца через полтора он получил копию донесения начальника Московско-Камышинского жандармско-полицейского управления железных дорог; в нем указывалось, что «для сбора информации о деятельности различных политических организаций и отдельных противоправительственных лиц на станции Рамзай и в окрестных селах использовался агент Веселый, которому постоянно выдавались денежные вознаграждения за оказываемые жандармерии и полиции услуги».
Никаких сведений о личности Веселого в документах не содержалось, поэтому не было оснований относить эти данные к Пилатову. И все-таки подозрения в отношении его усиливались.
Прошин вспомнил: рассказывая о Пилатове, старик Урядов назвал его веселым человеком. Не отсюда ли возникла кличка агента Веселого?
Но это опять лишь домыслы, а нужны были неопровержимые улики.
И снова дело Пилатова пришлось отложить, что называется, в долгий ящик.
Как-то вечером, это было уже в конце лета, к Прошину зашел его подчиненный двадцатидвухлетний Николай Иванович Захаров, которого он с самого начала отличал от других сотрудников за наблюдательность и глубину суждений. Прошин любил думающих работников, имеющих по всякому поводу собственное мнение, а не смотревших в рот начальству в ожидании указаний.
Небольшого роста, с редкими светлыми волосами и продолговатым сухощавым лицом, Захаров обычно начинал рассказ о том или ином деле словами: «Вот я подумал и считаю целесообразным сделать…».
Но на этот раз Николай Иванович изменил своему правилу, зашел за советом к Прошину: слишком неестественными показались ему сведения, сообщенные заявительницей.
— Кто она такая? — спросил Прошин, выслушав короткий доклад Захарова.
— Смурыгина Анастасия Ивановна, тридцать лет, монашка, долго была в женском монастыре, сейчас работает няней в городской больнице… Рассказывает об организации «Сестричное братство».
— Как называется организация? — переспросил Прошин.
— «Сестричное братство».
Василий Степанович знал, что в ряде сел с дореволюционной поры существуют группы верующих, именующих себя «Ревнителями православия». Они — наследие начальника Московского охранного отделения полковника Зубатова. Целью создания таких кружков была попытка усыпить классовое сознание крестьянства, скомпрометировать идеи социализма. И сейчас среди части верующих еще распространяется листовка тех времен под названием «Может ли христианин быть социалистом». Но в современных условиях верующие не очень-то верили устаревшей листовке и чаще всего несознательно хранили ее и передавали друг другу. А вот о «Сестричном братстве» Прошин пока не слышал.
— Что за «Сестричное братство»? — спросил он.
— Знаем мы о них вот что: это в основе своей религиозные группы, — объяснил Захаров. — Одно настораживает: активное участие в группах так называемых бывших людей.
— А именно?
— По нашим данным, в «Сестричном братстве» состоят бывшая княжна Максутова, бывший земский начальник Мозжухин, бывшая помещица Уварова, бывший помещик Топорнин и еще кое-кто.
— Чем же «Братство» привлекло их? Мне думается, тут не только защита религии…
— Возможно, — согласился Захаров. — Эти кружки только создаются, и, кажется, их политическое лицо еще не определилось.
— Хорошие слова для самоуспокоения собственной совести, — съязвил Прошин. — Эти «бывшие» озлоблены на Советскую власть, готовы пакостить нам. За ними нужен глаз да глаз. Ну ладно, поговорим с твоей монашкой.
Через несколько минут Захаров ввел в кабинет Прошина молодую смуглолицую женщину со смоляными, аккуратно прибранными волосами; взгляд ее иссиня-черных глаз был равнодушен. Лишь временами в нем появлялась настороженность. Несколько раз она поднимала руку, очевидно, хотела перекреститься, но, вспомнив, где находится, удерживала себя от этого. По всему видно, женщина еще сомневалась: правильно ли она поступила, явившись в это грозное учреждение.
— Садитесь, Анастасия Ивановна, — предложил Прошин, отодвинув стул от приставного столика.
Женщина покорно села и положила руки на острые колени, обтянутые черной сатиновой юбкой.
— Спасибо. Я долго не решалась идти к вам, — взволнованно начала она.
— Успокойтесь, расскажите обо всем по порядку.
— У меня есть подруга, Полунина Пелагея Афанасьевна, мы вместе были в женском монастыре, иногда встречаемся. — Смурыгина замолчала, смущенно опустила глаза.
— А она работает где-нибудь? — спросил Прошин, чтобы вывести заявительницу из состояния нерешительности.
— Полунина работает портнихой на дому, имеет патент. Возраст? Она года на четыре старше меня.
— И что настораживает вас в ее поведении?
— Ее квартиру вечерами посещают священники, пензенские и из районов. Сама она без видимых причин ездила в Ленинград и Москву, по ее словам, встречалась там с большими людьми…
— А именно?
— С каким-то митрополитом, богословскими профессорами. Я как-то спросила Пелагею, зачем ездит туда? Она сказала, что по делам «Сестричного братства».
— Что за «Сестричное братство»? — спросил Прошин, чтобы узнать мнение заявительницы об этой организации.
— В нее входят служители церкви, религиозный актив — словом, те, кто не согласен с обращением к верующим митрополита Сергия.
— В чем именно не согласны?
— Я не сумею объяснить, — сказала Смурыгина, лицо ее покрылось румянцем. — Сестра Пелагея дала мне прокламацию, в ней все изложено.
Смурыгина достала из сумочки сложенные листки бумаги и протянула Прошину.
«Обращение московского духовенства к митрополиту Сергию» — увидел Прошин и стал про себя читать его.
В «Обращении…» содержались резкие выпады против призыва митрополита к признанию Советской власти; московское духовенство объявляло ее безбожной, сатанинской властью; выражался протест против запрещения митрополитом Сергием «поминовения убиенных Советской властью».
Этот документ, как видно по его содержанию, выходил далеко за пределы чисто религиозной деятельности, носил откровенно политический, антисоветский характер.
— Вы можете оставить нам эту прокламацию? — спросил Прошин.
— Пожалуйста, — согласилась Смурыгина.
— А если Полунина попросит вернуть «Обращение…»? — вмешался Захаров.
— Скажу, отдала верующим.
— Но если она будет настаивать, позвоните Николаю Ивановичу, он вернет вам документ.
— Хорошо.
— Анастасия Ивановна, помогите нам разобраться в этом деле.
Смурыгина задумалась, хрустнула суставами пальцев; от сильного волнения на ее лице выступили бурые пятна.
— Не знаю, как ответить на ваше предложение, — тихо проговорила Смурыгина.
— А что смущает вас? — спросил Захаров.
— Боязно. А вдруг узнает кто, порешат.
— Это прежде всего от вас зависит, Анастасия Ивановна.
— Ладно, приму грех на душу, — неожиданно согласилась Смурыгина.
Захаров проводил Смурыгину и вернулся в кабинет Прошина.
— Что скажешь? — спросил Василий Степанович.
— Пока трудно сказать что-либо определенное. То, что воззвание митрополита Сергия вызвало резкую реакцию со стороны монархически настроенного духовенства, мы знаем. Надо подождать, посмотреть, что последует за этим.
— Ждать! Хорошенькое дело! — воскликнул Прошин. — Решительно не согласен с тобой: пожар легче предотвратить, чем потушить, когда он уже распространится. Нужно внимательно присмотреть за этой Полуниной: с кем она поддерживает контакты, кто руководит ею.
— Согласен, Василий Степанович, я подумаю.
— Это другой разговор, — сказал Прошин, подобрев. — Я тоже подумаю, а потом наши думы подробно изложим на бумаге и покажем начальнику окружного отдела.
Заявление Смурыгиной было первой вестью об опасной контрреволюционной организации, создаваемой или уже созданной священниками-монархистами. Чекисты тогда еще не знали, что Пелагея Афанасьевна Полунина — лишь небольшое связующее звено в общей цепи, что ее квартира служит пересыльным пунктом для распространения антисоветской литературы и что делами организации вершат люди, занимающие высокое положение в церковной епархии.
VI
Весною двадцать восьмого года в Пензу приехал доктор богословии профессор Григорьев Сергей Сергеевич, административно высланный из Москвы. Ему только что исполнилось сорок пять лет; рослый, холеный блондин, он был, как говорится, в расцвете мужских сил. Профессор почти ежедневно поднимался в гору по улице Московской, приходил в городскую библиотеку и целыми днями просиживал в читальном зале, требуя книги, о существовании которых даже сами сотрудницы библиотеки не подозревали: они хранились в фондах, почти, не используемых рядовыми читателями. Это были, в основном книги зарубежных психологов на иностранных языках и реже — в переводе на русский язык.
Григорьев обычно усаживался в тихом уютном уголке за колонной и что-то сосредоточенно записывал в толстую растрепанную тетрадь, которую приносил с собою.
Профессор был частым посетителем собора, не пропускал ни одного богослужения с участием епископа Кирилла. Виктор Иванович Соколов, так называли епископа в миру, был его одногодком, оба они родились в 1883 году.
