В поте лица своего — страница 6 из 70

Егор Иванович, бережно поддерживая плеть с большими шершавыми листьями, сорвал два огурца. Один дал мне, другой разломал пополам.

— Видал?.. Овощ что надо! Душистый. Сердцевина полна семян. У мужика на огороде сроду не было такого. Этакие вот огурчики отправляем на рабочие столы в мае. Невиданная, неслыханная роскошь для первых пятилеток. Дожили! — Аппетитно хрумкая огурцом, он обвел вокруг себя рукой. — И знаешь, чьих рук это дело? Андрея Булатова. За счет сверхплановой прибыли отгрохал. На свой страх и риск. Без указаний и санкций свыше. Без всяких фондов строительных материалов. Два раза в сутки, утром и вечером, сюда наведывался. На этой работе, за которую министр и не подумает похвалить, он и надорвался. Прямо отсюда, с теплиц, в больницу попал.

Мне надо бы как-то откликнуться на слова Егора Ивановича, а я ем свеженький огурчик да помалкиваю. И как-то неловко мне. Вот ведь какая напасть! Отчего? Не пойму…

Побывали мы и в теплицах, где выращиваются всевозможные цветы. Есть даже голландские тюльпаны. Увидев их, я спросил, нельзя ли мне купить дюжину этих красавцев.

— Срежем! Заплатишь потом.

Куда-то убежал. Вернулся с садовыми ножницами, с целлофановой пленкой. Выбрал и срезал самые роскошные, еще не совсем распустившиеся, нежно-алые, на высоких стеблях, с каплями влаги на лепестках.

— Ну что, поехали дальше? — спросил Егор Иванович.

Уже в машине, чувствуя себя вроде бы виноватым перед ним, я сказал:

— Булатов молодец. Честь и слава директору. Зачтутся ему сталь, чугун, прокат, зачтутся и горы огурчиков, помидоров, грибов. Богата наша область, но таких теплиц еще нигде нет!

— Нигде, кроме как у нас! На том взошли, на том стояли полвека и стоять будем. У нас все не как у других: лучше, больше, долговечнее, горячее, размашистее!

Неподалеку от орошаемых полей, по другую сторону Северного тракта, привольно раскинулось старое наше кладбище. Есть еще одно, новое, на правом берегу.

Бывая в родном городе хотя бы день, я всегда наведывался к Лене. Сорок лет прошло с тех пор, как она погибла. Я давно женат, обзавелся сыновьями, а первую любовь не забываю.

Когда мы доехали до перекрестка, я прикоснулся к плечу Егора Ивановича.

— Поверни, пожалуйста, вправо…

— Понятно… Мне тоже туда надо. Проведать жену. Два года назад Вера умерла. До последнего своего дыхания мою руку держала, шептала: «Егорушка!..» Я и теперь слышу ее голос. Особенно по ночам, в одиночестве.

Встряхнул головой, откашлялся, выключил мотор.

Мы молча разошлись. В разных концах кладбища лежат наши жены.

Километра на два, а то и на три растянулся последний приют усопших — от горы Дальней до границы степного простора. Весь он, этот приют покоя, в зелени. Лежат под камнем, железом, мрамором, гранитом первые, самые первые строители и металлурги, вынесшие на своих горбах громаду первой пятилетки.

Мы, живые, — потомки ушедших. И нас, когда мы присоединимся к ним, будут вспоминать добрым словом сыновья, внуки и правнуки. Этим мы и сильны, как никто в мире, — преемственностью добра и подвига.

Среди тысяч железных оград есть одна, особенно мне дорогая, — могила Елены Богатыревой. Одной из первых девушек она приложила свою руку к Солнечной горе и одной из первых отправилась сюда, к подножию горы Дальней. Потому и лежит почти у самого начала кладбища. Погибла она случайно, нелепо, под колесами маневрового паровоза…

Сорок лет миновало со дня ее кончины, а могила в таком порядке, будто Лену недавно похоронили: ограда свежеокрашена, цветут анютины глазки, незабудки. Камень у изголовья промыт не дождями, а чьей-то заботливой рукой. Не моей, увы!.. Кто же творил то, что следовало по долгу и совести делать мне? Не знаю.

Тюльпаны, срезанные в теплице, я вынул из целлофана и положил у подножия плоского стоячего камня с непотускневшей золотой надписью: «Елена Богатырева. Первая наша комсомолка. 1913—1933». Двадцать ей, всего лишь двадцать. И через сто, и через тысячу лет ей будет двадцать.

Долго я, наверное, стоял бы у могилы Лены, если бы мне не помешали. В ограду вошла худая, в черном жакете женщина. Жидкие седеющие волосы. Под ввалившимися глазами мешки. Губы истонченные, бескровные. Направляясь сюда, к Лене, я видел эту женщину сидящей на скамейке у свежей могилы. Взглянул — и поразился мертвенной белизне ее лица.

— Здравствуй, Саня, — произнесла она слабым голосом.

Еще один человек, которого забыли мои глаза и душа.

— Здравствуй, — сказал я на всякий случай. Я не хотел выдавать своей глухоты и слепоты.

— Вот где мы встретились. Я, по правде сказать, не узнала бы тебя, если б увидела не здесь, у могилы Лены, а в другом месте.

Ольга! Подруга и сменщица Лены. Вместе работали на первой домне. Без отрыва от производства окончила институт. Потом… потом стала супругой Андрея Андреевича Булатова.

— День добрый, Оленька, — сказал я. — Здравствуй, милая. — Обнял, поцеловал в холодные, дряблые щеки.

И она меня поцеловала.

— «Милая»… Как хорошо ты это сказал. Неправду говоришь, а все равно приятно слышать.

