Мысли твои, Александр Иванович, по поводу молений в храме не от Бога, не родители их тебе передали, не Бог ниспослал. Ты их сам придумал, а, вернее, дух тьмы тебе их подбросил. Он хочет отлучить тебя от людей, хочет лишить тебя наиболее могучей коллективной очистительной молитвы. Хоть как бы искренне и часто мы ни молились, общая молитва сильнее, и Богу она угодна. Ты умничаешь, хочешь показать, что ты не такой, как все, а это грех, большой грех. Но ты совершаешь и другой, не меньший грех. Люди, никогда не видя тебя в церкви, начинают думать, что ты в Бога не веришь, то есть неправду думают о тебе. А недобро и неправдиво думать о другом человеке — большой грех. И в этот грех ввел твоих односельчан — ты. Но и это еще не все. Другие, знающие и уважающие тебя, считая тебя неверующим, сами начинают сомневаться в Боге. И в этот грех тоже вводишь их ты.
Я знаю, что тебе грозились отлучением от церкви. Я этим грозиться не буду. Я тебе просто посоветую подумать, достойно ли человеку брать на себя грех гордыни и введение во грех братьев своих. Я вижу, что ты человек глубоко верующий и сумеешь найти свое место в сегодняшней жизни, которая страдает все большим и большим неверием.
Отец Владимир, маленький и тщедушный, как лунь седой, говорил глубоким, проникновенным голосом. Даже дрожь пробегала по телу, когда он произносил: «Грех, великий грех!» После ухода о. Владимира дядя задумчиво произнес: «Да, оцэ дийсно слуга Божий. Недаром то вин майже (почти) все життя був мисионэром». С тех пор дядя стал почти постоянным собеседником о. Владимира и ревностным его прихожанином. От дяди я и узнал, что наш священник сорок четыре года промис-сионерствовал в Африке. Когда вернулся он по состоянию здоровья в Россию, ему предложили настоятельство в соборе на его родине в городе Симферополе, но он попросил дать ему маленький сельский приход. За свою жизнь он привык к самым скромным богослужениям. Так он и попал в нашу маленькую деревянную церквушку.
О. Владимир с первых дней основательно вошел в мою жизнь. Мы с Максимом подружились с двумя его мальчиками — сыном, моим ровесником Симой (Симеоном) и внуком, ровесником Максима, Валей (Валентином). О. Владимир был вдов. Хозяйство вела дочь Аня — хорошенькая, но очень скромная девушка. В ней было что-то от монашки. Добра она была беспредельно, но мальчиков содержала в строгости, и они подчинялись ей беспрекословно. У о. Владимира было еще три сына. Самый старший Александр (отец Вали) был в составе русского экспедиционного корпуса во Франции. Говорили, что имел он чин полковника. Следующий — Владимир, служил в действующей армии, на румынском фронте, в чине капитана. Третий — Саша, лет шестнадцати, учился в гимназии в Бердянске и только изредка появлялся в Борисовке.
Я любил бывать в этой семье, любил слушать о. Владимира. Любил, в частности, слушать его беседы с дядей Александром. О. Владимир частенько навещал своих прихожан — видимо, старая миссионерская привычка. К дяде он заходил чаще, чем к другим (может, потому, что жили мы рядом), и они подолгу беседовали. Иногда он приглашал дядю к себе, и там тоже шли беседы. При том у себя в доме о. Владимир нередко рассказывал и о своей жизни в Африке, показывал фотографии и различные сувениры. Он был действительно миссионером. Другие священнослужители, как мне известно, наживались в дальних странах, а семья о. Владимира была до крайности бедна.
Слушал я с великим интересом и увлеченно также беседы о. Владимира в школе, где он был законоучителем. Зимой 1917/18 годов преподавание Закона Божьего в школе отменили. Но о. Владимир продолжал преподавать его для желающих у себя на квартире. И я посещал эти занятия.