Григорьев не сразу решился пойти на личную встречу с епископом, предварительно навел через служителей церкви нужные справки о нем. Профессору рассказали, что в двадцать втором году Кирилл был осужден за контрреволюционную деятельность на два года лишения свободы, освобожден из мест заключения досрочно.
«Интересно, какое воздействие оказал на него сей арест, — размышлял Григорьев. — Мог еще больше озлобить против властей или, наоборот, зародить трусость, страх в его душе. А не связано ли досрочное освобождение с тем, что епископ согласился сотрудничать с властями? Отношение к посланию митрополита Сергия — вот оселок, на котором можно испытать его».
Однажды Кирилл, знавший о приезде в город известного богослова, сам пригласил профессора к себе на квартиру. За чашкой чая Григорьев попытался осторожно завести разговор о митрополите и его послании.
— В моем положении, дорогой Сергей Сергеевич, не подобает быть слишком открытым, тому есть привходящие причины. Несогласие с митрополитом Сергием противоречит законам власти, у коей на службе я состою.
Профессор улыбнулся: витиеватый, уклончивый ответ Кирилла говорил о том, что в душе епископа нет твердого согласия с посланием Сергия.
— А как бы вы ответили на этот вопрос, Виктор Иванович, коли б не было на ваших плечах епархии?
— Как бы ответил? — Епископ задумался, старательно крутил ложечкой ломтик лимона в стакане. — Наверное, сказал бы, что, как верующий человек, я первый стал бы протестовать против декларации митрополита Сергия. Но такое признание таит в себе большую опасность для меня.
— Меня можете не опасаться. Вы же знаете, Виктор Иванович, я не по своей воле покинул Белокаменную.
— Это и располагает меня к откровенности с вами.
— Спасибо. Скажите, вы полностью отрицаете послание Сергия?
— Самые непримиримые возражения у меня вызывает запрещение поминать «убиенных Советской властью». За веру и престол геройски погибли многие служители и защитники церкви и религии. Неужто мы должны забыть о них?
— А как вы воспринимаете призыв Сергия к признанию Советской власти? — Григорьев проникся уверенностью, что с епископом можно разговаривать напрямую.
— Что могу сказать — власть есть власть, — уклонился Кирилл.
Дальше этого их беседа в тот раз не пошла, но между профессором и епископом Кириллом установились доверительные отношения, они стали встречаться.
Как-то Григорьев открыто изложил епископу план организации борьбы против Советской власти.
В городе и некоторых сельских районах, говорил профессор, существуют группы верующих, именующих себя «Ревнителями православия».
— Где это вы узрели такое, дорогой профессор? — перебил Кирилл.
— Например, в Шемышейском районе… В Пензе и опять же в районах возникли группы лиц, недовольных властью. Они называются несколько странно: «Сестричное братство». Эти уже выступают не только против притеснений церкви, но идут дальше.
— Удивляюсь, профессор, за короткое время вы успели собрать столь обширную информацию. — Епископ Кирилл повернулся к Григорьеву, расправил свою пышную бороду.
— Без малого полгода живу здесь. Как мне известно, вы лишь на месяц раньше приехали. Человек я общительный, любознательный, — профессор широко улыбнулся и добавил: — Книжки читаю.
— В книжках-то о «Ревнителях православия», поди, не пишут?
— Именно о них-то я собрал пространную информацию в здешней библиотеке.
— Вот как! — искренне удивился епископ.
— У меня созрел план: а нельзя ли путем настойчивой пропаганды превратить «Сестричное братство» и «Ревнителей православия» в опорные пункты или, проще сказать, в ячейки сопротивления Советской власти?
— М-да! — проговорил епископ, почесывая затылок.
— У меня есть только одно опасение, — продолжал Григорьев, — в «Сестричном братстве» активную роль играют бывшие помещики и торговцы, все они, надо полагать, находятся на заметке в ОГПУ, и «Сестричное братство» рано или поздно попадет в их поле зрения, если уже не попало.
А вот с «Ревнителями православия» там, вероятно, свыклись и относятся к ним терпимо…
План развертывания подрывной работы, изложенный профессором Григорьевым, соответствовал тайным замыслам самого епископа, но признаться в этом он не мог. Кирилл готов был благословить заговорщическую деятельность, но при одном условии, чтобы она совершалась чужими руками, а он хотя бы внешне оставался в стороне от опасных дел.
Трудно сказать, какие чувства руководили епископом Кириллом — трусость, а может быть, расчет хитрого, опытного и осторожного врага.
— Конечно, можно создать в деревнях и новые группы и ячейки. Начать с протеста против гонения на религию, закрытия церквей, против декларации Сергия, а затем исподволь переориентировать их на борьбу против Советской власти и коллективизации… Каково ваше мнение, владыка, на сей счет?
— Хватит ли у нас сил на столь колоссальное мероприятие? — усомнился епископ.
— Хватит! Мы не одиноки. Вы, вероятно, знали здешнего священника Николая Невзорова?
— Как не знать.
— Невзоров ныне живет в Ленинграде, по поручению административного центра Всесоюзной организации «Истинно православная церковь» установил контакты со многими здешними священнослужителями. Из центра будет поступать литература и руководящие установки.
— Да благословит вас господь на тяжкое и святое дело! — Кирилл перекрестился и поднялся с кожаного дивана, на котором они сидели, встал и Григорьев. Оба они — высокий, с великолепной угольно-черной бородой епископ и рослый белокурый профессор — казались титанами, способными перекроить жизнь на свой лад.
Проводив Григорьева, епископ ходил по залу, потирал от удовольствия руки; потом потянул за шнур и раздвинул зеленые шелковые шторы. С закатной стороны надвигалась черная туча, изредка бледно-голубые сполохи далеких молний озаряли притихший сад, но гром еще не был слышен.
Кирилл был доволен беседой, сбывалось его сокровенное желание: начиналась борьба с властью, которую он ненавидел всей душой и которой суеверно боялся. Он и без профессора знал о том, что Невзоров по заданию епископа Гдовского Дмитрия вовлек в заговорщические сети протоиерея Ефимия Кулонова, священников Ваховского, Любимова, Волынского. Те, каждый в своем приходе, начали осторожную работу среди верующих. Кирилл со стороны наблюдал за их делами, молился за них, но объявлять о своем сочувствии к ним не торопился. Вот и теперь он вроде бы только выслушал профессора и сумел скрыть свою осведомленность о противозаконных делах подчиненных ему служителей церкви.
Внимание Прошина и Захарова было привлечено к благочинному Ефимию Кулонову: возле него, как свидетельствовали поступающие сигналы, группировались реакционно настроенные служители церкви. Сам Кулонов пользовался большим авторитетом у епископа Кирилла, встречался с протоиереем Николаем Невзоровым во время его краткосрочного пребывания в Пензе, посещал квартиру бывшей монашки Пелагеи Полуниной, о чем сообщала заявительница Смурыгина.
Чекисты искали и хотели провести беседу с таким священником, который не был бы убежденным противником советского строя, но пользовался бы доверием у епископа Кирилла и благочинного Ефимия.
Они понимали, что здесь таится большой риск: одно неосторожное слово, одно неверное действие — и неизбежен провал, а это усложнит дальнейшую работу.
После долгих обсуждений остановились на кандидатуре Леонида Ваховского. Этот священник, хотя и с оговорками, но соглашался с призывом митрополита Сергия о лояльном отношении к Советской власти, осторожно разделял резкие возражения тех, кто отстаивал право церкви поминать «убиенных Советской властью», то есть защитников монархии, погибших в годы гражданской войны. По натуре Ваховский был человеком мягким и трусоватым.
Беседу с Ваховским наметили провести в Бессоновке, в помещении райотдела ОГПУ.
Получив разрешение начальника окружного отдела, Прошин и Захаров утром выехали в Бессоновку. Мелкий осенний дождь окутывал прозрачной дымкой городские строения, деревья с поредевшими желтыми листьями. Гнедая кобылица, запряженная в пролетку, резво бежала, фыркая и помахивая хвостом; окованные железом колеса бесшумно катились по размякшей, но еще не раскисшей грунтовой дороге.
Ехали молча, Захаров изредка поглядывал на Василия Степановича, погруженного в какие-то думы. А тот вспоминал первый разговор с бывшим начальником окротдела Тарашкевичем, его слова о том, что наступление социализма на эксплуататорские классы неизбежно вызовет девятый вал, как выразился тогда Иосиф Владиславович, отчаянного сопротивления со стороны враждебных сил…
Но Прошин даже не мог предполагать, что двадцать девятый год позднее назовут годом великого перелома в нашей истории; он станет годом коренной ломки многовекового деревенского уклада, годом тяжких опытов и непоправимых ошибок. Ломке подвергнется не только хозяйственная структура, но также взгляды и миропонимание людей, их души.
И пройдет много лет, пока не смолкнут в сознании новых поколений потрясшие русскую землю громовые раскаты. Ученые-историки, копаясь в нагромождениях того сурового года, изучая бескомпромиссные схватки противоположных убеждений и заблуждений, будут восхищаться блистательными открытиями и удивляться омытым горючими мужицкими слезами ошибкам и нарушениям, или перегибам, как назовут их современники.
