В поте лица своего — страница 1 из 70

В поте лица своего

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Человек не ведает, какое именно деяние увенчает труды всей его жизни, какими будут последние его дни и часы. И это хорошо. Но как быть, если на его долю выпал горький жребий: увидеть недалекий свой предел — как сказал Гюго, «ужасное черное солнце, лучами насылающее мрак»? И кто из смертных знает, как достойно вести себя в это время?

Не заходя к себе, Федор Петрович направился в мой кабинет. Не вошел, а ворвался. Коренастый, плечистый, переполненный мощью, здоровьем, нетерпеливым желанием ворочать глыбы всяких дел. Широкое, скуластое, свежее от весеннего утра лицо. Сияющие глаза. Улыбаться он начал сразу же, как только распахнул дверь.

— Здравия желаю, мил человек!

Употреблял несовременное словечко редко, в особых случаях, желая выказать мне особое расположение. И обычно не на людях, а только один на один, во время задушевных бесед.

Федор Петрович ненамного моложе меня. Но ему еще жить и жить. Никогда и ничему я не завидовал, а сейчас позавидовал. Чужой молодой силе, цветущему здоровью позавидовал. Вот уж истинно: что имеем — не храним, потеряем — плачем.

Он стремительно подошел ко мне, схватил мою вялую, потную руку, крепко сжал и, не выпуская, прямо-таки впился в меня преданно-влюбленными глазами.

— Привет! С благополучным возвращением. Долго же ты, бессовестный, валялся на больничной койке.

Шутливость его сродни жестокости. Но понятная и простительная. Здоровый больного не разумеет.

— Хорошо то, что хорошо кончается! — гремит сочным, жизнерадостным басом Федор Петрович. Обнимает меня за плечи руками молотобойца. — Рад видеть тебя целым и невредимым. Давай, брат, принимайся за дела, наверстывай упущенное. Работы невпроворот.

Работа! Прекрасное слово. Кипящую жизнь таит в себе. Работа!.. Отработался. Отполыхался, выгорел дотла я…

Федор Петрович достал из портфеля и положил передо мной кипу каких-то бумаг и конвертов. Сел в кресло возле моего стола.

— Сигналы твоих земляков. И все тревожные. Что-то стряслось в доселе благополучном царстве-государстве. На последнем бюро мы обсуждали вопрос о работе с письмами трудящихся. Беспощадно покритиковали себя, и каждый взял под личную ответственность тот или иной район. Тебе достались твои родные места. Поезжай, разберись. — Он положил ладонь на пачку писем. — Среди этих посланий есть два особенно важных — от Булатова и Колесова.

— И от них?

— Да! Секретарю крупнейшего горкома и директору комбината мирового значения не чуждо ничто человеческое. И они, как и все трудящиеся, обращаясь в обком, рассчитывают на торжество справедливости.

— О чем же пишут они, Колесов и Булатов?

— Не сработались. Обвиняют друг друга во всех тяжких грехах и просят нас разобраться, кто прав, кто виноват.

— Непостижимо.

— Что именно?

— И Булатов, и Колесов люди весьма и весьма надежные, испытанные в течение многих лет, заслуживающие доверия, уважения — и вдруг…

— Не знаю, вдруг или не вдруг такое случилось. И тебе не советую гадать на кофейной гуще. Поезжай, поработай, что называется, в поте лица своего.

Некоторое время я молчал, сцепив пальцы и внимательно рассматривая побелевшие костяшки суставов.

Не всякую правду может сказать и правдивый человек. Бывает такая правда, знать которую должен только ты один. И на язык просится полуправда.

— По-моему, бюро обкома сделало неудачный выбор, поручив мне разобраться в конфликте между Колесовым и Булатовым.

— Почему это неудачный?

— Ну, хотя бы уже потому, что в свое время обоих я опекал, обоих уважал и любил как талантливых, многообещающих работников. И теперь один кажется хорошим и другой неплохим. Обоих могу пощадить и защитить.

— Ну и щади себе на здоровье, если того заслуживают.

— Я серьезно, Петрович.

— И я серьезно. Слишком хорошо тебя знаю, чтобы хоть на мгновение засомневаться в твоей партийной честности!

Вот он как повернул дело. Припер, что называется, к стенке. Надо вести разговор начистоту.

— Извини, Петрович, я тень на плетень наводил. Истина в том, что мне сейчас невмоготу разбираться, кто прав — Булатов или Колесов. Сил нет. Больше сорока лет работал на товарища, на соседа, на коллектив, на страну, на фронт, на победу, на будущее. Пора о собственной душе подумать, как говаривали в старину. Приготовить себя в дальнюю дорогу. Надо в рай собираться. Короче говоря, я уже не работник.

— Да ты что?.. Вид у тебя преотличный. Из больницы ты вышел будто из санатория.

Делает вид, что не верит моим недугам? Или в самом деле ничего не подозревает? Ладно, как бы там ни было, а я должен быть до конца правдивым. Я взял со стола заявление, написанное сегодня утром, протянул Федору Петровичу.

— Прошу освободить меня от обязанностей секретаря обкома в связи с уходом на пенсию.

— Не согласен! Категорически! Ты — боец. Можешь работать! Должен! Порви свою бумагу. Я ее не читал. Не видал!