Бывали случаи, что он при мне наставлял Симу или Валю, и слушать его тоже было интересно. Я в то время уже начинал «умничать». Мне иногда казалось, что я сам могу судить о предмете, хотя я ухватил лишь незначительную крошку знаний о нем и совсем не готов был к самостоятельному анализу. Вспоминается такой случай. Поздняя осень. Уже ледок прихватил лужи. Время от времени срывается снежок. Мы с Максимом, возвратившись из школы, сняли свои «постолы» (обувь из сыромятной кожи) и босиком носимся по прихваченной морозом осенней грязи. Забежали и во двор о. Владимира. В окно на нас с завистью смотрят Сима и Валя. Мы знаками приглашаем их к нам. Они знаками же показывают — не можем. Я советую открыть окно. Сима открывает и говорит: «Не можем выйти. Аня где-то спрятала ботинки и ушла». Я говорю: «А вы без ботинок, как вот мы». Они не заставили себя долго уговаривать. И вот мы четверо носимся по двору. Вдруг спокойный суровый голос о. Владимира: «Сима, Валя! В дом! Зайди и ты, Петя», — добавляет он.
Мы заходим все четверо. Аня, которая уже оказалась дома, притащила таз теплой воды и заставила Валю и Симу опустить туда ноги. О.Владимир выговаривает ребятам за их неразумный поступок. Затем поворачивается ко мне: «А тебе стыдно, Петя. Зачем ты подбил их на это? А если они простудятся и заболеют?» И тут я обратился к собственным «познаниям»: «В Священном писании сказано, що без воли Божией ни один волос не упадет с головы». И тут я впервые увидел рассвирепевшего о. Владимира: «Ах ты, мальчишка! — вскричал он. — Что ты понимаешь в Священном писании? Да, ни один волос не упадет с твоей глупой головы без воли Божьей. Но только ты думаешь, что Бог тебе нянька, а Бог творец всего сущего. Как творец он дал тебе разум, и ты должен пользоваться им, чтобы волосы твои даром не терялись. Вот вы с Максимом тоже босиком, а я вас не ругаю, не потому, что вы чужие, а потому, что вы с лета все время босиком, ноги ваши привыкли к холоду, и Бог хранит вас от простуды. А они все время в обуви, а теперь выскочили сразу на мороз и в сырость. И если ты хочешь, Петя, пользоваться Священным писанием, то запомни, что там говорится и другое: «Не искушай воли Божией». Они нарушили этот завет и за это могут быть наказаны болезнью. Но я верю в милость Божию, которая снизойдет на них через Анины ручки». Я навсегда запомнил это нравоучение…
Очень сильны были проповеди о. Владимира. На всю жизнь, например, запомнилась его проповедь против пьянства. И может, немалая доля того, что я, будучи окружен вином, никогда не пристрастился к нему, падает на эту проповедь. Многие плакали. Легкость и душевное успокоение приносили рождественские и пасхальные проповеди.
Замечательны христианские праздники — Рождество, Пасха, Троица, Спас, Покров… Каждый имеет свою моральную окраску. Скажешь «Троица», и запах разнотравья и деревьев ударит в нос. Скажешь «Спас», и яблочный дух охватит тебя. Ну, о Рождестве и Пасхе говорить нечего. В эти праздники рождается и воскресает Великое. Ты как будто сам рождаешься и воскресаешь.
Мой друг Померанц Григорий Соломонович, умнейший человек, говоря о советских праздниках, сказал, что в советских условиях есть только один праздник — Новый год. И делает его праздником то мгновение, в течение которого исчезает старый и появляется новый год. Если бы не это мгновение, говорит он, была бы пьянка, была бы жратва, но не было бы праздника. Советские праздники потому и неотличимы друг от друга, что в них нет нравственного момента. Есть только пьянка и жратва на всех без исключения советских праздниках. Я долго не мог понять, почему, сколько я себя ни взвинчивал, у меня не появлялось чувства праздника ни на Май, ни в Октябрь, ни в Победу. Во все мои коммунистические годы я праздновал только в Новый год. Детство же было переполнено праздниками.