Да, Прошин тогда, конечно, не мог знать этого, но классовая борьба в деревне начала обостряться, и она была убедительным подтверждением верности предсказания Тарашкевича.
— О чем задумались, Василий Степанович? — Захаров похлопал вожжами по бокам кобылицы и обернулся к Прошину.
— О том, что горячее времечко наступает. Причина одна — наступление социализма по всему фронту, — убежденно проговорил Прошин.
Бессоновка поразила Василия Степановича домами, расписанными узорной резьбой и со вкусом раскрашенными. Каждый дом отличался своеобразными украшениями. Казалось, их хозяева состязались в мастерстве и выдумке. Прошин бывал во многих селах Нижнеломовского, Чембарского и Наровчатского районов, но такой любовной ухоженности не видел.
Начальник райотдела оказался на месте. Договорились так: оперативный работник, знающий Ваховского в лицо, встретит его на улице, когда тот будет возвращаться с вечерни, и пригласит в отдел.
Под вечер перепуганного священника ввели в кабинет, где его ожидали Прошин и Захаров. Увидев двух незнакомых людей, Ваховский еще больше растерялся. На его бледном лице, с тощей выцветшей бородкой, выступила испарина. Он остановился у порога, пряча руки в широких рукавах темно-синей рясы.
— Проходите, Леонид Павлович, садитесь, — пригласил Прошин.
— Да, да, спасибо, — отвечал священник, не двигаясь с места.
Василий Степанович повторил приглашение, и Ваховский наконец, должно быть, понял, что предлагают ему, и послушно опустился на краешек стула.
— Вы со службы?
— Да, вот спешил домой, матушка в хворости.
— Что с нею?
— По женской части, — натянуто отвечал Ваховский, начавший медленно приходить в себя.
— Как служба?
— Служба, что ж, пока сам ходишь — и служба идет.
— Леонид Павлович, мы пригласили вас не на допрос, а просто на беседу. Извините, что прибегли к такому способу вызова: не хотелось, чтобы наша встреча получила широкую огласку.
— Да, я понимаю. Слушаю вас.
— Скажите, пожалуйста, как священнослужители вашего прихода относятся к посланию митрополита Сергия?
— Многотрудный вопрос. Я могу отвечать токмо за себя. Как я отношусь? Считаю, что всякая власть от бога, ее надо признавать и подчиняться ей.
— Все ли служители церкви так думают?
— Повторно говорю: за других отвечать не могу, спросите их самих.
— Леонид Павлович, ну почему вы не хотите сказать правду? Вы же, наверное, разговариваете между собою на эту тему?
— Знамо, разговариваем.
— Так скажите, как бессоновские и пензенские священники принимают послание митрополита?
— За других я не ответчик, — повторил Ваховский, опуская взгляд.
— А как вы относитесь к запрету поминать «убиенных Советской властью»?
— Тут, мне думается, допускается ошибка; слова «убиенные Советской властью» неверно толкуются, в них вкладывается чересчур широкое понятие. Я исключил бы эти слова, а вместо них ввел: «Поминовение погибших за веру и…» — Ваховский, очевидно, хотел сказать «и за престол», но вовремя сообразил, где находится и с кем разговаривает.
— Продолжайте.
— «За веру и отечество», — нашелся священник и облегченно вздохнул.
— Леонид Павлович, вы человек верующий, а говорите неправду, кривите душой. Ведь верующему нельзя врать.
Ваховский впервые улыбнулся:
— Знамо, нельзя, только все врут, коли выгодно. Все мы грешны перед богом…
Прошин знал, что Ваховский по поручению благочинного Кулонова ездил в Ленинград, встречался там с Невзоровым и епископом Дмитрием Гдовским, но спросить об этом Ваховского не мог: это преждевременно раскрыло бы осведомленность чекистов о неблаговидных делах служителей церкви. Неоткровенность Ваховского настораживала.
— Знаете, Леонид Павлович, я не советовал бы вам портить отношения с нами. — Слова эти были сказаны Прошиным мягко и спокойно, но Ваховский, естественно, услышал в них если не угрозу, то серьезное предостережение.
— Не пойму, чем огневил представителей власти, я говорю то, что ведаю. Спрашивайте.
— По вашему получается, что все священники поддерживают послание митрополита Сергия. А ведь это неправда!
— Подобной мысли я не высказывал, токмо говорю, что за других не ответчик.
— Вы очень хорошо понимаете смысл моих слов. А если они не дошли до вашего сознания, подумайте на досуге.
— Подумаю всенепременно, — охотно согласился священник.
— В заключение одна просьба — сохраните в тайне нашу встречу.
— Разумею.
— Леонид Павлович, вы часто бываете в городе. Так вот, если у вас появится желание встретиться с нами, позвоните мне по этому телефону. — Прошин вырвал из записной книжки листок, записал номер своего телефона и передал Ваховскому. Тот без возражений взял листок и упрятал во внутреннем кармане рясы…
— Ну вот, чего боялись, то и получили, — сказал Прошин, когда захлопнулась дверь за священником. — Как думаешь, не выдаст?
— А чего выдавать-то? Мы перед ним ничего не раскрыли, — возразил Захаров. — То, что мы интересуемся отношением служителей церкви к посланию митрополита Сергия, они, надо полагать, и без нас прекрасно знают.
— И все-таки лишний раз открываться в этом нам не выгодно. Что же делать-то? Как проникнуть к ним? — вслух размышлял Прошин.
— Будем думать, — с улыбкой проговорил Захаров.
Прошин возвратился из села Иванырс Лунинского района, где возникли массовые беспорядки, зашел к начальнику окружного отдела ОГПУ и доложил о результатах командировки.
Такого рода волнения случались и в других селах; чаще всего они были следствием провокационных действий со стороны местных кулаков и так называемых «бродячих» монахов и монашек, которые ходили по деревням и, пользуясь темнотой и отсталостью крестьян, подстрекали их на противообщественные выступления.
В Иванырсе решили провести сельский сход, чтобы обсудить вопрос о коллективизации и тракторизации — так в то время называлась кампания, целью которой было «заменить соху плугом».
Собрание должно было состояться в клубе накануне рождественских праздников. Председатель сельского Совета и другие местные руководители знали, что в селе появилась неизвестная монашка, она нашептывала женщинам: «Знай, голубушка, детей сразу после рождения будут отбирать у матерей и сдавать в детские ясли… Всех баб заставят летом ходить почти голышом, а которые совсем старые, тех будут перерабатывать на клей и мыло… Молодых и здоровых девок отправят в Китай для расплоду…»
Слухи казались столь наивными и нелепыми, что активисты смеялись над ними и оставляли без внимания.
Вечером обычно пустующий сельский клуб был переполнен. Многие женщины не могли попасть в помещение и толпились на улице.
Несмотря на протест коммунистов и комсомольцев, председателем собрания был избран кулак Андронов, ранее привлекавшийся к уголовной ответственности за покушение на убийство селькора.
Десятилинейная лампа, висевшая под потолком, тускло освещала запущенный, мрачный зал. Другая лампа, еще меньше, стояла на трехногом столе президиума.
Слово было предоставлено агроному. Тот зачитал план весенней посевной кампании и начал объяснять смысл тракторизации. В дальнем углу поднялась молодая женщина и стала истерично кричать: «Не надо нам тракторов! На мужиках будем пахать, по-старому хотим жить!»
Толпа напирала на президиум, трехногий стол затрещал и закачался.
Председатель сельского Совета крикнул: «Собрание закрывается!», схватил со стола лампу и начал пробираться к выходу. За ним последовали комсомольцы и активисты. На них со всех сторон сыпались удары, толчки, пинки и щипки.
Кто-то прокричал: «Тушите верхнюю лампу, мы их прикончим тут!»
Активистам все же удалось выйти на улицу, но там их встретила не менее разъяренная толпа. Сильно избили учителя, секретаря сельского Совета ударили палкой по голове, шестнадцатилетнюю вожатую пионерского отряда били по лицу…
Председатель сельсовета, учитель и агроном скрылись в Лунино. Пятого января в Иванырсе было безвластие, только под вечер туда приехал прокурор, следователь, сотрудники ОГПУ и милиции.
Бедняки и середняки выдали зачинщиков беспорядков, они были арестованы и в сопровождении наряда из местных крестьян отправлены в Лунино…
Василий Степанович был случайным свидетелем беседы между зажиточным середняком, как тогда говорили, и уполномоченным крайисполкома, приехавшим из Самары.
Крепкий рыжебородый крестьянин был, видать, человеком себе на уме, но прикидывался этаким простачком. Впрочем, такие типы нередко встречаются среди умудренных жизнью сельчан.
— Оно конечно, гражданин-товарищ, — говорил крестьянин, пряча ухмылку в лохматой бороде, — может, колхоз и станет земным раем, как ты сулишь. Но дело это новое, надо приглядеться, да и с нажитым хозяйством жалко расставаться, с мясом от сердца рвать.
— Понадобится — и с мясом оторвем, — решительно настаивал уполномоченный.