— Почему неправду?

— Зеркало правдивее тебя. — Она повернула голову направо, где недавно сидела, в сторону свежей могилы. — Сестру вот три дня назад похоронила…

— Аню?

— Нет, старшую, Марию… И сама готовлюсь…

— Оленька, ты здорово изменилась! Такая была хохотушка.

— Неужели была? — удивилась она. — Это так давно было, что даже не верится.

— Что случилось, Оля?

— Я же тебе сказала: сестру похоронила…

— Больше ничего?

Молчит. Глаза опустила, смотрит в землю.

— Как с Андреем живешь?

Теперь ответила сразу:

— Плохо. Убегает на работу чуть свет, возвращается поздно, когда я уже третий сон вижу. Одна, все время одна. Домны, мартены, чугун, сталь, руда, глухой стеной отгородили меня от Андрея. А может, и еще что-нибудь, — нерешительно добавила она.

Что сказать в ответ на такое признание? Пошутить? Не поворачивается язык. Промолчать? Нельзя. Посочувствовать? Тоже нельзя. Говорю то, что ближе всего, как мне кажется, к истине:

— Оленька, ты не первая и не последняя терпишь это бедствие. Всем женам работников такого калибра, как Булатов, достается не меньше твоего.

— Если бы только это, — вздохнула Оля.

— Что же еще?

— Ничего я не знаю, а сердце болит… Андрей сейчас в больнице…

— Да, я слышал от Егора Ивановича.

— Ты, Саня, надолго к нам?

— Пока не знаю. Срок командировки не от меня зависит, от обстоятельств.

— Будь здоров, Саня. Заходи. Звони…

Я ушел, а она осталась у приюта Лены. Наверно, хочет поговорить, повспоминать, пожаловаться подруге на свое житье-бытье. Но поймет ли двадцатилетняя шестидесятилетнюю?

Егор Иванович ждал меня в машине за рулем, окутанный сигаретным дымом. Ни о чем не спросил. Я сам сказал, где был:

— Елену Богатыреву проведал. Помнишь ее?

— Как же…

Подъехали к горкому, восьмиэтажному зданию, построенному еще до войны. Тогда это был внушительный домина. Дом Советов. Довелось мне работать в нем.

Поднимаюсь на пятый этаж. Василий Владимирович Колесов, первый секретарь горкома, посетовал, что я не дал ему знать о вылете, предложил завтрак, чай, — словом, выказал полное хозяйское радушие и готовность общаться со мной сколько потребуется.

Я спешу поставить все на свои места:

— Собственно, я к вам на одну минуту, Василий Владимирович. Захотелось на вас взглянуть и себя показать.

— Да? — удивился он. — А я приготовился к большому разговору.

Колесов смотрит на меня приветливо, но и настороженно. Старается понять, зачем я появился в городе. Ясно, что Федор Петрович не позвонил ему, не посвятил в мою трудную миссию.

— Какие у вас планы? — спрашивает Колесов.

— Обком партии дал мне необычное задание: не спеша, не с кондачка, что называется, с чувством, с толком присмотреться к здешнему житью-бытью.

— Все? — переспросил Колесов. — А я ведь просил Федора Петровича срочно разобраться в наших напряженных отношениях с Булатовым.

— Вы меня не поняли, Василий Владимирович. Под житьем-бытьем я подразумеваю и отношения секретаря горкома с директором комбината.

— Ну, если так… — Он глянул на часы. — Не буду вас задерживать. Машину мы вам выделим. Каждое утро к восьми она будет ждать вас у гостиницы.

— У меня есть колеса. Старый мой товарищ отдал свои «Жигули». И я не отказался. Люблю, грешный, сам крутить баранку.

— Понятно. Вы не хотите быть зависимым ни от Колесова, ни от Булатова. — Он смягчил невеселую шутку смехом.

Зря встревожился. Верю я тебе, Вася. Друг! Товарищ! Соратник!

Работать с таким секретарем горкома, на мой искушенный взгляд, должно быть приятно и председателю горсовета, и секретарю парткома комбината, и его директору. И все же Булатов конфликтует с Колесовым. Почему? Впрочем, это преждевременный вопрос — даже самому себе.

Колесов вдруг встал, отодвинул от стола старое, тяжелое кресло и посмотрел на него.

— Узнаете?

— Как же! Пора бы и сменить. И я, и мой предшественник штаны на нем протирали.

— И не подумаю! Верю в добрые приметы. Никто еще из тех, кто сидел на этом кресле, не погорел!

Мы посмеялись.

Я вышел из горкома и, пересекая тротуар, чуть не столкнулся с белоголовым, в черной кожаной куртке. Опять Алексей внезапно появился на моей дороге. Годами не встречались, а тут… Случайно ли он еще раз попал в поле моего зрения?

Взглянули друг на друга — и разошлись. Если бы я был уверен, что он не отвернется с отвращением, я бы остановил его, сказал все.


Когда я думаю о Булатове как о директоре, капитане флагмана черной металлургии, я прежде всего вспоминаю, как он в прошлой пятилетке вывел главный корабль тяжелой индустрии на самые передовые позиции трудового фронта.

…Весна 1970 юбилейного ленинского года. 10 апреля. Горячее солнце. Высокое синее небо. Прозрачный воздух. В этот день к нам поступила правительственная телеграмма. В ней сообщалось, что постановлением Совета Министров РСФСР металлургическому комбинату присвоено имя Владимира Ильича Ленина. Вечером в городском театре состоялось торжественное собрание. В президиуме и в зале — победители социалистического соревнования, разгоревшегося в честь столетия Ленина. Горновые, сталевары, горняки, прокатчики, выходя на сцену, один за другим водружают исторические