— Яков! — говорит она.
Он подошёл.
— Что, матушка?
Над верхней перекладиной печки показалась седая косматая голова, и два мутные глаза пристально на него устремились.
— Яков,— произнесла старуха, не спуская с него глаз,— Яков, что ты это затеял,— разбойник, а?..
Больше ничего не сказала она; но сам Яков признавался потом, что весь этот день ходил как шальной; словно тоска давила его; и он нигде не находил себе места. Но минул день — и всё пошло опять своим порядком.
Перед людьми и миром Яков оставался тем же робким, безответным, смирным человеком; он постоянно молчал; знака сопротивления не показывал, когда староста, не зная уж чем остановить его, переговорив предварительно со стариками, начал водить его в пустой сенной сарай и наказывать. Всё это решительно, однако ж, ни к чему не послужило. Стыд, совесть, самый страх — всё заглушала несчастная привязанность; это было что-то похожее на запой, против которого все средства оказывались бессильными. В доме его постепенно, одна за другою, исчезли: тёлка, две овцы, горшки — словом, всё, что могло превращаться у целовальника в наличные деньги. Марфа выходила по воскресеньям великолепная как пава, день-деньской грызла орехи; начали даже часто замечать её навеселе. Наступило под конец совершенное разоренье; в избе остались, только лавки, стены, оборванные ребятишки да старуха, которая с того дня, как сделала первый намёк сыну, дала словно обет молчания слова не произносила она, хотя всё видела, всё замечала. Придут к ней соседки и родственницы, принесут ей и внучатам творожку или хлеба, начнут рассказывать про сына, ругают его, соболезнуют о детях, старуха слова не промолвит: сидит, понуря голову, молчит, точно дело не до неё совсем. Она представляла совершенную противуположность снохе, которая всем уже надоела своими слезами и жалобами.
— Позвольте, почтеннейший, позвольте,— прервал толстяк, насмешливо прищуривая заплывшие свои глазки, как же вы-то, вы, сударь мой, никаких мер не принимали против такого беспорядка?..
— Признаюсь, я сам хотел сделать вам тот же вопрос,— заметил маленький господин.
— К сожалению, меня в ту пору не было. Я приехал домой к концу уборки, когда Яков дошёл уже до того положения, о котором я говорил вам. Первым распоряжением моим было отдать приказание, чтобы Марфу непременно выслали из выселок; потом велел я призвать Якова. Сначала я сильно было на него напустился; но, подумав в ту же минуту, что все эти рассказы о его проделках могли быть преувеличены (мысль, которая невольно рождалась при воспоминании о его жизни и характере), обезоруженный, сверх того, робким, совершенно потерянным видом этого человека, который стоял передо мной с опущенною головою, дрожал как осиновый лист и обливался холодным потом,— я переменил грозный тон на увещательный; всячески начал я его усовещивать; говорил о грехе, о семействе, о голодных детях и так далее. Во всё время он не проронил ни слова, не сделал движения: он казался убитым, подавленным совестью и раскаянием; из-под жиденьких волос, наполовину закрывавших лицо его, я заметил слёзы, которые текли по щекам и разбегались по морщинам. Я выслал его, строго наказав старосте докладывать мне о том, как пойдёт теперь житьё Якова.
Прошёл месяц; я не слышал малейшей жалобы. Между ним и Марфой, которая перешла версты за две в сельцо Лысково, прекратились, казалось, все сношения. Я начинал уже радоваться такой перемене, как вдруг узнаю, что всё пошло опять на прежний лад; узнаю, что Яков продал свою единственную лошадь, а деньги девал неизвестно куда; должно быть, Марфе отдал. Теперь необходимо следовало уже решиться на энергическую меру; но, признаюсь, в чём должна была состоять эта мера — я не мог придумать. Отдать в солдаты человека сорока пяти лет не было возможности; посадить в острог, хотя бы временно, нельзя без причины, установленной законом; не говоря уже об отвращении подвергнуть его домашнему наказанию (к счастию, ограниченному правительством), но и эта мера была уже приведена в действие без малейшей пользы. Отправил бы его на поселенье,— не принёс бы я ровно никакой пользы его семейству. Кроме того, каждая из этих мер казалась мне чересчур уж сильною для человека, который хотя и служил худым примером остальным крестьянам, хотя требовал наказания, но сам по себе не сделал ничего особенно резко преступного. С нашей пошлой привычкой судить легко или рутинно о нравственных свойствах простого класса я верить не хотел в искренность Якова; я не предвидел, чем всё это могло кончиться; напротив, хотя было не до смеху,— мне смешным казался этот новый кавалер Де Гриё, явившийся у меня в выселках. Как бы то ни было, я не знал, на что решиться. Вот, однако ж, чем всё это кончилось.