Особенно любил я Пасху. Праздник уже начинался со всенощной. И хотя до выноса плащаницы ничего радостного не было, но оно чувствовалось, приближалось. Все ждали именно этого нравственного момента — чуда ВОСКРЕСЕНИЯ ХРИСТОВА. И когда священник провозглашал наконец «Христос воскрес»! а хор (в нашей церквушке он был великолепный) в ответ гремел «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав…», кричать хотелось от радости. И когда после освящения пасхи и куличей люди с горящими свечками в руках расплывались во все стороны, это было потрясающе. Я всегда останавливался у ограды и смотрел на уплывающие светлячки, пока все они не исчезали из поля моего зрения. И мне представлялось, что эти огоньки есть дух Христа, который верующие несут с собой.
А каков был день наступающий! После разговения нас до утра укладывали спать. Но не спалось. Мы вскоре просыпались, а нас уже встречал радостный колокольный звон. Попасть самому на колокольню и хоть немного позвонить было пределом мечтаний, хотя развлечений и без того было достаточно: карусель, качели, катанье яиц, игра в битки (чье яйцо крепче) и попутно чудеснейший обряд христосования: «Христос воскрес!» «Воистину воскрес!» И ты снова и снова вспоминаешь: да, действительно воскрес. И радость охватывает тебя, и ты с любовью целуешь христосующегося с тобой. Радость продолжалась все три пасхальных дня и растягивалась до следующего воскресения — дня Поминовения. Нет, день Поминовения тоже не был печальным. Ведь мы же знали, что Христос «сущим во гробех живот даровал». И люди старались ничем не омрачить радость. На первый день Пасхи никто не потреблял спиртного. Даже пьянчуга Тимоха ходил трезвый. На второй и третий день пили, но пьяного гомона на улицах не было. И вообще в детстве я на Пасху не видел пьяных в селе. Слегка выпивших — да, пьяных — нет.
Только одна Пасха прошла для меня с грустью. Это было в 1915 году. Уже пришли первые сообщения о погибших на войне. Уже и мы узнали, что наш отец «пропал без вести». А недалеко от нас женщина — титка Катря — получила «похоронку» на мужа. И вот я увидел титку Катрю среди ожидающих освящения пасхи и куличей. У нее на развернутом платочке стоял маленький куличик из темной муки, мизерная пасочка и пяток яичек. Лицо ее было задумчиво и печально. Рядом стоял плохо одетый бледный мальчик. Эта картина меня так поразила, что я не мог больше стоять здесь. Грудь мою сжала страшная боль, и я в слезах бросился домой. Дома началась истерика. Бабушка, которая из-за болезни в церковь не могла пойти, дозвалась меня к себе и пыталась выяснить, в чем дело. Но я в слезах только иногда вскрикивал, заикаясь: «Титка Катря!» С большим трудом бабушка доискалась причины моей истерики. Она собрала огромный узел всевозможных пасхальных яств — большой кулич, яйца, колбасу, сало — и послала нас с Иваном до титки Катри. После этого я успокоился, но печаль так и не покидала меня во весь этот прекрасный праздник. Людское несчастье задело своим жестоким крылом мое детское сердце, и оно продолжало болеть. Не лазил я на колокольню, не катался на карусели и качелях, не катал яиц и не играл в битки. Рассказ этот не будет полным, если я не расскажу, что уже в пятидесятисемилетнем возрасте, проходя психиатрическую экспертизу в Институте им. Сербского, я привел этот случай для подтверждения того, что бывает, когда человека ведут чувства, а не разум. Но эксперт, Тальце Маргарита Феликсовна, вписала мне это событие как одно из начальных проявлений моего психического заболевания.