В раю — страница 3 из 113

Отпустив молодого человека из своих объятий, художник отступил на шаг назад и пристально осмотрел его со всех сторон.

— Все такой же, как и прежде! — сказал он как бы про себя. — Только эти Самсоновы власы надо будет обрезать. Ты не понимаешь своих интересов, милый сын мой, закрывая свою упрямую голову таким лесом; бороду тоже не мешало поубавить. Ну, да это мы все устроим. Теперь расскажи же, что привлекло тебя вдруг из твоих диких лесов в смиренный наш город искусств?

Он взял молодого человека под руку и повел его вокруг дома в садик. Оба молчали и избегали смотреть друг на друга, как будто стыдясь излишней нежности, выказанной ими при встрече.

В конце сада была тенистая, как ночь, беседка; у входа стояли на страже два толстощеких амура, с ног до головы выкрашенных голубой краской.

— Сейчас видно, к кому идешь, — сказал Феликс смеясь. — Скажи мне, старый мой Ганс, как это у тебя достало духа оставить твоего верного Икара без всяких вестей о себе эти долгие года. Неужели шесть или восемь писем, которые я тебе написал, в том числе последнее из Чикаго…

Скульптор сидел, отвернувшись и прижавшись лицом к цветущей розовой ветке. Тут он повернулся снова к приятелю и сказал, сверкнув очами:

— Какие тут тебе вести! Если б ты знал, как я провел эти страшно долгие годы! Но оставим это. Иди и садись сюда, в беседку, и говори все! Такой бродяга, как ты, приносишь с собою многое, что для нас, лежебок, может показаться забавным и удивительным. Когда ты уезжал из Киля, мы оба не думали, что старуха земля повернется столько раз, прежде чем удастся нам свидеться снова.

— Что тут рассказывать? — возразил юноша, нахмурив брови. — Если письма мои до тебя доходили, то тебе, значит, почти все уже известно. Ты, старый Ганс, видел меня в Киле на первом курсе и потому можешь себе представить, как я жил потом в Гейдельберге и в Лейпциге, пока не оброс бородой. Конечно, мне скоро надоели все наши корпоративные глупости, и только чтобы не прослыть отступником, поддерживал я старые отношения. Наконец прошел и четвертый курс, и двадцати трех лет я держал экзамен на место в коронной службе в маленьком нашем городке. До сих пор не постигаю, как я утерпел так долго и не пришел постучаться в твои двери. На второй год после нашей разлуки я был, собственно говоря, довольно близко. После дуэли на пистолетах с одним русским у меня остался тут, на плече, маленький сувенир и, для укрепления здоровья, надо было ехать на морские купанья. В Гельголанде узнал я, что ты перебрался в Гамбург. Мне, надеюсь, незачем уверять, что на возвратном пути я намеревался сделать к тебе набег. Вдруг меня требуют домой, и как можно скорее: со стариком моим сделался удар, и я уже не застал его в живых. Сначала печальные хлопоты, а потом… но к чему этими старыми историями портим мы первые минуты нашей встречи? Ах, милый Ганс! Если бы ты мог понять, как хорошо сидеть тут, около тебя, слышать запах роз и воображать, что вот снова начинается прежняя жизнь, жизнь в лучшем мире, свободная от всяких уз… но, послушай, ведь ты женился, как я слышал? На актрисе, не так ли? Что ж не говоришь? Я слышал в Гельголанде…

Скульптор быстро встал.

— Ты находишь меня таким же, каким оставил, — сказал он, вдруг омрачившись, — оставим в покое то, что лежит за нами. Идем из беседки: под этой зеленью можно задохнуться от духоты.

Он пошел к фонтанчику, подержал руки под тонкой струей и обмыл себе лицо. Только после этого он снова обернулся к Феликсу. Лицо его опять стало спокойно и ясно.

— Ну, а теперь скажи, что привело тебя сюда и долго ли ты пробудешь со мной?

— Сколько тебе будет угодно — веки вечные!

— Ты шутишь надо мною. Не делай этого, милый! Я здесь так одинок, несмотря на некоторых хороших приятелей, с которыми я хоть и могу говорить о многом, но не о всем, что мысль возобновить нашу старую жизнь кажется мне слишком привлекательной, чтобы шутить над нею.

— Но ведь я говорю совершенно серьезно, старый Ганс. Если ты меня не выгонишь, то я буду жить здесь с тобой и день и ночь; а если тебе здесь надоест и ты поедешь куда-нибудь в другое место, так я тоже поеду с тобой! Одним словом, я прервал все прежние отношения, повесил на гвоздик карьеру, для того чтобы начать жизнь снова, стать тем, что мне дороже всего — свободным человеком, и сделаться наконец художником хорошим или дурным, каким создала меня мать-природа.

Барон быстро проговорил эти слова и все время сидел, понурив голову, и сверлил своей палкой ямку в куртине. Подождав немного и не слыша от своего друга никакого ответа, он поднял наконец глаза и с некоторым смущением встретил спокойно устремленный на него взор.

