— Вы устали, Ценз? — спросил скульптор. — Не хотите ли отдохнуть?
Она, смеясь, потрясла своими рыжими волосами.
— Тут так прохладно, — не шевелясь, отвечала она. — Кроме того, из сада идет такой чудный запах резеды, что мне кажется, я могу стоять до самого вечера.
— Тем лучше. А я хотел спросить, не холодно ли вам и не хотите ли накинуть на плечи платок? Мне не надо других мест, я делаю руки.
Он продолжал работать серьезно и спокойно. На его невзрачном лице, окаймленном гладкими темно-русыми волосами, с первого раза обращали на себя внимание глаза, блестевшие необыкновенною силою и ясностью. Когда он устремлял их на какой-нибудь предмет, то, казалось, глаза эти овладевали предметом и покоряли его себе, а между тем они смотрели совершенно спокойно и не было в них ничего резкого и вызывающего.
— Кто это играет там на флейте? — спросила девушка. — В первый раз, неделю тому назад, наверху было так тихо. Сегодня же над нами кто-то все ходит, а потом начинает играть — перестанет и опять начнет.
— Там, наверху, мастерская одного моего приятеля, — отвечал скульптор, — баталиста г-на Розенбуша. Когда работа идет плохо, он берет флейту и, расхаживая взад и вперед, посвистывает, погруженный в раздумье, потом останавливается перед мольбертом и смотрит на картину; так он делает до тех пор, пока у него работа опять не пойдет на лад. Над чем вы смеетесь, Ценз?
— Над именем Розенбуш! И при этом рисует битвы? Что он, жид?
— Не знаю. Не хотите ли отдохнуть… я думаю, у вас устала шея…
Она выпустила из рук перекладину и спрыгнула с подмосток. Пока скульптор деревянной дощечкой сглаживал только что сделанную работу, она стояла подле него, заложив руки назад, и внимательно смотрела на прелестное произведение, так сильно подвинувшееся в последние часы, хотя, впрочем, еще только в верхней половине, так как ноги и бедра танцовщицы, прикрытые низко спускающимися волосами, были еще не отделаны.
— Довольны вы, дитя мое? — спросил художник. — Нельзя не пожалеть, что я вас могу сделать только из мрамора. Такое белое тело и золотая грива, как ваши, были бы чудной моделью для скульптора… тысячи две лет тому назад, когда статуи делались еще из слоновой кости и золота.
— Золото и слоновая кость? — задумчиво повторила она. — Тогда люди, верно, были богаты. Впрочем, я довольна и белым прелестным мрамором, таким, например, как тот, из которого сделан молодой человек, которого вы все еще не кончили.
— Нравится он вам? Бюст этот я начал уже давно. Не правда ли, как эта славная круглая голова хорошо сидит на плечах? Жаль, что лицо я еще не отделал. Оно бы вам тоже понравилось.
— Вы сделаете и мое лицо так же хорошо, как все остальное? То есть, я хочу спросить, будет ли оно так похоже, что мои знакомые как взглянут, так и скажут: это рыжая Ценз?
— При других обстоятельствах ваш тупой носик и маленькие острые ушки могли бы мне пригодиться. Но вы знаете, дитя, у меня на этот счет совсем особые намерения, и если вы мне поможете, то верьте, я сделаю лицо так, что никому в голову не придет, что моделью мне послужила рыжая Ценз. Обдумали ли вы то, что я говорил неделю тому назад?
Говоря это, он не смотрел на нее, а размазывал и мял мягкую глину.
Девушка сделала вид, будто не слышала его слов, повернулась на каблуках и, завертываясь в волоса, как в мантилью, пошла в угол мастерской, где лежала на соломенном половике, уткнув нос в передние лапы и тихо всхрапывая, большая черная широкогрудая ньюфаундлендская собака. Девушка наклонилась к собаке и начала тихонько гладить ее по голове, на что собака в ответ только моргала своими мутными глазами.
— Нельзя сказать, чтобы ты была уже чересчур любезна, — смеясь сказала девушка. — У моей подруги есть маленькая крысоловка, и когда я ту начинаю гладить, то она точно бесится от радости, так что приходится остерегаться, чтобы она не облизала мне лицо, шею и руки. Эта же собака такая почтенная, точно бабушка. Как ее зовут?
— Гомо.
— Гомо? Странное имя. Что оно значит?
— По-латыни гомо значит «человек». Этот старый пес несколько лет тому назад выказал столько человеческого разума, когда хозяин его чуть не потерял головы, то решено было окрестить его человеком. С тех пор он никогда не позорил своей клички. Вы видите, дитя мое, что находитесь в хорошем обществе. Хотя и сам еще не дожил до дедовских лет, но все же мог быть бы вашим отцом. Поэтому вы у меня совершенно безопасны, и я сдержу то, что обещал… полагаю, впрочем, что в эти два сеанса вы в этом и сами убедились. Итак…
— Нет, нет, нет, нет! — вскричала девушка, вдруг вскочив, и стала кружиться, причем волосы ее образовали вокруг головы точно огненное колесо. — С какой стати опять начинаете вы об этом, господин Янсен? Вы считаете меня глупой, ветреной девушкой, не правда ли? И думаете, что если попросить, то я ни в чем вам не откажу. Но вы очень ошибаетесь. Я не обращаю внимания на некоторые глупости, это правда, и то, что я сюда к вам прихожу, вовсе не кажется мне преступлением и стыдом. Прошлую зиму на балу — для которого мы делали цветы (за что нам позволили смотреть на бал из уборной) — многие дамы были одеты еще меньше, чем я теперь, и это были важные дамы, и показывались так мужчинам и даже офицерам, а не то что художникам, как вы, думающим при виде голой шеи и спины только о своем искусстве. Но если в угоду вам я и решилась на это… то о другом все-таки же намекать не следует. Впрочем, подруга моя тоже думает, что быть натурщицей нет ничего дурного, и говорит, что она с большим удовольствием пришла бы со мной. Но это все пустяки; мне стало бы при ней так неловко, что потом я не могла бы глядеть никому прямо в глаза. Нет, нет, нет, я не согласна и никогда не соглашусь!