— Каждому своя боль тяжка, а чужие печали, как говорится, с плеч скачали. Который голоштанный, тому колхоз — самое распрекрасное дело: ешь, пей на дармовщинку. Можно опять же укрыться за чужой спиной, посачковать… И это еще не все.
— Договаривай до конца, коли начал.
— По моим понятиям, в колхозе мужик будет как стреноженная лошадь: хотел бы разбежаться, да путы не пускают. А я не хочу, чтобы меня треножили и водили на поводке, желаю свою резвость попробовать…
— Смотри, дорезвишься — на Соловки угодишь, — припугнул уполномоченный.
— Это вы умеете. Раскулачивать лихо начинаете, агитируете за колхоз слабовато, а вот душу крестьянскую и вовсе не знаете.
— Надо нутро людей знать, иначе как работать? — справедливо подсказывал крестьянин.
Это были верные мысли. В волнениях и беспорядках, возникавших то в одном, то в другом селе, участвовали не только кулаки, но и середняки, и даже бедняки.
В окружной отдел все чаще поступали сведения о том, что подстрекателями крестьянских выступлений являлись служители церкви. Мысленно проанализировав беседу со священником Ваховским, Василий Степанович понял: рассчитывая на трусость Ваховского, сами они тогда проявили осторожность, граничащую с трусостью.
В конце дня к Прошину зашел Николай Иванович Захаров и доложил о новых волнениях в селах.
— Николай Иванович, а знаешь, почему мы потерпели неудачу с Ваховским? — вдруг спросил Прошин, выслушав сообщение Захарова.
— Знаю!
— Вот как? — удивился Прошин. — Почему же?
— Потому что Ваховский из нашего разговора с ним сделал вывод, что мы ни черта о них не знаем. С какой же стати ему было откровенничать с нами?
— Резонно! И давно у тебя появилась такая догадка?
— Давно.
— Почему же ты молчал?
— Не все начальники любят выслушивать советы подчиненных. Одному я подсказал как-то, а он отчитал меня: «Не учи, говорит, я не дурнее тебя!»
— Значит, начальник тот был не очень умным человеком. Запомни, Николай Иванович, в нашей работе только коллективная мысль может гарантировать успех… А с Ваховским ты прав на сто процентов. Я тоже много думал и пришел к этому же выводу.
— Василий Степанович, а как вы расцениваете тогдашние наши опасения? — спросил Захаров, вытерев платком лицо.
— Как? Труса отпраздновали, вот как! Мы должны были пойти на риск. Без разумного риска в чекистской работе, впрочем, наверное, в любом деле, нельзя надеяться на успех! Ты согласен?
— Пожалуй, да.
— Почему «пожалуй»?
— Согласен, Василий Степанович!
— Вот это другое дело! Идем на риск!
Они договорились на следующей неделе снова поехать в Бессоновку и продолжить беседу со священником Ваховским.
Поздно вечером, просматривая папку с почтой, Прошин с радостью и удивлением обнаружил в ней справку Саратовского архивного бюро, поступившую из полномочного представительства ОГПУ по Нижне-Волжскому краю, о жандармском агенте Веселом.
Откладывая материалы на Пилатова на «потом», Василий Степанович тогда на всякий случай послал запросы в Самару и Саратов, куда, по его расчетам, могли попасть документы Пензенского губернского жандармского управления и Московско-Камышинского жандармско-полицейского управления железных дорог. В Самаре ничего не нашли, а Саратов порадовал. В архивном бюро была найдена расшифрованная телеграмма Московско-Камышинского жандармско-полицейского управления, адресованная начальнику Саратовского губернского жандармского управления. В телеграмме указывалось, что под кличкой Веселый числился Пилатов Евдоким Григорьевич — крестьянин, работавший истопником на станции Рамзай Сызрано-Вяземской железной дороги.
В том же деле были подшиты доклад начальника жандармского отделения станции Пенза, копии донесений Веселого, справка о денежных выплатах ему и другие документы, послужившие основанием для составления телеграммы.
Теперь стало ясно, что Пилатов, выполняя задания жандармского управления, доносил о противоправительственных настроениях крестьян и железнодорожных рабочих, о намечаемых ими стачках и забастовках; регулярно информировал жандармов о каждом шаге начальника станции Рамзай Якова Васильевича Шалдыбина и его сыновей.
Василий Степанович отложил папку, привалился к спинке стула и сладко потянулся. «В третий раз Пилатов не сорвется с крючка, — подумал он. — Жалко, нет Иосифа Владиславовича, потерявшего в свое время веру в возможность разоблачения жандармского шпика. Вот удивился бы такой находке!»
Прошин погасил свет и вышел. Стояла безветренная морозная погода. Было шумно: парни и девушки весело смеялись, скатываясь на санях и санках по крутой Красной улице. Вспомнились детские годы: они также вот съезжали с Атемарских горок, падали в сугробы, веселились, испытывали первую юношескую влюбленность.
С той поры прошло чуть больше десяти лет, а кажется, вечность минула. В них вместилось столько событий: участие в военных действиях на Западном фронте, тяжелая контузия, борьба с бандитизмом в уездах и, наконец, — негаснущая любовь к Анечке, рождение сыновей…
VII
Проживая в Москве, Сергей Сергеевич Григорьев поддерживал контакт с монархически настроенными церковными деятелями; вместе с профессорами богословия Новоселовым и Лосевым был автором «Обращения московского духовенства к митрополиту Сергию», объявлявшего Советскую власть безбожной и призывавшего верующих не признавать ее. Он активно участвовал в сколачивании реакционного центра, получившего название «Истинно православная церковь». Этот центр, противопоставлялся всей остальной русской православной церкви, которая, по утверждению профессоров-богословов, став на позиции признания советского строя, будто бы перестала быть истинной.
Собственно, религиозно-монархическая деятельность и была причиной административной высылки Григорьева в Пензу.
Общение с епископом Кириллом убеждало Григорьева в том, что тот неприязненно относится к народной власти, но хотел бы загребать жар чужими руками. Непоследовательная, а порою двурушническая позиция Кирилла не останавливала профессора Григорьева. Он рассчитывал опутать епископа хитро расставленной сетью и таким образом отрезать ему пути к отступлению. Впрочем, Кирилл не оказывал большого сопротивления и сам охотно шел в нее.
В первую седмицу после дня святой троицы епископ Кирилл по настоянию профессора созвал совещание благочинных Пензенского, Бессоновского, Шемышейского и Телегинского районов. На него были приглашены наиболее надежные протоиереи и священники — ставленники самого Кирилла: Ефимий Кулонов, Федор Бессудов, Николай Пульхритудов, Алексей Любимов, Василий Беневоленский и еще несколько человек, которых порекомендовали благочинные.
Поднялся епископ Кирилл, облаченный в лиловую шелковую рясу с красивым вышитым поясом; поправил некогда полученный из рук патриарха Тихона золотой крест на полном животе, помолчал минуту, оглядел собравшихся, будто хотел еще раз убедиться в том, что присутствуют именно те, кого пригласили по его поручению, и что нет никого, кому не дозволено быть на столь ответственном сборище.
Владыка поблагодарил священников за долгую и верную службу на избранном ими поприще и коротко сообщил о цели совещания.
— В жизни возобладали законы, кои всякое действие и бездействие, направленное в сторону борьбы против начал безбожия и анархизма, карают со всею строгостью и беспощадностью.
Власть захватили люди, которые являются единственными на протяжении всей мировой истории противниками и разрушителями установленного богом порядка…
Кирилл еще помолчал и опять оглядел присутствующих.
— Нынешние власти, — продолжал Кирилл, — уравнивают богом установленные права между родителями и детьми, между женами и мужьями, между начальниками и подчиненными, между богатыми и бедными и вообще везде, где только есть намеки на какое-либо властительство — индивидуальное, общественное, государственное, культурное, нравственное, религиозное, бытовое и всякое другое. Таким способом насаждается богохульство и утверждается сатанинское царство. Если бы нашлись ревнители и защитники божьих установлений, они, вне всякого сомнения, получили бы благословение церкви через ее архипастырей…
Благочинные и рядовые священники, приглашенные на совещание, по-разному отнеслись к витиеватой речи владыки: одни понимали ее смысл и одобряли; других удивляла осторожность епископа, ни разу не произнесшего слов «Советская власть» или «большевизм», к борьбе с которыми открыто призывают нелегальные брошюры и листовки, получаемые от административного центра «Истинно православной церкви».
Затем выступил профессор Григорьев; он выглядел внушительно, а ученая степень доктора богословия уже сама по себе придавала его речи значительность.
Однако вначале даже видавшие виды служители церкви насторожились. В отличие от владыки профессор открыто говорил о том, что церковь находится не в пустыне и не может стоять в стороне от жизни, быть аполитичной, что декларация митрополита Сергия в основе своей ложная и выражает только то, что Сергий продал церковь Советам.
«Цель наших проповедей — убедить верующих в том, что Советская власть — это сатанинская власть, она допущена богом в наказание за наши тяжкие грехи».
Профессор зачитал отрывки из листовки «Памяти сорока мучеников севвастийских». В ней, в частности, говорилось, что нельзя отождествлять понятие о признании власти с понятием о повиновении власти.
