«Каратели» в 1980 году пошли к читателю, автор вдруг получил письмо от полковника авиации, фронтовика. Письмо, исполненное укоров, устыжающее: вашу повесть критики расхваливают, но ведь у вас полуправда, где у вас Главный Каратель? Полковник имел в виду Сталина. Но поскольку «Каратели» и задуманы были, и писались как «сны двух тиранов», а глава о Сталине лежала с 1979 года, спрятанная до лучших времен, упреки летчика звучали для меня как голос единомышленника.
Вот что писал полковник-фронтовик, имея в виду действия, вину Главного Карателя: помимо того что обезглавил армию, он перебазировал, подставил под удар не только истребительную, но и тяжелую авиацию, разрушил укрепления на старой границе до того, как они были возведены на новой, и т. д. и т. п. Летчик уверен: Сталину нужен был сильный удар со стороны Гитлера по советской армии, стране, по народу - большая кровь, потому-то он и подставлялся. Для того ему это было нужно, чтобы люди забыли про кровь, им самим исторгнутую, чтобы этим баранам небо с овчинку показалось и не до того уже было - вести тяжбу с собственным вождем, подсчитывать и копить старые обиды. Это и объясняет все его будто бы «просчеты». Но наш Каратель туг уж действительно просчитался, он не ожидал столь сокрушительного удара, когда угроза повисла уже над всей его властью и самой жизнью. Вот этого он, видимо, не ожидал и не хотел.
Что Сталину были на руку зверства, репрессии немцев, а особенно открытое истребление советских военнопленных, - это самоочевидно. Спасая себя от полона, от Гитлера, народ и его, Сталина, спасал. При этом пролитая Сталиным кровь замывалась той, которую теперь германский фюрер пускал.
Но Гитлеру, ему-то зачем было подыгрывать своему противнику, сопернику? Наступать, как нарочно, на мину, которая при более гибкой политике на захваченных землях могла подорваться не под ним, Гитлером, а под Сталиным, под его властью.
Или действительно (так в «Карателях») для Гитлера важны были совсем другие Глаза - не видящего все и все оценивающего, не презираемого им населения, а Высших Существ? В которых он маниакально верил. Лишь им, Высшим, служа, он мог заполучить в свои руки судьбы мира. У Даниила Андреева («Роза Мира») Гитлер и Сталин - лишь частный случай использования самыми мрачными силами Вселенной земных политиков, которые, если хотят власти над миром, обязаны поставлять туда, «вниз», людскую кровь, смертную тоску человеческих мучений, страданий - «красную росу». Кто больше прольет крови и большую дрожь боли пустит по телу планеты, на том и остановятся Глаза Высших-Низших сил, тому они и отдадут предпочтение.
Не в том вопрос, есть или нет, существуют ли на самом деле Высшие-Низшие. А в том, верили в них тираны или нет, и как они, оба, переглядывались издали, соревнуясь в жестокости, кровожадности. Кровосос на Западе смотрит на такого же вампира на Востоке, кровопускатель - на своего дублера-соперника: ты сколько сбросил Им этих своих колхозников? а военных? своих партийцев - сколько? Много, говоришь, мне не сравняться? Ну, ничего, кое-что осталось и на мою долю - вот уже почти 100 миллионов из твоих 200 миллионов в моих руках! Так что посоревнуемся по-большевистски. Глаза Высших остановились на мне навсегда, старайся, не старайся - тебе не удастся вернуть их благорасположения. Твои жертвоприношения стали и еще станут моими, а скоро и остальных отниму у тебя. Что ты без 200 миллионов трупов, кому ты будешь нужен?
Несколько миллионов военнопленных - само по себе много, очень много, но если это жертвоприношение для Высших, которые внизу, или Низших, которые наверху (Высшие-Низшие), то это не такая уж значительная порция «красной росы». Для Ненасытных. Однако если боль одного пустить по нервам многих, страдания тысяч пропустить через души миллионов, а миллионные, двух-трехмиллионные мучения продемонстрировать десяткам миллионам, выпустить на простор чужой огромной страны, чтобы и матери, и отцы, и дети - все страдали, мучились вместе с ними, - тогда совсем другие масштабы. Низшие-Высшие получат во много раз больше «красной росы».
То-то же Сталин, уже получив верх над кровопускателем-соперником, ревниво подбирал уцелевших «своих» военнопленных - сгребал все, что осталось из отнятого у него. С какой мстительностью уцелевших домаривал в своих лагерях.
(Если это и бредятина, то, пожалуй, только ею и можно объяснить самый большой бред XX века - эту парочку, через которую Запад и Восток все-таки «побывали вместе». Чтобы, очнувшись от «соития в ненависти», мы обнаружили у себя в руках «плод» - одну на всех Бомбу, одну на всех смерть.)
* * *
На Глушу вся правда о военнопленных, уже доходившая до нас через рассказы очевидцев, слухи, обрушилась все равно внезапно. С утра разнеслось: в Бобруйске в крепости пожгли пленных, по шоссе сюда гонят огромную колонну, много тысяч: заводская машина пробиралась мимо, объезжала трупы чуть не целый час! На каждом километре по десятку, по два пристреленных. Что немцы такое делают с нашими пленными, знали, не раз слышали, но теперь это двигалось сюда. Как бы приурочили к Октябрьскому празднику, к большевистскому - в этом угадывался какой-то особый смысл, намек: любите свои демонстрации, ну, так нате вам!
