Матиас Цшокке не зря долгое время живет в Берлине и воплощает в себе многие из присущих этому городу черт, которые так очаровывают швейцарских писателей, начиная с Келлера и Вальзера: быстроту, уверенность в себе, некоторую сухость и жесткость, возможно, происходящие от остроты и точности наблюдения, не нуждающихся в лишних эмоциях и словах. В своей жесткой точности, однако, он производит удивительно гармоничное впечатление абсолютного соответствия облика писателя его текстам. Четко, без всяких эмоций он читает из своего нового романа «Морис с курицей» отрывок о ком-то, кто едет на конгресс, выступая вместо кого-то другого, поскольку на конгрессах «все всегда представляют кого-то другого, никто не является самим собой. Всегда кто-то приезжает слишком поздно, либо пропустив свой самолет, либо застряв в пробке и т. д.». Затем этот кто-то оказывается вечером в баре, в котором его обслуживает официантка с лицом, будто она только что узнала, что у нее рак, или у ее подруги, или у ближайшей родственницы. «В конце концов, сейчас ведь почти у всех рак». «Почему вы назвали свой роман „Морис с курицей“?» – раздает из зала неуверенный вопрос после неоднократных поощрений модератора к дискуссии. «Так называется одна из картин Анкера – известного швейцарского художника второй половины XIX века, писавшего на деревенские сюжеты и ставшего сейчас символом консерватизма и буржуазности. Он висел у моих родителей, и я любил его с детства. Особенно эту картину – „Морис с курицей“. На полотне крупным планом изображен мальчик, а в руках у него курица. И больше ничего на картине нет. А внизу подпись „Морис с курицей“. По-моему, это звучит страшно современно и совершенно авангардно». «Кого из русских писателей вы любите, господин Цшокке?» Ответ раздается незамедлительно: «„Записки охотника“ Тургенева. Там на протяжении всего текста ничего не происходит. Разве это не гениально? Ну и, конечно, прозу Чехова». Открыто улыбаясь, Матиас Цшокке удаляется решительными берлинскими шагами в окружении пяти пожилых женщин…
Одно из центральных событий золотурнских дней – дискуссия о «релевантном реализме», понятии, год назад введенном в обиход писателями Мартином Дином и Томасом Хетхе в их программном манифесте. Дискутируют оба писателя и литературовед Корина Кадуф:
Дин: «Релевантный реализм» – изменившаяся реальность в различных областях. Мы находимся посреди агрессивной глобализации. Раньше существовало привычное разделение на тех, кто стоит особняком, и тех, кто занимает активную позицию. Сейчас необходимо преодоление дихотомии «башня из слоновой кости» / ангажированность.
Кадуф: Для меня вопросы заключаются в следующем: что может литература? Что она должна?
Дин: Хлынувшие сейчас волной на рынок семейные романы являются шагом назад в частное и субъективное, в сторону консерватизма и «башни из слоновой кости». Сейчас необходима особая открытость на общественные события, не отстраненность, а способность к их рецепции.
Сам собой всплывает вопрос об эмигрантах и их положительном, освежающем влиянии на швейцарскую литературу.
Кадуф с раздражением: При чем здесь эмигранты? Необходима точность языка и сила воображения, а не посторонние влияния. Когда же мы наконец осознаем, что провинциальность – не исключительно швейцарская проблема?! Почему нам так необходимо подтверждение извне?!
Дин и Хетхе в один голос жалуются на всеобщую коммерциализацию и требуют свободного пространства и независимости. Но как совместить это требование с только что заявленной необходимостью наибольшего включения литературы в общественную жизнь?
– Господин Дин, как соединить ваше требование ангажированности с тем, что происходит в реальности? Почему так много людей пришли слушать Цшокке, в чьих романах «ничего не происходит»? Почему снова началась эпидемия вальзеромании, а кинозал, где демонстрируют пленки 20-летней давности с 75-летнего юбилея Фриша, пустует?..
«Что такое, по-вашему, писатель? Это профессия, как любая другая, и также, как и все прочие, поврежденная нынешним рынком? Или же это нечто, что еще не затронуто рынком и остается раз и навсегда?» – спрашивает Корина Кадуф. Она не отваживается произнести слово «призвание». Никто не отваживается. Может быть, потому, что именно в нем скрывается главная проблема – экзистенциальная пустота? «Мои трансцендентные антенны улавливают пустоту», – писал Томас Хюрлиман в одном из эссе.
«Нам необходимо распрощаться с желанием, чтобы искусство было спасением», – ставит точку Корина Кадуф. «Да, искусство не должно быть решением проблем. Оно должно ставить вопросы, а не решать их», – разносится по залу. «Решение» и «спасение» (Losung – Erlosung) – эти слова в немецком языке так соблазнительно близки и похожи. Как же хочется их перепутать! Нет, конечно, искусство не должно быть решением и решений не ищет. Для этого есть иные средства и точные науки. Но что делать со спасением?..
Последнее и главное событие золотурнских литературных дней в этом году – чтение Урса Видмера из «Жизни гнома». Гном, подаренный в детстве маленькому Ути, сопровождает его всю жизнь и наблюдает ее со своей «гномовской» перспективы. Урс Видмер, как всегда, легок, элегантен и приятен.
– Живет ли Ваш гном в Андорре?