«Когда мы попадаем в плен к разбойникам, мы повинуемся им, но это отнюдь не значит, что, исполняя эти требования, мы считаем себя членами шайки или признаем их… Признавать власть, значит, солидаризироваться с нею и оправдывать те задачи и цели, к достижению которых она стремится».
В те годы, когда угроза войны надвигалась на нашу страну и с Запада и Востока, особую опасность представляла церковная пропаганда, заранее оправдывающая агрессию и интервенцию.
В упомянутой листовке ставился такой вопрос: «Может ли быть христианин участником будущей войны, когда знает, что целью ее является защита завоеваний революции, то есть социализма?» Ответ был категоричным: «Конечно, нет. Если идеологически мы враги друг другу, то такими останемся и при осуществлении каждой стороной своей идеологии. Церковь и Советская власть не могут ужиться: это два противоположных лагеря». И далее содержался призыв к верующим: если начнется война, «помогать интервентам в свержении социалистического строя».
— Разумеется, эти установки должны знать только мы, священнослужители, — сказал в заключение Григорьев. — Верующим надо внушать, что мы выступаем лишь против притеснений церкви. А наши подлинные цели следует раскрывать только перед верными нам людьми, и с великой осторожностью.
Кирилл сухо поблагодарил профессора за выступление. Прямые выпады Григорьева против существующей власти и изложенную тактику борьбы с нею епископ в душе вроде бы разделял, но считал, что о таких вещах можно говорить лишь с глазу на глаз, а не при столь широкой аудитории. Кирилл доверял приглашенным — благочинным и священникам, каждому в отдельности, но не исключал и возможности, что среди них окажется тот, кто способен пойти на предательство.
Слова попросил благочинный Ефимий.
— Я организовал ячейку в селе Полиологово, — начал Кулонов, поправляя длинные рукава черной сатиновой рясы и откидывая за плечи медно-рыжие волосы. — В нее вошел весь церковный причт и состоятельные верующие. Все они гневно осуждают декларацию митрополита Сергия. Мною замечено: крестьяне не приемлют коллективизацию и готовы пойти на практические шаги по срыву ее. Чтобы не выдавать своих планов, я до поры обхожу такие высказывания молчанием. — Ефимий откашлялся, вытер слезящиеся глаза тыльной стороной руки и продолжал: — По моему поручению в Ленинграде побывал отец Леонид Ваховский, имел там беседы с Невзоровым, бывшим священником села Лебедевки, ныне членом административного центра, а также с владыкой Дмитрием Гдовским; привез от них соответствующую литературу. — Кулонов достал из глубокого кармана рясы свернутые в трубочку листовки и передал их епископу Кириллу. — В качестве образцов я подобрал для вас, владыка, по одному экземпляру. Здесь «Обращение московского духовенства к митрополиту Сергию», «Послание соловецких иноков», «Памяти 40 мучеников севвастийских», «Учение древней церкви о собственности, милостыне и труде» и брошюра под названием «Сказка безбожников о Христе».
— Они в одном экземпляре? — спросил Кирилл, принимая сверток.
— Нет, владыка, у нас есть запас. Хранится в надежном месте.
— Спасибо! Продолжайте.
— Закончено организационное построение пензенской группы, она готова к действиям.
— Скажите, отец Ефимий, входят ли в пензенскую группу так называемые бывшие: княжна Максутова, помещица Уварова, помещик Топорнин?
— Да, они вошли механически, как члены группы «Сестричное братство».
— Я вот почему спросил о них. — Григорьев поднялся, неосторожно отодвинул стул, и тот упал; профессор поднял его и поставил на место.
— Мне представляется, что пользы от престарелых бывших немного, а опасность увеличивается: все они, надо полагать, находятся на заметке в ГПУ. Я думаю, их не следует посвящать в курс наших дел и вообще найти способ, чтобы отстранить их…
— Хорошо, Сергей Сергеевич. Приму ваш совет к исполнению.
— Вы закончили, Ефимий Федорович? Садитесь. Леонид Павлович, вы имеете что-нибудь добавить? — спросил епископ, обращаясь к Ваховскому.
— Да, несколько слов. — Ваховский встал, поцарапал жидкую бородку. — По заданию благочинного Ефимия я побывал в Ленинграде, имел встречу с владыкой Дмитрием Гдовским, долго разговаривал с ним. Предсказание отца Ефимия сбылось.
— Какое предсказание? — спросил Кирилл.
— Перед моей поездкой мы обсуждали вопрос о том, как мне вести себя там. Я тогда сказал: «Буду нажимать на канонические расхождения с митрополитом Сергием». Благочинный заметил: «Единственным аргументом для них является враждебное отношение к существующему строю». Так оно и вышло. О деталях я информировал отца Ефимия и повторяться не буду. Полагаю, владыка, вам о том доложено.
Профессор Григорьев улыбнулся одними глазами, оправдывая полезную осторожность Ваховского, поблагодарил участников за высказанные ими мысли, предупредил о необходимости соблюдения строжайшей конспирации.
— Помните, за нами следит недреманный стоокий сатана. Будьте осторожны, молитесь богу, ибо, как говорится: бог милостию не убог…
В протоколе совещания записали:
«Порвать общение с митрополитом Сергием на почве несогласия с его лояльной политикой по отношению к Советской власти».
Были определены тактические цели на ближайшее время: проповедь непризнания Советской власти и «блудной церкви Сергия»; назначение на должности благочинных своих единомышленников, превращение легальных и тайных религиозных кружков и «подземных церквей» в ячейки единой организации, именуемой «Истинно православной церковью».
Прошин поднялся рано, умылся, позавтракал на скорую руку и стал собираться на работу. Анна Николаевна кормила ребенка.
— Ты чего так рано?
— Хочу прогуляться: голова болит. Появилась та самая боль, что была после контузии.
— Пройдись, может, полегчает, — посоветовала жена.
Прошин вышел и остановился у подъезда, залюбовавшись цветущими липами. Слабые порывы ветерка разносили их приторный медвяный запах. Утренний туман поднимался от земли, обещая погожий солнечный день.
Василий Степанович на время забыл о головной боли, — может быть, она поутишилась — и стал думать о предстоящей беседе с Пилатовым Евдокимом Григорьевичем. Чтобы лучше понять методы деятельности жандармерии, Прошин накануне просмотрел следственные материалы на тех разоблаченных информаторов, которые откровенно рассказали о своих предательских делах; перечитал отысканные в архивах доклады и сообщения, направлявшиеся губернским жандармским управлением в вышестоящие инстанции.
Войдя к себе в кабинет, Василий Степанович достал из сейфа и еще раз полистал материалы на Пилатова. Собранные неопровержимые улики убеждали, что в третий раз жандармскому доносчику не удастся уйти от справедливого возмездия.
Прошин позвонил Захарову, но тот не ответил. Вчера он поручил Николаю Ивановичу разыскать и доставить в отдел Пилатова. Очевидно, еще не вернулся.
Минут через двадцать Захаров без стука зашел к Прошину, поздоровался.
— Ну как? — спросил Василий Степанович.
— У дежурного. Возмущается, что не даем покоя честному человеку.
— Возмущается, говоришь? Ничего, успокоится. Веди.
В сопровождении Захарова вошел небольшого роста мужчина лет сорока пяти, с маленьким морщинистым лицом, подвижный. Примечательны были его глаза: маленькие, белесые, быстрые, с глубоко затаенным в них страхом.
Прошин вышел ему навстречу и предложил сесть.
— Что же, теперь до конца жизни будут меня таскать? Какому-то дураку взбрело в голову…
Василий Степанович и Захаров молчали, давали Пилатову возможность выговориться.
— Я спрашиваю, до каких пор это будет продолжаться? — возмущался Пилатов, удивляясь, почему чекисты не реагируют на его слова.
— Садитесь! — строго потребовал Прошин.
Пилатов сел и положил руки на колени.
Прошин и Захаров заметили это и переглянулись: знает, как вести себя.
— Евдоким Григорьевич, постарайтесь спокойно, без горячки рассказать о своей жизни. — Прошин возвратился на место. Захаров сел за приставной стол, приготовился вести протокол допроса.
Пилатов покачал головой, мол, сколько же можно говорить об этом.
— Ну, родом я из села Рамзай, — заученно начал он, не скрывая недовольства, — до пятого года крестьянствовал, имел бедняцкое хозяйство. Затем призвали в армию, служил в Драгунском полку четвертой армии. В девятом году демобилизовался и приехал в родной Рамзай, поступил работать на железнодорожную станцию, был сторожем, истопником. В двадцатом году меня мобилизовали в трудармию, службу проходил в технических мастерских при штабе Запасной армии, в городе Казани. Через год вернулся домой и вскоре переехал в Пензу.
— Все верно, Евдоким Григорьевич, — сказал Прошин. — Теперь перейдем к главному: когда и как вы начали сотрудничать с жандармерией?
— Господи, сколько же можно? Меня уже тысячу раз спрашивали об этом… Никаких жандармов я не знаю! Не сотрудничал с ними! Почему вы не хотите понять меня?