— Правда твоя, дитя, — перебил ее скульптор, вдруг переменяя вы на ты. — При этом не должно быть третье лицо, и если тебе неприятно, то я не буду больше говорить. Хотя… все-таки очень жаль! Твою фигуру я мог бы вылепить сразу в половину того времени, которое придется употребить на поиски чего-нибудь подходящего.
На это она ничего не отвечала, но сама взошла на подмостки и взялась за палку.
— Так хорошо? — спросила она. — Так ли я стала, как прежде?
Он кивнул головой, не глядя на нее.
— Зачем вы сердитесь на меня? — спросила она, немножко помолчав. — Что ж делать, когда я не такая, как моя подруга? Она, конечно, опытнее меня и не раз уж была влюблена. А я…
— У тебя еще не было милого, Ценз?
— Нет. Такого настоящего милого, за которого бы можно было идти в огонь и воду, не было. В Зальцбурге, где я жила, мои рыжие волосы не нравились, и меня находили противной. Раз даже сказали, что у меня собачья морда. Только в последний год, как я совсем выросла и немного пополнела, стали за мной ухаживать, и одному, который мне показался порядочным, признаться, я даже немного отвечала. Но он был так робок, что мне наскучило, и из любви нашей так ничего и не вышло. Потом он в один прекрасный день заболел и умер, и тогда только я заметила, что, должно быть, не очень-то его любила, потому что даже о нем и не плакала. С тех пор я остерегалась, чтобы как-нибудь не забыться. Мужчины скверные, это говорят все, кому приходилось иметь с ними дело. А я… если бы полюбила кого-нибудь, так уж от всего сердца…
— Ну, что бы ты тогда сделала, Ценз?
Она замолчала на минуту, потом вдруг опустила руки. По нежному телу ее пробежала дрожь, и она пожала плечами.
— Что бы я тогда сделала? — повторила она как бы про себя, — все, что бы он захотел! И потому так лучше.
— Ты славная девушка, Ценз! — проговорил скульптор, тихо покачивая головою. — Подойди сюда, дай мне руку, я обещаю тебе раз навсегда не заводить более речи о том, о чем ты слышать не хочешь.
ГЛАВА II
Девушка только что хотела положить свою кругленькую, белую ручку в руку скульптора, сделавшуюся грубой и грязной от глины, как вдруг кто-то постучал в дверь, вслед за тем сквозь замочную скважину голос управляющего домом сообщил, что какой-то незнакомый ему господин хотел видеть господина Янсена, но, услыхав, что у него натурщица, просил передать только свою визитную карточку. С этими словами управляющий просунул карточку в нарочно для этого сделанную в двери щель.
Ворча, подошел скульптор к двери, взял карточку барона Феликса фон Вейблингена и как бы в недоумении покачал головой. Вдруг он радостно вскрикнул. Под напечатанным именем стояло написанное карандашом слово «Икар».
— Друг ваш? — спросила девушка.
Ничего не отвечая, художник отбросил свои инструменты, вытер руки о полотенце и поспешно пошел к двери. Отворяя, он еще раз обернулся.
— Оставайтесь здесь, Ценз, — сказал он. — Займитесь чем-нибудь пока, вот лежит книга с картинками, а если проголодаетесь, то в шкафу, верно, найдется что-нибудь. Я запру за собою дверь.
За дверьми он нашел одного лишь управляющего, который стоял наклонив длинную свою голову, очень похожую на голову лошади. Даже при разговоре голова эта так шевелила нижней челюстью, как будто большими, желтыми своими зубами грызла удила.
Тем не менее управляющий был для жильцов человек весьма полезный, поседевший на службе искусству и обладавший тонким вкусом не хуже иного профессора. Он отлично умел подготовить полотно и в свободное время занимался составлением красок.
— Где эти господа, Фридолин? — спросил скульптор.
— Господин только один. Он прохаживается по двору. Красивый молодой человек: уж по лицу видно, что барон, как, впрочем, значится и на карточке. Он говорил… да вот и он сам.
— Феликс! — вскричал скульптор. — Это ты или твоя тень?
— Думаю, что и то и другое, да еще с приложением сердца! — отвечал гость, пожимая руки, протянутые ему скульптором. — Ну, старина! Не знаю, из-за чего нам тут под открытым небом стыдиться броситься друг другу на шею. Семь лет пришлось мне прожить без моего милого, дорогого, единственного Дедала…
Он не мог окончить, потому что скульптор прижал его к своей груди так сильно, что у него занялся дух.