В раю — страница 5 из 113

звинительна. Я же увлекся принципом, что всякий должен отвечать сам за свои поступки, что к первому своему проступку я прибавлю еще второй, если отягощу сообщничеством чистую душу моей возлюбленной, и таким образом я признался ей откровенно во всем, хотя знал ее слишком хорошо, чтобы не предполагать, чем это могло кончиться.

На следующий день я получил формальный отказ в письме, показавшем мне ясно все, что я терял.

Но дело зашло слишком далеко для того, чтоб можно было вернуться. Я отвечал, что буду ждать, пока она не переменит намерения, а пока все-таки считаю себя связанным; она же, конечно, совершенно свободна.

Это случилось неделю тому назад. Я рассудил, что прежде всего необходимо мне от нее уехать. Приготовляясь к отъезду на неопределенное время и разбираясь в шкафу у матери, я нашел пачку визитных карточек с именем ее брата, моего крестного отца — Феликса фон Вейблингена. Мне захотелось под этим именем подышать некоторое время одним воздухом с моим старым другом. Этим я в то же время достигал своего живейшего желания начать новую жизнь. Во мне нет никакого призвания быть придворным или чиновником в крошечном государстве, я не мог бы удовлетвориться также жизнью в своих поместьях, даже вместе с любимой мною женою, где пришлось бы только воспитывать детей, выкуривать спирт и охотиться за лисицами. Следовательно, будет гораздо лучше воспользоваться полученной отставкой, для того чтобы попробовать устроить жизнь по-своему. Если невеста когда-нибудь вернется ко мне, то перед нею будет уже существующий факт, с которым ей придется примириться.

Я не мог тотчас же настолько успокоиться, чтобы сразу окунуться в волны искусства. Я двигался мало-помалу небольшими переходами до дверей твоей мастерской, и эта медленность пошла мне впрок. Ты видишь теперь перед собой человека благоразумного, решившегося без ропота подчиниться судьбе. Если ты хорошенько примешься за меня, то скоро у верного твоего Икара снова отрастут крылья, на которых он поднимется над жалким филистерским миром и успокоит глупое свое сердце.

ГЛАВА III

Скульптор молча выслушал эту долгую исповедь. Даже и теперь, когда Феликс, окончив свое повествование, так тщательно ощипывал ветку резеды, как будто бы хотел сосчитать тычинки в маленьком цветочке, он ни словом, ни выражением лица не высказал своего мнения о слышанном.

— Я нахожу, что ты сделал большие успехи в искусстве говорить молчанием! — сказал ему наконец барон с принужденной веселостью в голосе. — Разве ты не помнишь, как я из «признаков и обстоятельств» твоего молчания безошибочно определял, какого ты мнения о моем кропанье? Так я знаю и теперь: решение мое сделаться художником ты считаешь пустяками. Ты и прежде говорил, что я не гожусь ни для науки, ни для искусства, что я home d’action.[2] Но теперь этим уже горю не поможешь: если я раз пошел по ложному пути — то я уже иду по нему и дойду до конца. И потому прямо объяви мне: искать мне другого учителя, или же лев позволит собачке сидеть у него в клетке, как бывало в те времена, когда сам он еще не был царем степей?

— Что сказать тебе на это, милый? — возразил скульптор, — тут и рассуждать нечего. Ты меня хорошо знаешь, а потому поймешь, что я не могу возлагать больших надежд на художника, который берется за искусство, примерно так, как иной женился бы на женщине, не очень им любимой, потому лишь, что другая, действительно любимая, женщина дала ему отставку. Но я тебя тоже знаю настолько, чтобы понять, что никакие Фидии и Микеланджело в мире не заставят тебя отстать от принятого раз намерения, и убежден, что если закрою перед тобою свою дверь, ты пойдешь в ученики к первому попавшемуся. Кроме того, с тобою мне так хорошо, что я из одного уже эгоизма не скажу ни слова, если ты вместо действительной жизни ухватишься за кусок глины. Об остальном поговорим в другой раз, — или, пожалуй, и вовсе не станем говорить, как это тебе будет угодно. При таких обстоятельствах, в каких ты находишься, следует сообразоваться только с собственным своим «я». За самим человеком должно всегда оставаться право спасти себя или погибнуть, смотря по тому, что он считает пригоднее для своего организма. Вот тебе моя рука: завтра же можешь поступить ко мне на должность валяльщика глины и каменщика. Знатные твои предки могут перевернуться в могиле, если им это заблагорассудится.

— Шути, шути, старый Ганс! — весело вскричал молодой человек. — Теперь вот, назло тебе, я прозакладываю свою голову, что сделаюсь знаменитым художником. С истинным злорадством буду я с утра до вечера трудиться, пока из-под дилетантской шкуры не покажется у меня тонкая кожа артиста. Впрочем, ты сам увидишь, что и эти семь лет я не сидел сложа руки. Не хочешь ли на свободе просмотреть мою тетрадку с эскизами, собранными и по сю, и по ту сторону океана… но кстати, что же ты в это время сделал? Разве это не позор, что я болтаю тебе тут о своих делах целый час, в то время как там, в доме, меня ждут чудеса, с которыми я до сих пор не имел случая познакомиться даже и по жалким фотографиям.