— Потому, Пилатов, что вы говорите неправду.
— Я не понимаю, чего вы хотите от меня?
— Не понимаете? Так слушайте! Вы были информатором жандармерии, имели кличку Веселый. Что теперь скажете?
— Повторяю то же самое: не понимаю, о чем вы. — Пилатов говорил уверенно, не отводя бесстыжих глаз, очевидно еще надеясь на что-то. — Никакого Веселого я не знал и не знаю.
— Так. Ознакомьтесь вот с этим документом. — Прошин передал Пилатову фотокопию его собственноручного донесения.
Уши Пилатова вспыхнули, заалели, он заерзал на табурете, долго молчал, подыскивая подходящий ответ.
— Почерк похож на мой. Обождите, обождите, что-то припоминаю, был случай… Однажды на станции Рамзай я действительно встретил жителей Мастиновки Михаила Портнова и Никифора Юматова. В разговоре между собою они ругали царя, а императрицу Александру Федоровну называли шлюхой и германской шпионкой. Шла война, меня возмутил такой непатриотический разговор. Я зашел к дежурному жандарму и рассказал. По его просьбе написал это заявление…
— Это не заявление, Пилатов, а донесение! Это тоже заявление? А вот это? А это? — взорвался Прошин, потеряв на короткое время контроль над собой и выкладывая перед Пилатовым фотокопии его донесений в жандармерию. Но тут же взял себя в руки и уже спокойно проговорил: — Надо же иметь совесть, Пилатов! Умели пакостить — умейте достойно держать ответ!
Теперь Пилатов понял: его надежда на то, что архивы жандармского управления уничтожены, лопнула, как дождевой пузырь в луже. Архивы заговорили, и спорить с ними было бессмысленно, отказаться от документов тоже нельзя, потому что они написаны его рукой. В этих условиях, думал он, лучше покаяться, сославшись на темноту и малограмотность, попросить прощения.
— У вас остался единственный путь, Пилатов, раскаяться, — тихо и спокойно проговорил Прошин.
Пилатов опустил голову, закрыл лицо руками и затрясся в нервном припадке. Захаров налил стакан воды из стоявшего на тумбочке графина и подал Пилатову.
— Ладно, пишите! — сказал он, обращаясь к Захарову. — Я согласен дать откровенные показания. Спрашивайте…
— Расскажите, когда и как вы установили связь с жандармерией? — спросил Прошин.
— Это случилось летом двенадцатого года. Как-то вечером на станцию Рамзай приехал неизвестный мужчина в дорогом штатском костюме. Я топил печь в зале ожидания. Мужчина спросил: «Вы Пилатов Евдоким Григорьевич?» Я подтвердил. Он пригласил меня в кабинет начальника станции, предъявил удостоверение сотрудника жандармерии Швырина и стал спрашивать меня о жизни, о делах на станции…
Пилатов громко высморкался в подол черной сатиновой рубахи и продолжал:
— Я откровенно рассказал, что среди железнодорожных рабочих и крестьян окрестных сел идет брожение: проводятся тайные собрания, по рукам ходят подстрекательские листовки… Откуда я знал об этом? У меня было много знакомых и в селе, и на станции, слышал разговоры.
— А дальше как было?
— Потом он расспросил о начальнике станции Шалдыбине Якове Васильевиче и его сыновьях. Я сказал, что сыновья Шалдыбина высланы из столичных городов за участие в студенческих волнениях. Отец не осуждает сыновей, а скорее — разделяет их бунтарские взгляды… После этого жандарм Швырин предложил мне сотрудничать с ними. Говорил, что это останется в тайне и что они будут платить мне…
— Сумму он называл? — спросил Захаров, оторвавшись от протокола.
— Нет. Но платили примерно двадцать рублей в месяц. Иногда он давал три или пять рублей наличными…
— Продолжайте.
— Я дал согласие Швырину. Он пригласил меня в город. Дня через два я поехал туда. На станции Пенза Сызрано-Вяземской железной дороги отыскал его, он завел меня к какому-то начальнику. Тот сказал, что я буду зачислен в штат на должность секретного информатора. Тут же я написал подписку, избрав себе кличку Веселый. Встречался я со Швыриным два-три раза в месяц…
— Хорошо, Евдоким Григорьевич, сейчас мы прервемся, а после обеда продолжим разговор, — Прошин вышел из-за стола. — Распишитесь на ордере на арест.
Пилатов вздрогнул, но сумел подавить волнение, расписался на ордере и, сцепив руки за спиной, покорно направился к выходу.
Допрос продолжался несколько дней. Пилатов искал любые лазейки, чтобы смягчить свою вину, но вынужден был шаг за шагом идти к полному раскаянию. Это был полезный для жандармерии информатор, из-за его доносов пострадали многие революционно настроенные железнодорожные рабочие и крестьяне из сел Рамзай и Мастиновка. В иные дни Пилатов пытался уйти от откровенных ответов, крутился, как грешник в аду, а иногда, напротив, рассказывал подробно, не стыдясь своих мерзких дел. Даже их неполный перечень наглядно раскрывал подлую душу жандармского шпика.
Много бед принес Веселый начальнику станции Шалдыбину и его сыновьям. Наверное, прежде всего интерес к этой семье остановил выбор жандармского офицера на кандидатуре Пилатова.
Прошин и Захаров удивлялись тому, с какой бесстыдной откровенностью рассказывает Пилатов о своих подлых делах. В их распоряжении находилась, наверное, лишь часть сохранившихся донесений; они знали, что перечень преступных действий Пилатова не завершен, и требовали новых фактов.
— Скажите, Пилатов, вы бывали на собраниях железнодорожных рабочих в Казенном лесу? — спросил Прошин, с отвращением рассматривая обвиняемого: редкие, засаленные волосы прилипли ко лбу, морщины на лице стали еще глубже, кошачьи глаза светились злым зеленым блеском.
— Это за первой будкой? Был я там. Жандармы говорили мне, что живущий в первой будке лесник Отпущенников Поликарп, отчество запамятовал, помогает революционерам, — рассказывал Пилатов. — Я под видом грибника побывал в Казенном лесу, заходил к леснику Поликарпу, но ничего не добился: он показался мне человеком нелюдимым, чрезмерно подозрительным… Однажды я присутствовал и на рабочем собрании, потом сообщил Швырину о тех, кто выступал там и какие речи произносил…
— Теперь все, покаялся, как перед господом богом, — проговорил Пилатов, приглаживая ладонью редкие волосы.
— Нет, Пилатов, не все, — сказал Прошин. — Вы еще должны рассказать о том, как доносили о революционных кружках в Рамзае и Мастиновке.
— Это было, — сразу признался Пилатов. — Со слов односельчан я знал: есть такие кружки. Швырин требовал, чтобы я вошел в них и освещал изнутри, как он говорил.
— Ну и что же?
— Я пытался вступить в какую-либо группу, но чувствовал, что мне не доверяют. После ареста Никифора Юматова его брат Сергей в глаза обозвал меня доносчиком. Наверное, поэтому все мои попытки приблизиться к предполагаемым участникам кружка не имели успеха. Я заискивал, лебезил перед ними, — говорил Пилатов, но они просто не хотели разговаривать со мною…
При повторном допросе жители села Мастиновка Сергей Леонтьевич Юматов и Семен Иванович Евстифеев показали: как-то в присутствии Пилатова крестьяне ругали царскую власть. Дня через два в село приехали жандармы и многих мужиков выпороли.
Прошин зачитал эти показания и спросил:
— Вы помните, Пилатов, такой случай?
— Да, было. Ничего не могу сказать в свое оправдание.
— Когда и почему прекратилась ваша связь с жандармами? — спросил Захаров, оторвавшись от протокола.
— В феврале семнадцатого года, когда совершилась революция, жандармы скрылись, моя связь с ними кончилась…
— Чем еще хотите дополнить следствие? — Прошин подошел к Пилатову, который сидел на табурете, низко опустив голову.
— Чего еще? Прошу учесть мое чистосердечное раскаяние, — сказал Пилатов и, немного подумав, добавил: — После революции я жил честно, меня отмечали на работе…
— Даже в партию хотели вступить, — перебил Захаров.
— И это было, собирал рекомендации. Но как узнавали о моем аресте, разговор со мною прекращали…
Вскоре состоялся суд. Пилатов был приговорен к трем годам лишения свободы.
VIII
Год двадцать девятый — год великого перелома — шел по стране напористо, напролом. Газеты шумно сообщали о районах сплошной коллективизации. У многих руководителей закружилась голова от успехов. На общий двор сводили коров и овец, кур и уток, с недавно закрытых церквей сбрасывали колокола. Эти «перегибы» ломали вековые взгляды и привычки крестьян, вместе с тем дискредитировали самую идею кооперирования сельского хозяйства.
В начале декабря в окружной отдел ОГПУ поступили сигналы о том, что благочинный Василий Смирнов сколотил в селе Никольская Арчада Телегинского района группу из реакционно настроенных служителей церкви и местных кулаков. По его заданиям «бродячий монах» Федор Винокуров ходит по окрестным селам, организует сборища единомышленников, ведет подрывную агитацию.