Впоследствии объяснилось, что в этот последний месяц между Марфою и Яковом вышла разладица. Причиной была, разумеется, Марфа; ей, без сомнения, в голову не приходило, не могла даже понимать она и думать о том, какого рода чувство влекло к ней бедного мужика; видя, что взять с него больше нечего, она стала вдруг от него отбиваться. Кроткий нрав мужика поощрял её действовать грубо и бесцеремонно. Она усвоилась в деревне Лыскове так же скоро, как в выселках, и так же скоро нашла там обожателей. Она попалась Якову в роще (роща отделяла Лысково от выселок), попалась ему с работником лысковской мельницы. Раза два потом Яков, следивший за нею украдкой, видел, как входила она в кабак вместе с тем же работником. Обращение её с Яковом, когда он начал упрекать её, проникнуто было дерзостью и наглостью самою возмутительною; она как бы не понимала, что хотел от неё мужик, с чего он к ней привязывался. Яков между тем день ото дня делался сумрачнее. Это заметила его жена, мать и многие даже из посторонних людей. Все они сами потом говорили об этом. В таком-то положении, вероятно, он и решился продать лошадь. Может быть, тут ревность действовала; но всего вероятнее, как человек слабый, бесхарактерный, не мог он совладать с собою, не мог перенести мысли о разлуке. Ослеплённый страстью, он вперёд не загадывал, страх и последствия, ожидавшие его после продажи лошади,— всё это исчезло при одной надежде, что авось-либо Марфа снова с ним сойдётся, авось всё пойдёт у них хоть на время, да пойдёт по-прежнему, а там, после… но о том, что после будет, он, вероятно, даже и не думал. Так, по крайней мере, кажется всё это теперь, когда дело уже кончено. Кончилось это, как я вам сказывал, прошлою осенью.
Выселовские мужики купили в Лыскове десятину леса для топлива. Пришли они ко мне проситься на рубку. Я советовал повременить, потому что день, выбранный ими, вовсе не отвечал такому делу: ветер ревел в полях, как голодный волк, и без пощады рвал последние листья; на горизонте видимо росли тяжеловесные тучи; даль застилалась сумраком; холодно не было, но рука стыла на воздухе; всё предвещало или грозу, или продолжительное ненастье, Я представлял им всевозможные резоны, говорил, что дорога из лесу идёт в гору и что, в случае дождя, лошадям тяжко будет тащить возы, навьюченные лесом; говорил, что самые дрова, смоченные дождём, не просохнут до самого снега; но наш мужик если уж что заломит, ничем его не удержишь: поставили на своём, поехали. Так как дело было мирское, с ними отправился Яков. Началась рубка. В то же время и в том же лесу лысковские бабы собирали валежник; тут также и Марфа была. Подсмотрев, когда она осталась одна, Яков подошёл к ней. С чего началось у них — никто не знает: надо думать, обращение Марфы было чересчур уже грубо и жестоко, потому что сам Яков возвысил голос; от слов перешло у них к брани, и наконец Яков, потеряв, видно, терпение, замахнулся и ударил её в лицо. Марфе ничего не стоило ответить тем же; но тут она вдруг ни с того, ни с сего повалилась наземь и стала звать на помощь; она кричала во всю мочь, что Яков убил её до смерти. Когда прибежали на голос, Яков стоял у дерева; на расспросы товарищей он ничего не отвечал: у него точно язык отнялся. Марфа между тем продолжала кататься по земле и кричала, что её убили. Видя, что никакого толку из этого не выходит, только народ смеётся, она встала, разразилась бранью и пошла своею дорогой; её проводили насмешками, добрая часть которых выпала, конечно, на долю Якова.
В мирском деле, как и следует, впрочем, быть, не то что на барщине: время терять не любят, посмеялись — и опять за работу. Но то, что я предсказывал мужикам, поневоле укоротило их деятельность; к полудню тучи окончательно заволокли небо, и дождь пошёл как из ведра. Нечего было думать продолжать работу.
Вернувшись домой, Яков показался домашним чудным каким-то; так они сами потом выразились. Не касаясь уже того, что он ни с кем слова не молвил, ему не сиделось на месте: то встанет, то сядет, то выйдет в сени, то обойдёт вокруг двора — и снова придёт в избу; и всё это делал он безо всякой причины, сам, по-видимому, не сознавая даже того, что делал. Река у нас не очень далеко: стоит обогнуть крестьянские риги и пройти луг. Яков несколько раз отправлялся на реку. Движимая любопытством, возбуждаемым загадочным поведением мужа, жена выходила из избы и за ним наблюдала: подойдёт Яков к реке и начнёт ходить взад и вперёд по берегу; или спустится к воде, постоит-постоит, словно в раздумье каком-то — и снова наверх подымется. Раз быстрыми шагами направился он к роще, совсем уже подошёл к опушке и снова вернулся в деревню. Во всё время дождь лил не переставая, ветер ревел с тою же силой, как и утром, Яков ничего не замечал как будто; он продолжал бродить у себя по двору и по окрестности. Наконец наступила ночь. В выселках все улеглись и заснули. Несмотря на то что дождь и ветер превратились с наступлением ночи в бурю,— Яков всё ещё не возвращался. Он пришёл домой около полуночи; жена и дети давно спали. Он тихо вошёл в избу и сел на лавку.
По прошествии некоторого времени он встал, бережно подобрался к печке, нащупал в потёмках стремечки, по которым взбираются на печь, и сел подле матери. Она не спала; но Яков не мог разобрать этого: старуха лежала неподвижно и молчала. Руки Якова дрожали так сильно, что несколько раз провёл он ими по воздуху, прежде чем нащупал старуху.