Он поспешно пошел через двор, на который они теперь пришли, и вошел в дом.

— Раскаешься в своей торопливости, пылкий юноша! — вскричал ему вслед Янсен, и на устах его появилась странная улыбка. — Конечно, ты многому удивишься, но чудеса… сидят пока вот в этом тесном помещении (он указал на свой лоб), где у них пока недостает еще достаточного освещения.

С этими словами он отворил одну из нижних дверей и впустил Феликса.

Тут была тоже мастерская, находившаяся рядом с той, в которой он работал утром; точно такой же величины, со стенами, окрашенными такой же краской, и с большим четырехугольным окном, точно так же завешенным. Между тем никто не сказал бы, что тут царствует тот же дух, который в соседней комнате создает вакханку.

На небольших постаментах стояло множество статуй, по большей части в половину человеческого роста, какие употребляются обыкновенно для украшения католических церквей, капелл и кладбищ. Некоторые из фигур были только что начаты, а другие стояли уже оконченные. Во всех видны были старания учеников подражать оригиналам, стоявшим подле копий. Копии были сработаны вообще чисто, из песчаника и из плохого мрамора, некоторые даже просто из дерева, выкрашенные краской и позолоченные; модели же все были гипсовые и загрязненные от долгого употребления. Но во всех этих игрушечных мадоннах, святых, апостолах и молящихся ангелах видна была особого рода жизнь, прелесть которой не пропадала даже в сухом подражании учеников.

— Позволь мне спросить тебя, — сказал Феликс, молча осмотревшись кругом, — к кому ты меня, в сущности, привел? Да скажи, кстати, что твой приятель, производящий эти благочестивые вещи, не сидит ли где в соседней комнате, и не надо ли быть поосторожнее с критическими замечаниями?

— Не стесняйся, дорогой мой. Владелец и творец этих благочестивых вещей стоит перед тобою.

— Ты? Дедал в маске благочестия? Ты — проповедник в пустыне новейшего искусства? Поверю этому разве только тогда, когда сам надену рясу и объявлю, что женщина — порождение дьявола.

Скульптор серьезно взглянул на него.

— Да, милый, — сказал он, — вот до чего мы дошли, проповедуя в пустыне искусства. Ты требуешь красоты, а я показываю тебе одетые палки с насаженными на них головами кукол. Еще в Киле я убедился, что нынешний свет и слышать не хочет об истинном искусстве. Ты знаешь, как мне было тяжело обращать камни в хлеб. Когда я переехал в Гамбург, дела пошли еще хуже, потому что там (он остановился и отвернулся), ну, одним словом, жить там дорого, я становился старее и требовательнее и, думая, что виною всему купеческий город, уложил лучшие свои модели и эскизы и приехал сюда — в благословенный край искусства, в Афины на Изаре, о которых столько поется и рассказывается.

Здешнюю жизнь ты сам узнаешь. Не хочу я тебе, только что переступившему порог, выметать под ноги из угла сор со всего дома. Одно только скажу я тебе, что мюнхенский художник-филистер ни на волос не лучше филистеров Швейцарии или нашей старой Голштинии. Здесь целый год я кое-как перебивался и едва окупал голой красотой свою почти голую жизнь и нашел, что от такой жизни можно, пожалуй, обратиться в католичество, и как видишь по этим фигурам — мало-помалу и обратился. Не думай, что это было легко. В человеке есть еще кое-что другое, кроме потребности быть сытым семь раз в неделю, — есть еще стыд перед самим собою и некоторыми добрыми приятелями. Кроме того, ломать себя, действительно, неудобно. Нелегко себя изуродовать, преклониться перед неестественными требованиями, недостатками и безвкусицей нашей культуры. Тем не менее во всем надо стараться найти хорошую сторону. Мысль завести целую фабрику таких статуэток показалась мне такой смешной, что я раз действительно попробовал слепить святого Севастьяна, причем мне весьма пригодилось знание анатомии. Дело пошло на лад, и с тех пор у меня постоянно работает восемь учеников, пожалуй, я скоро разбогатею, как NN. (он назвал одного из своих сотоварищей). Да, милый Икар, — весело продолжал скульптор, — мог ли ты вообразить, что я дойду до фабрикации статуэток, когда мы в годы юности, витая вместе в мире идеалов, обзывали негодяем всякого, кто хоть на черточку отступал в искусстве и в жизни от своих убеждений. Но мельница повседневной жизни размалывает у человека многое, чем он дорожит и что считает крепким, как сталь. Вот тебе печальный пример хваленой свободы искусства, которую ты надеялся тут встретить. Если я хочу делать то, чего не могу не делать, то должен подчиниться тому, что считаю сам недостойною глупостью. Чтобы иметь возможность быть таким художником, каким хочу быть, я принужден делать нюрнбергские игрушки и посылать их на рынок. Зато у себя самого за спиною я все-таки же остаюсь собственным своим хозяином. Развеселись же, дорогой сын мой: твой старый Дедал еще не совсем испортился. Я думаю, что ты станешь уважать меня по-прежнему, когда из этой мастерской я введу тебя в другую — в мой рай.