К шоссе устремились десятки глушан, людей в деревенских кожухах, хустках, все новые и новые подходили, подбегали. В руках у многих краюхи хлеба, вареная картошка, домашний сыр - что кто схватил дома. Лица напуганно-встревоженные, уже воющие бабьи голоса слышны. Все всматриваются в сторону Бобруйска, но перед глазами лишь побелевшее шоссе и пустота дали, шевелящаяся от беззвучно летящих, падающих снежных хлопьев. Снег на шоссе тут же тает, разбрызгивается колесами. Еще одна полуторка оттуда, не задерживаясь, проехала к заводским воротам, у тех, кто сидели в кузове, были какие-то особенные лица. И то, что никто из них не крикнул, не сказал ни слова ожидающим, лишь подтверждало застывшее выражение их лиц: они уже видели! - то, что предстояло увидать нам. Выражение их лиц странным образом передалось, переместилось на многие женские, плач, крик, как по покойнику, стал громче, тревожнее.
Но что-то уже зачернело в снежном мареве, вдали возле мостика. Из-за снега вынырнули черные человеческие фигуры, стал доноситься какой-то странный, шуршащий и ноющий шорох-крик. Резко (как те черные фигуры из-за снежной пелены) прозвучали хлопки-выстрелы, один, второй. Наконец, можно разглядеть: впереди идут эсэсовцы в своих черных плащах, у ног дергающиеся собаки, следом движется та самая шуршаще-хлюпающая людская масса, надвигается все разбухающим мутным пятном. Видно, что идущие по обе стороны от колонны конвоиры то набегают на нее, взмахивая руками, то отбегают (белые березовые палки в их руках, невидимые сначала из-за снега, мы разглядели позже). Вот один остановился и, отбросив автомат на ремне на спину, чтобы не мешал, взял в обе руки березовую дубину и раз за разом опускает ее на головы, на плечи, на заслоняющие руки (а многие уже и не заслоняются) проходящих мимо него людей.
Серая шинельная масса, неправдоподобно большие остановившиеся глаза, одинаково темные у всех лица - движется все это, течет,
протекает мимо нас, через нас. Хлюпающий шорох в снежном месиве сотен, тысяч ног, босых или в тряпье. Между ними и нами - эти в смоляных, мокро сверкающих плащах, с березовыми, предательски белыми палками и рвущиеся к живому человеческому мясу овчарки. Ощеривающиеся пасти.
Пленные идут сначала сквозь нашу немоту, затем - как прорвалось -сквозь непрерывный бабий крик, вой. Кто-то пытается передать, перебросить то, что принесли, хлеб, узелки с творогом, сало - к нам под зачастившие удары палок тянутся худые руки, серые шинельные рукава. (Цвет лютого голода, цвет плена - серый, шинельный, это осталось надолго в нашем сознании.) Показалось, что конвоиры схватили кого-то из глушан и зашвырнули в колонну пленных, березовые палки теперь с одинаковой яростью опускались на головы идущих по шоссе и на головы жителей, напирающих от канав. Высокий, особенно заметный среди идущих откинутой назад головой, прокричал, и его все услышали:
- Вот, родные, на погибель нас!..
Сколько длился этот поход людей-теней, сколько их прошло перед нами, ответить, пожалуй, не мог бы никто. Они шли, уходили в сторону Старых Дорог, Слуцка, оставляя на обочинах себя - новые и новые трупы. И все это не кончалось, продолжалось, переместившись вместе с нами в наши дома, к вечерним коптилкам, в полутьму тесных от соседей комнат.
* * *
Когда я прибежал к шоссе и увидел, что у многих глушан в руках продукты, еда, я бросился назад к своему дому, но увидел, что мама уже несет что-то в глубокой тарелке (клинок сыра, вареную картошку), а Женя тащит несколько буханок черного и серого хлеба (как раз вчера Эдик Витковский привез из города мешок хлеба - недельный паек глушанской медицине). Любопытно, что мама не забыла тарелку, хотя это было диковато по обстановке. (Как диковатым показалось, когда в 1946-м она позвала обедать немцев-военнопленных, которых ее сын привел из Глушанского лагеря делать для аптеки погреб, и положила перед каждым мельхиоровый прибор - ложку, вилку, нож - ну, совсем как до войны бывало, когда у нас собирались гости.)
Когда все началось, люди побежали, начали кричать, стремясь передать, перебросить пленным то, что принесли, я увидел, как Женя швырнул прямо в середину колонны хлеб, и там замелькали руки над головами. Я бросился туда, где с женщинами стояла бледная мама со своей неуместной тарелкой, схватил еще оставшийся сыр (мягкий, рыхлый, крошился в руках) и попытался как-то приблизиться к идущим, ловя момент, когда между ними и мной не будет хотя бы овчарки. Но когда рванулся вперед, на меня налетел огромный, тяжелый конвоир и стал лупить по мне всем сразу: автоматом, палкой, коленом, сапогом и ничем не попадая - от излишнего гнева и возмущения. Но вышиб из рук сыр, и тот упал в метрах двух от ног идущих. Отскочив к канаве, я приземлился на миг на сразу промокшие коленки, чуть не скатился в снежную жижу, заполнившую канаву. Сыр мой, развалившийся на куски, лежал на виду у проходивших пленных, кто-то его замечал, делал непроизвольно шаг, движение к нему, и тут же на них обрушивались яростные удары, удары, а один пленный, неожиданно юрко уклонившись от замахнувшегося немца, бросился, нет, нырнул туда, где лежал этот несчастный сыр. Упал на него и руками, длинными пальцами стал запихивать куски в рот, не обращая внимания на бьющие его, толкущие его с двух сторон сапоги. Конвоир, отступив в сторону и откинувшись всем телом назад, вдруг ударил из автомата в человека. Строчил и строчил в неподвижного пленного, который лежал над сыром, подброшенным мною.