Прошин тут же выехал в Телегинский район, чтобы ознакомиться с положением дел на месте. Он побеседовал со многими верующими и служителями церкви. Вырисовывалась такая картина: на квартире благочинного Смирнова регулярно проводились сборища, на которых присутствовали попы, дьяконы и раскулаченные из сел Урлейка, Кашкаревка, Песчанка и других. Благочинный Василий Смирнов рассказывал о своей поездке в Ленинград, о встречах с епископом Дмитрием Гдовским, призывал священников внушать верующим, что Советская власть — власть антихриста и что подчиняться ей нельзя. На сборищах говорили об организации ячеек по деревням, об установлении связи с Пензенской городской ячейкой, о проведении «разъяснительной» работы среди верующих.
В Никольской Арчаде Прошин случайно побывал на собрании, какие часто проводились в то время. В правлении только что созданного колхоза собрались сельчане. Они сидели прямо на полу и нещадно дымили едким самосадом. За столом президиума, накрытым красным сатином, сидели председатель колхоза, секретарь партийной ячейки, председатель сельсовета. Слово было предоставлено секретарю партячейки Быстрову. Как потом узнал Прошин, Быстров — бывший моряк и, хотя родился и всю жизнь прожил в городе, сам напросился поехать в деревню, «на фронт коллективизации».
— Товарищи! Граждане! Великие вожди мирового пролетариата, к примеру Карл Маркс, говорят нам: религия есть опиум для народу… Вот я и спрашиваю вас, до какой поры мы станем глотать тот до мозга костей вредный опиум?
— Церква уж давно не служит! — донеслось из дальнего угла.
— Об этом я и говорю… По нашей бессознательности цветной металл пребывает без надобности. Я о колоколах речь веду… Тише, граждане! — призвал Быстров, заметив оживление среди собравшихся. — Живем колхозом, а колокола… Вы знаете, что написано на большом колоколе. Не знаете? А я третьеводни лазил на колокольню и прочитал. «Без бога свет не стоит, без царя земля не правится». Вот что написано. Это же лозунг контрреволюционной монархии! А вспомните, товарищи, какую гнусную роль сыграли эти колокола в дни гражданской войны, — продолжал Быстров. — Они радостно возвещали о приходе белых войск и звали к выступлениям против нашей Советской власти. Так или не так? Я вас спрашиваю?
Молчание крестьян, по-видимому, не смущало Быстрова: он продолжал свою речь:
— И еще. До точности подсчитано, в колоколах — двадцать миллионов пудов ценного цветного металла. Он стоит без малого тридцать миллионов рублей… Это роскошь, товарищи! Мы не можем позволить ее себе, когда наша промышленность задыхается без металла, как все равно рыба без воды…
— Все как есть подсчитали! До вас, видно, дураки все были, — прокричал тот же голос.
— И до нас были умные люди. — Быстров был так уверен в своей правоте, что даже не поинтересовался, кто бросает реплики. — Французская революция переплавила все колокола на пушки и деньги. Российский царь Петр Первый также догадался отлить из церковных колоколов почти двести пятьдесят пушек и еще двадцать пять прочих орудиев… Я вношу предложение: колокола снять и перелить на трактора. И нема делов!
Предложение поставили на голосование, за него подняли руки только члены президиума. Впрочем, против него тоже никто не голосовал. Председатель собрания объяснил, что предложение принято единогласно.
Прошин был сильно взволнован таким способом решения столь важного вопроса, но выступать на собрании счел неуместным. И лишь когда остались члены президиума, он разъяснил им ошибочность принятого постановления и в общих чертах рассказал об активизации враждебной деятельности монархистски настроенных церковников, которые умело используют наши ошибки, искривления и перегибы в колхозном строительстве и в борьбе с церковью, когда удар наносится не по религиозной идеологии, а по крестам, колоколам и церковным зданиям.
Секретарь партячейки и другие товарищи, кажется, согласились с ним. По крайней мере открыто не возражали: наверное, просто не могли перечить высокому авторитету представителя окружного отдела ОГПУ.
Возвратившись в Пензу, Василий Степанович стал готовиться к обстоятельному разговору со священником Ваховским. Теперь чекисты располагали довольно полной информацией о церковно-монархической организации и ее пока хилых ветках в районах. Было известно и о том, что Леонид Ваховский — один из активных участников организации и хорошо осведомлен почти о всех противозаконных действиях.
По согласованию с начальником окружного отдела ОГПУ намечалось негласно задержать Ваховского и доставить в окротдел, где и провести предполагаемую беседу с ним. При этом имелось в виду, что сам факт негласного задержания и нахождения в окружном отделе ОГПУ окажет определенное психологическое воздействие на Ваховского и ослабит его волю к сопротивлению. Расчет оправдался.
На одной из малолюдных улиц Пензы — Ваховский возвращался из Мироносицкой церкви — к нему подошел Николай Иванович Захаров и пригласил в автомашину, стоявшую за ближним углем.
Когда Ваховского доставили в окротдел и провели мимо вооруженного вахтера, он, знавший свои грехи перед Советской властью, вероятно, подумал о том, что игра окончена, настало время держать ответ за содеянное. Свободу можно купить только чистосердечным раскаянием, иного пути выйти из этого кирпичного здания с метровыми стенами нет. Однако страх и растерянность не исчезали, как ни старался Ваховский избавиться от них. Во рту пересохло — язык не ворочался, хотелось пить. В углу на тумбочке стоял графин, наполненный прозрачной водой, Ваховский с вожделением поглядывал на него, не осмеливаясь обратиться с просьбой. Но тут Прошин заметил этот взгляд и спросил:
— Вы хотите пить?
— Спасибо, не откажусь.
Захаров налил полный стакан и подал Ваховскому, тот с жадностью выпил и еще раз поблагодарил.
— Леонид Павлович, мы хотели бы продолжить наш разговор с вами, — начал Прошин, когда все уселись. — На этот раз ждем от вас только правду. От вашей откровенности зависит многое.
Примерно так и представлял себе Ваховский начало допроса, и теперь ему надо было сказать такие слова, которые определили бы его дальнейшее поведение.
— Спрашивайте. Буду рад, коли оправдаю ваши ожидания, — сказал он слабым голосом и сам удивился, потому что в жизни никогда не говорил так. Благочинный нередко любовно посмеивался над его зычным голосом.
— Леонид Павлович, на этот раз мы будем тоже откровенны с вами: органам ОГПУ известно о существовании организации, именующей себя «Истинно православной церковью», — сказал Прошин. — Вопреки законам, моральным нормам и вашим догматам она противопоставляет себя всей русской православной церкви и своей главной целью провозглашает не религиозную, а политическую деятельность. Вы лично, Ваховский, как нам стало известно, играете не последнюю роль в делах упомянутой организации, и мы ждем от вас исчерпывающих показаний. Как вы понимаете, наверное, — это единственный способ хоть немного смягчить вину.
Честное и конкретное разъяснение Прошина сразу же исключило все надежды Ваховского на то, что ему удастся уйти от прямых ответов; он понял, что сидящие перед ним люди хорошо информированы и об организации, и ее делах; они уверены в своей правоте и поэтому не скрывают того, что знают.
— Ну, а если я скажу правду, которую вы ждете, меня отпустят домой? — спросил Ваховский окрепшим голосом: чувство страха стало притупляться.
— Это я твердо обещаю вам, — сказал Прошин, и он не обманывал: вопрос об аресте Ваховского и других участников организации пока не стоял. Ваховский был удовлетворен ответом Прошина. — Ладно, приму грех на душу. В священном писании сказано: «Нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил…»
Ваховский считал себя праведником и решил рассказать правду.
…В русской православной церкви произошел раскол. Декларация митрополита Сергия о лояльном отношении к Советской власти некоторой частью священнослужителей, в том числе пензенской епархии, была воспринята враждебно. Монархически настроенное духовенство не захотело примириться с второстепенным положением церкви при существующем строе. На этой почве ряд священников Пензенского и Телегинского районов стали объединяться и проявлять попытки к созданию организации, которая могла бы отстаивать их интересы перед органами власти. Первые шаги к достижению поставленной цели сделал поп села Лебедевки Николай Невзоров: он создал ячейку, в которую вошли церковнослужители города и некоторых близлежащих сел.
В начале двадцать восьмого года Невзоров по приглашению своих друзей выехал на постоянное жительство в Ленинград, где вошел в состав так называемого Ленинградского административного центра «Истинно православной церкви». После выезда Невзорова из Пензы его активным восприемником стал Ефимий Кулонов, позднее назначенный епископом Кириллом на должность благочинного. Он горячо поддержал критику Сергиевской ориентации и установил постоянный контакт с упомянутым центром в лице епископа Дмитрия Гдовского. Ячейка в селе Лебедевке, созданная Невзоровым, была подчинена Кулонову, который к тому времени успел организовать группы в селах Полиологово и Бессоновке. В них вошли церковный причт и кулаки-лишенцы названных сел.
Ваховский присутствовал на двух тайных совещаниях, созывавшихся Ефимием Кулоновым с целью ознакомления с платформой организации.