— Ты, кажется, Ганс, не понимаешь этого поворота в моей жизни? — сказал он, принужденно улыбаясь. — Мало ли с кем случалось то же, что и со мной. Ты, верно, не заподозришь меня в том, что я, как пошлый дурак, воображаю, будто во мне сидит Фидий, потому только, что в былое время я с увлечением лепил разные штучки из глины и делал из пенки карикатуры добрых приятелей? Но все-таки же я не вижу причины, почему мне не пойти дальше простого дилетантизма и не отнестись к искусству серьезно, тем более что я только о том и думаю, чтобы начать учиться с азбуки, а у хорошего учителя… прошу тебя, дорогой Дедал, не делай такой испуганной физиономии, не смотри с такой грустью на заблудшегося юношу, каким я кажусь тебе, и не улыбайся так иронически, чтобы не поднимать во мне желчи и не задевать чувства собственного достоинства. Ради всех богов, скажи, что же такого ужасного видишь ты в моем решении? Что оно явилось у меня на двадцать седьмом году от роду — конечно, это очень печально, но все же нет причины отчаиваться. Вспомни хоть твоего земляка Асмуса Карстена или… впрочем, я не хочу читать тебе тут целую главу из истории искусств. Притом же… я ни от кого не завишу и сжег за собою корабли…

Барон снова остановился. Молчание друга точно будто бы давило ему грудь. Некоторое время слышался только плеск фонтанчика и все более и более затихавшие звуки флейты баталиста.

Наконец скульптор обратился к нему с вопросом:

— А невеста твоя тоже согласна?

— Моя невеста? Как это могло прийти тебе в голову?

— Очень просто; я хорошо помню содержание твоих писем, хотя и не отвечал на них. Три года тому назад ты передавал мне… как самую страшную тайну…

— Ты, стало быть, знаешь? — вскричал молодой человек, стараясь хохотом замаскировать свое смущение. — Так, значит, и это я тогда разболтал? Признаюсь тебе, старый Ганс, я сам не отдавал себе отчета в том, насколько посвятил в тайну тебя, единственного из смертных, перед которым я открыл завесу картины. Не получая твоих поздравлений, я уверил себя, что ничего не выболтал, что, конечно, было бы лучше. А теперь надо во всем сознаться, что, впрочем, порядочно неприятно… и отчасти даже не совсем удобно. Я не поэт и притом сам действующее лицо в драме, а потому мне трудно описать все таким образом, чтобы ты понял, что обе стороны виноваты и вместе с тем невиновны. Но если хочешь, я расскажу все, как сумею, в немногих словах. Я приехал на родину, чтобы отдать последний долг отцу. Любви к родному городу, как тебе известно, я не чувствовал. Да и можно ли было относиться с любовью к резиденции третьеклассного герцогства! Благодари твою звезду, что не понимаешь значения этих слов. Отец мой достаточно выстрадал от постоянного гнета придворных церемоний, аристократических предрассудков и традиций прогнившей бюрократии. Он был человек не того полета, бодрый, смелый, и, как помещик, держался передовых независимых принципов. По смерти матери, которая никогда не могла решиться расстаться с родственниками, отец совершенно удалился от общества и жил безвыездно в имении. Тут он умер, а я, которого еще юношей бранили за сходство с отцом, от всей души был готов последовать дурному его примеру относительно придворной и государственной службы, так что, наверное, никто бы и не удивился, если бы я повернулся спиной к родному городу. Но, несмотря на все желание, судьба распорядилась иначе.

Барон вынул из кармана маленькую записную книжку.

— Вот тебе весь мой роман, да еще в иллюстрированном издании, — сказал он принужденно-шутливым тоном. — Вот эта самая маленькая особа была причиною того, что я долгое время воображал себя предназначенным быть полезным государственным деятелем, камергером его высочества, со временем обер-егермейстером, гофмаршалом и еще бог знает чем в том же роде. Скажи сам, разве такое личико не может вскружить голову, в особенности еще не твердую, и убедить ее во всем, в чем угодно? А это ведь только еще фотография, сделанная три года тому назад. В эти три года капризное дитя выучилось-таки кое-чему в искусстве очаровывать, и глазки, на которые так спокойно глядишь на карточке, возбуждают теперь в смертных не то любопытство, не то страх, а сами смотрят на мир Божий с такой царской уверенностью, что, право… но не об этом речь. Тогда же, когда я отдал бедную мою душу этому бедному ребенку, девочке было только шестнадцать лет, и она походила на красивенькую, молчаливую, немного неловкую молодую птичку. Мы давно знали друг друга: она приходилась мне семнадцатиюродной сестрой, так как все хорошие фамилии у нас перероднившись. Я бы и не подумал навестить ее, если б ее дядя, у которого она живет с малолетства (родители у нее рано умерли), — если б, говорю я, дядя ее не сделал мне формального визита. На визит, конечно, пришлось ответить, и при этом случае я увидел в первый раз маленькую, бледную девушку с большими светлыми глазками, с очаровательными сжатыми розовыми губками и прелестными маленькими ушами. После того я вскоре уехал, и через год, выдержав несчастный экзамен, который не хотелось мне пропустить, чтобы не показать виду, что боюсь его, — я увидел ее уже семнадцатилетней девушкой. Во время моего отсутствия, от времени до времени, я вспоминал о ней. Другой раз, когда я был занят каким-нибудь делом, глазам моим вдруг представлялась гибкая и еще не совсем сложившаяся фигурка, в которой мне казалась всего привлекательнее немного короткая ее талия и которая притом, несмотря на это, была вся такая стройная и такая слабенькая. Глаза ее тоже часто приходили мне на память и среди кружка веселых товарищей, и когда я бродил один по полям. А между тем мне не пришлось сказать с нею и десяти слов. Когда я встретил ее через год, она была уже совершенно сформировавшейся девушкой…. Не бойся, я не стану рассказывать тебе всю историю нашей любви, теперь, когда солнышко светит так ярко. Довольно тебе знать, что она испытывала к моей достойной особе такое же чувство, как и я к ней. Мы заметили, что рождены друг для друга, — как обыкновенно сразу решают молодые любящие сердца, которые вообще редко дают себе труд подумать, что об этом скажут другие.