– Нет. Я не задумывал роман как сатиру на Швейцарию, в нем нет никакой иронии и никакого подтекста. Гномы – это просто гномы. Нельзя забывать, что они порой чувствуют сильнее и ярче, чем мы. И за ними очень сложно угнаться.
Урс Видмер произносит это с блестящими глазами, серьезным, убежденным тоном профессионала-ловца гномов. Эта убежденность заражает зал и погружает его в задумчивую меланхолию. На этой ноте и заканчиваются золотурнские литературные дни.
Насколько же релевантна эта реальность?..
Один день с Герхардом Майером (9 мая 2006 года)
Когда мы выскочили из такси, поезд уже успел подойти, и рядом с кондуктором на перроне, под проливным дождем, стоял маленький согнутый старичок в берете. «Господин Майер, мы опоздали на поезд, поэтому нам пришлось взять такси. Мы боялись, что Вы, не увидев нас, уйдете». «Что бы я сделал, если бы Вас не оказалось? Думаю, что остался бы ждать следующего поезда».
Дождь не прекращался, и мы вместе отправились к дому № 17 по аллее Герхарда Майера. «Знаете, в начале весны, когда все в природе находится в каком-то крайнем беспокойстве, что-то назревает, что-то пытается прорваться наружу, я тоже крайне беспокоен. И только когда, наконец, прорезаются почки, я успокаиваюсь. Посмотрите на горы перед Вами. Жаль, что сегодня нет солнца, а то Вы смогли бы увидеть, как играют тени, абсолютно по-провансальски. В такие дни я совершенно как ребенок, выхожу и погружаюсь в ландшафт. Я растворяюсь в свете и забываю о времени. Или оно обо мне». Он весело смеется. «Видите тот дом? Это дом моего деверя, о котором говорит Бауэер, – том самом, который не терпел в своем саду высоких вишень. Мы очень его уважали. А как Вам мой дом? Ну разве это не дом поэта, с усыпанной галькой дорожкой и цветущей глицинией?» Он опять звонко смеется. «Здесь мы прожили с Дорли 60 лет». С этими словами он вводит нас в дом. Стол накрыт к чаю на троих. Дверь из столовой ведет в спальню. «Осмотритесь, пока я приготовлю чай. Там, на той кровати, умерла Дорли». И после небольшой паузы: «Я буду поить Вас чаем с лимонным кексом. А потом, когда наступит глубокая ночь, мы будет пить вино, есть свежеиспеченный хлеб с сыром, и говорить о высоком».
В комнате совсем немного книг: в основном те, которые накапливаются с годами сами собой: Гете, Шиллер… Они не достаточно важны, чтобы попасть в мастерскую, но достаточно солидны для гостиной. В незаметном углу висит маленькая старинная миниатюра Бородинского поля. В глаза бросается небольшой, но очень выразительный портрет. В первый момент кажется, что это Толстой, но это отец Дорли. Зато в спальне висит большой портер самого Толстого. «С Толстым я познакомился еще в школе. Мы тогда изучали его рассказ „Много ли человеку земли нужно“. Я помню, какое впечатление он произвел на меня. Вот это действительно литература. Затем мне понадобилось 30 лет, чтобы вновь взять этого писателя в руки. Я испытывал такой пиетет, что все эти годы страшно боялся подступиться к „Войне и миру“. Почти столько же лет мне понадобилось, чтобы открыть Марселя Пруста. Я около 20 лет не занимался литературой…
Я вообще очень люблю паузы в жизни. Они многое восстанавливают… Два раза я был в Ясной поляне. И мне страшно хотелось упасть на колени и поцеловать эту землю, но я постеснялся. Там было столько туристов. Хотя Толстой был совсем непростой человек, тяжелый, слишком страстный».
– А что Вы думаете о Пастернаке?
– Его «Доктор Живаго», особенно вся история с Ларой, ее прощание с умершим – это чудесно. Думаю, настоящую литературу можно определить двумя критериями: она должна рождаться из необходимости и быть интенсивной. Да, и конечно, в ней должно быть горение. Наверно, это не лучшее произведение Пастернака, но он писал его из необходимости, и в нем чувствуется огромная сила и интенсивность.
– А что Вы думаете о швейцарских писателях?
– О, вообще швейцарцы – они всегда немного «не туда». Взять, к примеру, Роберта Вальзера. Я очень люблю «Якоба фон Гунтена», а из «Помощника» я прочел только 20 страниц и оставил. Не смог. Этот роман про меня. А вот Фриш мне кажется совершенно переоцененным писателем и довольно поверхностным. Дюрренматт – другое дело, особенно «Визит старой дамы». Это мастер. Вообще больше всего я люблю книги, в которых ничего не происходит. Очень люблю Штифтера, его «Бабье лето». Но я, конечно, субъективен. Например, я совершенно не понимаю Гете. Мне всегда хвалили его «Избирательное сродство». Я прочел 15 страниц и бросил. Не мое. Да, как и Томаса Манна. А вот мой «друг» Райх-Раницки[2] их очень любит (звонкий смех). Да, и сам он что-то вроде Блохера[3] от литературы: сесть, встать, хорошо, плохо. Все структурировано и четко. А еще я очень не люблю всякого академизма. Оно убивает творчество. Многие по-настоящему великие люди были недоучками.