Совещания были строго конспиративными, на них обсуждался вопрос о связи с епископом Дмитрием Гдовским, критиковалась декларация митрополита Сергия. На одном из совещаний Кулонов зачитал его участникам «Обращение московского духовенства к митрополиту Сергию». В этой листовке резко, в монархическом духе оценивалась декларация Сергия, в частности выражался решительный протест против запрещения «Поминовения убиенных Советской властью». Тогда же обсуждался вопрос об отношении церкви и верующих к существующей власти. Все участники пришли к единодушному заключению, что признавать Советскую власть нельзя, так как она является безбожной.
Таким образом, эти совещания, рассказывал Ваховский, с одной стороны, явились подготовительными мероприятиями к установлению связи с Ленинградским административным центром, с другой — на них совершенно твердо определялись основные контуры антисоветской платформы вновь возникших ячеек. Затем состоялось третье по счету нелегальное сборище, опять же с участием благочинного Кулонова; было принято решение командировать Ваховского в Ленинград за получением литературы и устных указаний. Ему вручили рекомендательное письмо от Кулонова на имя Николая Невзорова.
— Перед выездом меня пригласил благочинный Кулонов, — продолжал Ваховский, — и проинструктировал о поведении в Ленинграде. Я сказал, что вступление в организацию буду мотивировать каноническими расхождениями с митрополитом Сергием. «С такой подкладкой, — внушал Кулонов, — лучше не ехать, она очень дешевая, ее не примут и разговаривать с тобой не будут. Единственным приемлемым аргументом для них является враждебное отношение к существующему строю».
Ваховский попросил еще воды; напившись, несколько минут молчал, потеряв нить рассказа.
— Продолжайте, Леонид Павлович, — поторопил Прошин.
— Простите великодушно, я забыл, на чем остановился.
— Протоиерей Кулонов проинструктировал вас, и вы должны были поехать в Ленинград, — подсказал Захаров.
— Да, да. Приехал в Ленинград, нашел священника Невзорова, рассказал ему о наших делах. На второй день отец Николай, то есть Невзоров, свел с епископом Дмитрием Гдовским. Тот принял меня любезно и обрадовался, услышав о создании ячеек в Пензе и селах. Владыка подробно рассказал о целях организации и обещал обеспечить литературой…
— Кому вы передали литературу? — спросил Захаров.
— Литературу в ту поездку я не привез. Невзоров сказал, что брошюры и листовки хранятся на квартире у домашней учительницы, а она куда-то уехала.
— Скажите, Ваховский, был ли в Ленинграде разговор о роли в организации епископа Кирилла? — Прошин вышел из-за стола и подошел к Ваховскому.
— Да. Священник Невзоров говорил, что он получил несколько писем от епископа Кирилла, который писал, что он в принципе вполне разделяет платформу Дмитрия Гдовского, но принять ее открыто боится. При этом Невзоров назвал владыку Кирилла трусом и малодушным человеком…
— В Ленинграде вы были один раз? — спросил Прошин.
— Нет, там я еще бывал. В последний раз привез оттуда брошюры и листовки…
— Кому передали их? — снова спросил Захаров.
— Всю литературу я передавал портнихе Полуниной Пелагее Афанасьевне. При встрече со мною Невзоров сказал, что в Пензе имеется конспиративная квартира у члена организации Полуниной. В роли курьеров по доставке литературы выступали Полунина и жена Невзорова — Барбашева Надежда, отчество ее не знаю…
Рассказал Ваховский о совещании, состоявшемся вскоре после троицы на квартире у епископа Кирилла, и о его участниках. Особо остановился на выступлении профессора Григорьева, открыто изложившего программу деятельности создаваемых религиозно-монархических ячеек. Поведение епископа на этом совещании Ваховский назвал двурушническим.
IX
Рассказ священника Ваховского о религиозно-монархической организации, сколоченной доктором богословия Григорьевым и епископом Кириллом, свел в единую систему разрозненные сведения, которыми располагали чекисты.
Стало ясно, что нелегальные группы церковников, выступающие под названиями «Ревнители православия» и «Сестричное братство», постепенно переориентируются на антисоветскую деятельность. Различного рода «бродячие монахи» и «служители подземных церквей», являющиеся тайными агентами организации, разъезжают по селам и, используя религиозный фанатизм отсталой части населения, ведут злонамеренную агитацию против колхозного строительства.
Во главе организации стоят епископ Кирилл, профессор Григорьев, благочинные Кулонов и Смирнов, небольшое число священников города, Пензенского и Телегинского районов.
Обобщив и проанализировав поступившие материалы, Прошин составил подробную справку о пензенском филиале Всесоюзной организации «Истинно православная церковь».
Начальник окружного отдела, которому Василий Степанович доложил справку, дал короткое и категоричное указание: приступить к документации преступной деятельности организации. Но, как говорится, скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Нужно было получить официальные улики, доказать степень вины каждого участника с тем, чтобы не избежали ответственности те, кто сознательно вел подрывную работу, и не были наказаны лица, вошедшие в ячейки и группы по своей темноте и отсталости.
Установка руководства окружного отдела была такой: руководителей организации — профессора Григорьева, епископа Кирилла, благочинных Кулонова и Смирнова, наиболее активных священников привлечь к уголовной ответственности в строгом соответствии с законом; священников, кулаков-лишенцев и «бродячих монахов» — в административном порядке выслать в отдаленные районы страны; в отношении рядовых участников организации принять меры профилактического характера, провести с ними разъяснительную работу.
Во главе организации стояли опытные заговорщики, знающие правила конспирации: свои враждебные дела умело маскировали демагогией о гонении на церковь, о преследовании верующих будто бы за их религиозные убеждения. Прямые установки на борьбу с Советской властью и на выступления против коллективизации были известны лишь избранному кругу самых активных деятелей.
Все это, конечно, осложняло работу чекистов, стремившихся до конца раскрыть обстоятельства возникновения и формирования организации, образования ее руководящего центра, структуры и опорных ячеек; выяснить преступные связи с так называемыми Московским политическим и Ленинградским административными центрами, иногородними филиалами «Истинно православной церкви»; определить политическую платформу и тактическую линию организации, практические действия каждого ее члена.
…И вот перед Прошиным сидит нестарый еще доктор богословия, профессор Григорьев Сергей Сергеевич. Он спокойно, может быть даже немного бравируя ученостью, рассказывает об организации и своей роли в ней.
— Сергей Сергеевич, вы же видели, что Советская власть год от года крепнет, — сказал Прошин. — На что вы надеялись?
Григорьев потер указательным пальцем за ухом, помолчал.
— На что? Во-первых, мы понимали, что предпринятое наступление социализма в городе и деревне вызовет ответную волну сопротивления. Мы рассчитывали объединить вокруг нашей политической платформы все классово враждебные силы.
Профессор снова замолчал, глубоко вздохнул.
— А во-вторых? — спросил Прошин.
— Во-вторых… во-вторых, мы уповали на иностранную интервенцию.
— Вы что же, стали бы помогать интервентам?
— Во всяком случае, мы считали, что христианин, верующий, не может участвовать в войне, целью которой является защита завоеваний революции, то есть сатанизма.
— И что же вы делали бы в этом случае? — спросил Прошин, еле сдерживаясь: откровенные выпады профессора против революции возмущали его до глубины души.
— В случае вооруженной интервенции мы призвали бы верующих к восстанию против Советской власти. Церковь не может сосуществовать с властью — это два противоположных лагеря, и никакой компромисс между ними невозможен…
— Ну что ж, теперь, кажется, все ясно. Отдыхайте, профессор Григорьев. Если у меня возникнут новые вопросы, я вызову вас. — Прошин позвонил надзирателю и приказал увести обвиняемого.
Григорьев как-то сжался, втянул голову в плечи и, по-стариковски сутулясь и шаркая шлепанцами, пошел к выходу. На этот раз он показался Прошину жалким и слабым, до отвращения неприятным.
Епископ Кирилл вел себя на допросах по-другому: истерично заламывал руки, крестился и божился, всячески увиливая от прямых ответов. И только когда убеждался, что дальнейшее отрицание того или иного факта бессмысленно, признавал его.
Он вынужден был признать, что был не совсем согласен с лояльной политикой митрополита Сергия по отношению к Советской власти. Но его, епископа Кирилла, вина лишь в том, что он не обнародовал указ митрополита о молитвах за власть и способствовал распространению идей и литературы организации, именующей себя «Истинно православной церковью», вызывающих, как он выразился, враждебное отношение к государственному строю.
Однако преступная деятельность Кирилла, его руководящая роль в организации были полностью доказаны показаниями благочинных Кулонова и Смирнова, священников Невзорова, Пульхритудова, Лебедева и Ваховского, многих других свидетелей, допрошенных по делу.
…Вечером Прошина пригласил начальник окружного отдела, он поблагодарил его и сотрудников подразделения за большую работу по раскрытию церковно-монархической организации.
— Теперь слово за судом, — сказал начальник отдела. — А вас, товарищ Прошин, прошу полностью сосредоточиться на ликвидации бандгрупп, действующих в районах…