Им, наконец, и без того уже много помыкали. Если безответные, кроткие люди играют жалкую роль в образованном обществе, можете судить, в какое положение ставят такие свойства в кругу народа! Он находился во всеобщем пренебрежении; каждый над ним трунил, подсмеивался. Не было примера, однако ж, чтобы он, с своей стороны, кого-нибудь облаял; он не подавал голоса даже в таком деле, когда очевидно приходило ему внаклад; он всегда молча повиновался. Надо думать, что, кроткий и смиренный по природе своей, он в детстве был сильно загнан или запуган. Тем только и обозначалось присутствие его в выселках, что поле его и изба занимали там место; на самом деле он как будто не существовал. Возьмите также в расчёт действительно самую безотрадную домашнюю обстановку: детей куча, ни брата в доме на подмогу, ни старика; поневоле упадёшь духом и одуреешь! Тут же, кстати, одно к одному, жена попалась ему такая же ничтожная, как и сам он. Попадись баба сметливая, расторопная, смышлёная,— дело, разумеется, шло бы другим порядком. У нас часто встречаются бабы, которые вертят и хозяйством, и мужем, любо смотреть, как распоряжаются! Мнение, будто в домашнем быту народа жена играет второстепенную роль и всегда подчинена мужу — ошибочное мнение; второстепенная роль точно присуждена ей обычаем; но обычай существует только в памяти народа, на словах существует; это ничего, что муж иной раз поколотит; он поколотит, а она всё-таки своё возьмёт. Бывает даже, что целой деревней управляют бабы: заведётся какая-нибудь тётка Маланья, да в дворне ещё Аграфена, да к ним присоединится ещё мельничиха; одна к старосте подольщается, другая — к конторщику, третья за нос водит мужа, который, в свой черёд, имеет влияние на конторщика и на старосту. Староста, конторщик и мельник воюют на миру, надрываются; Маланья, Аграфена и мельничиха виду не подают, так только, как бы невзначай встречаются и шепчутся,— а дело,— смотришь,— дело делается по-ихнему.
К несчастью, жена Якова (так звали моего мужика) не из таких была. Она принадлежала к разряду так называемых плакс, канючек. Пустейшая была баба. Вот её смело можно было упрекнуть в лености! Она положительно высказывала явное нерасположение к труду; даже дома редко чем-нибудь занималась; вечно сидит, бывало, у соседок или шляется по окрестным деревням, навещая кумушек; жалобы на бедность и сетования на судьбу служили только придиркою к тому, чтобы поболтать, язык поточить. С мужем жила она, однако ж, смирно; мне сказывали только, будто они никогда друг с другом не разговаривали; он молчит, и она молчит, и всё это не потому, чтобы имели они что-нибудь друг против друга,— вовсе нет; так просто; говорить, видно, не о чем было. Меня всегда удивляло, как, при таких странных отношениях, могли у них ежегодно рождаться дети,— а ежегодно рождались, семеро ребятишек было. В доме находилась ещё мать Якова; но её пока считать нечего; всё равно, что была она, что нет. Она уже пятый год не сходила с печки; паралич свёл ей левую руку и ногу. Казалось бы, что при такой обстановке, особенно при таких характерах, трудно ожидать в этой семье драматического эпизода; по всем данным, этот Яков, поживши своею жалкою жизнью, должен бы сойти в могилу, не оставив после себя малейшего следа, даже воспоминания… Случилось, однако ж, иначе; вот как это было.
Один из выселовских мужиков, который был позажиточнее, нанял работницу. Взял он её из-за реки, вёрст за десять, на какой-то миткалевой фабрике. Женщина эта (она, забыл вам сказать, была вдова и бездетна) пользовалась даже между фабричными не совсем благонадёжной репутацией: значит, уж хороша была. Её знали в околотке под именем рябой Марфутки.
После того как кончилась история, которую вам рассказываю, я имел случай её видеть; трудно представить наружность более непривлекательную: лицо пухлое, рябое; нос комом; из себя коротыш какой-то; к тому же было уж ей лет сорок, может даже и с хвостиком. Но, несмотря на всё это, в выселках нашлись поклонники. Марфутка эта была, впрочем, баба бойкая, разбитная; она отлично играла на гармонике, могла выплясывать часа по три без отдыха, знала наперечёт все местные песни и обладала таким звонким, пронзительным голосом, что за версту отличишь его в хороводе.
С первых же дней стала она как бес на выселках: с одними вступила в тесную дружбу, с другими успела поссориться. Число поклонников заметно возрастало. Недели через три после её прибытия произошла даже маленькая свалка: она подралась с одною из баб, которая, не знаю, основательно или неосновательно, но только приревновала её к мужу. Прошла Святая, наступила пахота. Мужики стали выезжать в поле; отправился и наш Яков с ними.