— Петрович, я болен безнадежно. Почти безнадежно.

— Раз уж мы заговорили об этом, давай начистоту. Почему отказался от операции, предложенной профессором Михайловым?

— Потому, что она… возможно, никчемушная. К тому же еще и страшная. Лучше конец, чем это… Рассекается грудная клетка. Выдирается пищевод вместе с опухолью и отсекается. Желудок зашивают и в нем делают искусственный проход, куда с помощью воронки вводится пища. Культю выводят наружу, в шею. Представляешь? И это издевательство над человеком, над лучшим созданием природы, называется операцией по Тореку… Все сказанное слышал от своего лечащего врача Бабушкина, кстати, непримиримого противника профессора Михайлова. И я согласился с Бабушкиным. Все мы люди, Петрович. Из двух бед выбираем ту, которая нагрянет не сегодня, а завтра.

— Ну что ж, значит, ты поверил смелому врачу. И хорошо. Теперь будь последовательным. Забудь все анализы и диагнозы! Живи и работай, назло всем чертям! Главное лекарство, самый лучший врач в данном случае — это твоя святая воля.

Остановился. Смотрел озадаченно, не зная, как еще поддержать, чем утешить, обольстить.

В последнее время, после того, как мне открылся предел моей жизни, я стал замечать, что здоровые люди, разговаривая с тяжелобольными, доживающими свой век, чувствуют себя неловко.

— В ближайшее время туристический теплоход «Россия» отправляется вокруг Европы. Хочешь прокатиться? — помолчав, сказал Федор Петрович.

— Видел Европу. Хватит!

— Ну, а в санаторий поедешь? На Кавказ, в Крым, в Прибалтику или в Карловы Вары?

— И в санаторий не хочу. Да ты не беспокойся, я сам справлюсь со своей бедой.

Я уже в достаточной степени освоился с новым своим положением, потому так и говорил. Но мое спокойствие Федор Петрович, судя по выражению его лица, принимает за что-то другое. Кажется, за показную храбрость. Жаль, если так.

— Не скромничай, Голота! Скромность паче гордости. Твоя беда — наша беда. Оставаться с ней один на один ты не имеешь права.

— Имею! Только в моем положении человек и получает право на одиночество.

Он вздохнул, устало откинулся на спинку кресла. Лоб его вспотел. Вот в какой тесный угол, сам того не желая, загнал я первого секретаря! Он не знал, что еще сказать. Протянул сигареты. Я взял одну. Минуту назад я не думал, что так легко откажусь от давно принятого решения — не глушить себя табаком. Курю и ничуть не терзаюсь. Да и незачем. Интересно, что еще порушу в своих навыках, какой неожиданный ход сделаю? Нет, ничего унизительного не будет при любом исходе. Не собираюсь быть в тягость родным и себе. До последней минуты останусь человеком. Об этом только и думаю. Но никто в мире не подскажет, как это можно сделать.

— Ну, как поступим? — вопрошает Федор Петрович. — Сегодня примем решение или отложим на более подходящий день?

— Мне все равно — днем раньше, днем позже. От судьбы не уйдешь.

— Ну, это ты брось. Ишь какой! Тебе судьбой было предписано жить в Гнилых Оврагах, тянуть лямку саночника, быть ничем и никем, а ты вон где… Депутат Верховного Совета. Член бюро обкома. Академию общественных наук окончил. Вся грудь в орденах. Геройскую звездочку заработал на фронте. Деду твоему Никанору и в самом расчудесном сне не могло привидеться, чего достигнет внук. А ты — судьба!

Нельзя ни молчать, ни оправдываться. Лучше всего отшутиться. Говорю:

— Вот именно потому, что столько всего нажил на этом свете, нелегко переселяться на тот. Там, говорят бывалые люди, все придется сызнова добывать.

Он закуривает новую сигарету, встает и начинает измерять мой кабинет широченными, энергичными шагами. Молчит, думает. А о чем думать? Все ясно, как божий день: отжил я свой срок. Случалось, затаивая дыхание, до ужаса ясно, во всех подробностях, представлял я себе ритуальное прощание: кто и как, с какими лицами, стоит у моего изголовья и изножья, кто плачет, а кто, переминаясь с ноги на ногу, отбывает повинность. Даже запах увядающих цветов, которыми обложен со всех сторон, чувствовал. Отвратительный, тошнотворный запах.

Федор Петрович бросил в пепельницу недокуренную сигарету, резко остановился, выложил все, что надумал, бегая взад-вперед:

— Это, пожалуй, правильно, что ты решил временно отойти от всяких дел. И над своей душой, как ты выразился, подумать… Но где же, как не в родном городе, проводить эту деликатнейшую операцию? — И с воодушевлением, с тем воодушевлением, какое убеждает больше, чем слова, продолжал: — Взберешься на гору, посмотришь сверху на то, что сделано за пятилетки, и твоими руками тоже, повстречаешься с друзьями — и не только забудешь про свою хворобу, но и избавишься от нее. Родные гнезда здорово лечат. Вот так, мил человек.

Благородная роль в благородной игре. Утешал, ободрял словами, а в глазах печальное безверие и тоска.

— Когда надо выезжать? — спросил я.