В один из этих дней мужик, нанимавший Марфу, послал её за чем-то в соседнюю деревню; дорога лежала через те самые поля, на которых работал народ; нива Якова примыкала к дороге. Проходя мимо, Марфа остановилась. До того времени, нужно заметить, Марфа слова не сказала с Яковом; по всей вероятности, редко даже с ним встречалась; но, вероятно, она имела о нём некоторое понятие, слышала, по крайней мере, как над ним подтрунивали, и, проходя мимо, вздумалось ей, в свою очередь, побалагурить. Бедность мужика, его вялая, кислая наружность служат верным подтверждением, что у Марфы, кроме балагурства, не было другого повода вступать с ним в беседу. Как начался разговор, в чём состоял он — неизвестно; но после этой встречи беседы их стали повторяться. Хотя встречи происходили как бы случайно, они не ускользнули от глаз любопытных; это дало новую пищу смеяться над Яковом. Марфа сама, казалось, потешалась над ним вместе с другими; а между тем ловила случаи попадаться ему на дороге. Многие видели, как иной раз Яков торчал где-нибудь за углом или подле рощи, переминался на одном месте несколько часов сряду и, очевидно, ждал чего-то; при встрече с кем-нибудь из крестьян он вдруг раскисал, щурился и с пристыжённым, крайне жалким и неловким видом направлялся домой.
Не могу сказать вам, какие способы пустила в ход Марфа, чтобы приворожить к себе, сбить с толку и, наконец, совершенно погубить этого человека; после говорили, будто всё это случилось по наговору; она, говорили, опоила его каким-то зельем; но это пустяки, разумеется. Ещё труднее объяснить, каким образом страсть,— я говорю: страсть, потому что нельзя дать другого названия чувству, которое овладело Яковом, и, наконец, по заключению этой истории сами вы увидите, что одна безумная страсть в силе одурманить до такой степени человека,— каким образом, повторяю вам, это вялое, по-видимому, совершенно безжизненное, кислое и робкое существо могло так сильно привязаться к женщине, которая явно вела постыдную жизнь,— словом, отвратительная была во всех отношениях. Началось с того, что Яков пришёл однажды домой без полушубка; он рассказал, что снял его и положил на межу перед тем, чтобы сеять; вернувшись к меже, полушубка уже не было: его украли. Это случилось в начале недели; в следующее за тем воскресенье Марфа явилась в новом, красном как маков цвет, платке и новых котах.
— Фу-ты, как расфрантилась! — говорили бабы,— откуда у тебя всё это?..
— Давно было; в сундучке лежало! — возразила без малейшей запинки Марфа; пухлое лицо её лоснилось от удовольствия и багровело, как красный сафьян.
В этот день голос её немолчно дребезжал на выселовской улице; она превзошла самоё себя и в пляске, и в песнях. В скором времени со двора Якова ночью унесены были корыто, чугунок и лошадиная сбруя. С женою своею Яков не вступал почти в объяснение по этому предмету; но в разговоре со старухой матерью высказал решительное недоумение касательно того, как могли пропасть эти вещи: он в эту ночь, как нарочно, спал на дворе. Спустя несколько дней у Марфы завёлся новый передник, запонка, серьги и позумент на подоле понёвы. Короче сказать, по мере того как у Якова происходили пропажи,— а такие случаи повторялись чаще и чаще,— Марфа покрывалась обновками… Ясно, что в выселках завёлся вор, который преимущественно избрал дом Якова, хотя в этом доме меньше было чего взять, чем в других…
— Какой тут вор! — нетерпеливо перебил толстяк, поглядывая с пренебрежением на рассказчика,— какой вор! Вам сказали: вор! — вы этому и поверили… Этот же самый Яков, которого вы так жалеете,— он сам таскал у себя! Утащит, мерзавец, продаст, да Марфе этой и купит обновку.
— Может ли быть? — спросил с напряжённым изумлением весельчак, переглядываясь со мною и рассказчиком.
— Разумеется! — возразил толстяк.
— Они совершенно правы! — подхватил рассказчик, сдерживая улыбку,— вор точно был не кто другой, как Яков; об этом давно даже догадались все бабы; всем решительно известно было, что Яков тащит всё из своего дома, закладывает у целовальника,— и на вырученные деньги наряжает Марфу. Нашлись люди — стали ему выговаривать; но больше проходу не было от насмешек: стоило Якову на улицу высунуться — из-за угла уж непременно кто-нибудь кричит: «Яков, ступай скорей, Марфа дожидается!..» — и тому подобное. Смеялись также и над Марфой; но, вообще, она держала себя так бойко, так осаживала тех, кто приступал к ней, что насмешки никогда не переходили за предел шутки; даже мужик, нанимавший её, не делал ей замечаний; его останавливало, вероятно, опасение лишиться дешёвой и ловкой работницы; потому что, надо сказать, Марфа, мимо проделок своих, могла, когда хотела, заткнуть за пояс самого здоровенного батрака. Замечательнее всего, что Яков не встречал ни малейшего препятствия со стороны домашних; жена словом не обмолвилась,— виду не показывала, что что-нибудь знает. С тех самых пор, как открылись отношения между Марфой и Яковом, жена совсем почти дома не сидела; уйдёт в поле или к реке, ляжет ничком наземь и давай выть; голосит, словно по покойнике. Но чаще всего забиралась она к дальним родственникам и соседям; там уж выгружала она свои горести и, казалось, тем охотнее это делала, чем больше находилось слушателей. Мало или, вернее сказать, вовсе почти не заботясь о детях, она колотилась теперь головою, говоря о них; говорила, что вот пустил-де разбойник по миру сиротинок горьких; остались они, черви малые, одни, как нива без огорода,— и проч., и проч. Дети между тем бегали по улице оборванные, неумытые; весьма вероятно, часто даже бывали голодны… Раз только, один-единственный раз, старуха мать Якова попрекнула сына. Приходит он в избу; никого там не было, кроме старухи; по обыкновению, лежала она на печке.