В саду чудовищ. Любовь и террор в гитлеровском Берлине — страница 8 из 13

Когда всё изменилось

Глава 47«Расстрелять, расстрелять!»

На следующее утро, в субботу, 30 июня 1934 г., Борис подъехал к дому Доддов на своем «форде» с открытым верхом, и вскоре, вооружившись корзинкой для пикников и одеялом, они с Мартой отправились на юго-запад, в район Ванзе. Эти места издавна окружал ореол романтики и драматических любовных страстей. На озере Клайнер-Ванзе в 1811 г. покончил с собой немецкий поэт Генрих фон Клейст, предварительно застрелив свою возлюбленную, которая была на последней стадии неизлечимой болезни. Марта и Борис направлялись на маленькое озеро Гросс-Глинике, расположенное значительно севернее. Марта любила его больше других – там не было толп отдыхающих.

Еще не проснувшийся город изнывал от предчувствия жары. Для фермеров и рабочих день обещал быть трудным, но для тех, кто намеревался позагорать у озера, погода была идеальная. Борис сидел за рулем. Молодые люди миновали центр столицы и приближались к окраинам. Казалось, все было спокойно. Другие берлинцы позже вспоминали, что и для них дальнейшие события стали полной неожиданностью. Прохожие «безмятежно разгуливали по улицам, занимались своими делами», – рассказывала Гедда Адлон, супруга хозяина отеля «Адлон»[812]. Отель жил в обычном ритме, хотя наступающая жара грозила трудностями с логистикой при подготовке к банкету в честь короля Сиама. Банкет давали во Дворце Бельвю на берегу Шпрее в северной части Тиргартена. Служащие отеля на специальном фургоне должны были доставить туда по запруженным автомобилями жарким улицам (ожидалось, что днем температура воздуха перевалит далеко за 30 ℃) канапе и другие закуски.

На берегу озера Борис с Мартой расстелили одеяло. Они плавали и потом лежали на солнце, крепко обнявшись, – до тех пор, пока жара не заставила их отстраниться друг от друга. Пили пиво и водку, ели сэндвичи. «Это был прекрасный, безмятежный голубой день, перед нами мерцало и поблескивало озеро, солнце изливало на нас палящий жар, – писала Марта. – Это был тихий, спокойный день, у нас даже не было ни сил, ни желания говорить о политике или обсуждать разлитое в воздухе чувство тревожного ожидания»[813].

•••

В то утро три автомобиля гораздо более внушительных размеров, чем «форд» Бориса, мчались по сельским дорогам района Бад-Висзе в сторону Мюнхена. В одной машине сидел Гитлер, в двух других – вооруженные эсэсовцы. Автомобили подкатили к отелю «Хансельбауэр», где мирно спал в своем номере капитан Рём, и Гитлер провел свой отряд в гостиницу. По одной версии, в руках у него был кнут, по другой – пистолет. Грохоча сапогами, прибывшие взбежали по лестнице.

Гитлер постучался к Рёму и ворвался в его номер. За ним последовали два детектива.

– Рём, – рявкнул Гитлер, – вы арестованы![814]

Сонный и вялый Рём явно страдал от похмелья. Он посмотрел на Гитлера и пробормотал:

– Heil, mein Führer![815]

Гитлер снова крикнул:

– Вы арестованы!

Из номера Рёма он направился в номер адъютанта Хайнеса, которого застал в постели с юным любовником-штурмовиком. Водитель канцлера, Кемпка, стоял в коридоре. Он слышал, как Гитлер вопил:

– Хайнес, если вы через пять минут не оденетесь, я вас пристрелю на месте!

Вскоре Хайнес вышел из номера. Как писал Кемпка, «перед ним жеманно семенил белобрысый 18-летний парнишка».

В коридорах отеля слышались окрики эсэсовцев, сгонявших сонных, ошеломленных, страдающих от похмелья штурмовиков вниз, в прачечную, расположенную в подвале отеля. В других обстоятельствах некоторые эпизоды могли бы показаться смешными. Так, несколько участников гитлеровского рейда, выйдя из спальни очередного номера, бодро отрапортовали:

– Mein Führer!..[816] Полицай-президент Бреслау отказывается одеваться!

А вот еще один эпизод. Личный врач Рёма, группенфюрер СА Кеттерер, вышел из номера в сопровождении какой-то дамы. Каково же было удивление Гитлера и его детективов, когда оказалось, что это… его законная жена! Офицер СА Виктор Лютце, пользовавшийся доверием Гитлера (в то утро он летел вместе с ним в самолете), убедил Гитлера, что врач – их верный союзник. Гитлер прошествовал к доктору и вежливо поздоровался с ним, пожал руку миссис Кеттерер и негромко посоветовал супругам покинуть отель. Те без возражений немедленно последовали совету.

•••

В Берлине тем же утром Фредерик Бёрчелл, корреспондент The New York Times, был разбужен настойчивыми звонками телефона, стоявшего рядом с его кроватью. Накануне он вернулся домой поздно и теперь поначалу даже не хотел брать трубку. Он убеждал себя, что это наверняка какая-нибудь ерунда типа приглашения на ланч. Но телефон не умолкал. Наконец, руководствуясь принципом «не стоит игнорировать телефонные звонки, особенно в Германии, – это небезопасно», журналист поднял трубку. Звонил его коллега по берлинской редакции:

– Хватит дрыхнуть, вставай и займись делом! Здесь что-то стряслось![817]

Следующая фраза звонившего окончательно разбудила Бёрчелла:

– Похоже, многих хотят пристрелить!

Поздно вечером в берлинское бюро Associated Press явился канцелярский служащий и сообщил корреспонденту Луи Лохнеру, что движение по Принц-Альбрехт-штрассе, где располагалась штаб-квартира гестапо, перекрыто и что улица забита грузовиками и вооруженными эсэсовцами в черной форме. Лохнер сделал несколько звонков. Чем больше он узнавал, тем более тревожной выглядела ситуация. В качестве меры предосторожности (полагая, что власти могут заблокировать исходящие международные звонки) Лохнер связался с лондонским бюро AP и попросил сотрудников звонить ему каждые 15 минут до тех пор, пока он лично не отменит свою просьбу. По его мнению, входящие международные звонки власти вряд ли решились бы блокировать.

Зигрид Шульц направилась в сторону центрального района столицы, где располагались правительственные учреждения. Она искала глазами автомобили с правительственными номерами, прежде всего автомобиль Папена. Зигрид будет трудиться без перерыва до четырех утра следующего дня, в конце которого отметит в дневнике: «Смертельно устала, хочется рыдать»[818].

В числе самых тревожных известий были сообщения о звуках многочисленных выстрелов, доносящихся со двора старой кадетской школы, которая располагалась в Гросс-Лихтерфельде, тихом районе Берлина близ центра столицы[819].

•••

Между тем в отеле «Хансельбауэр» Рём, облаченный в голубой костюм, вышел из номера[820]. Вид у него по-прежнему был озадаченный, но, судя по всему, явление разгневанного Гитлера и суета в отеле его не сильно обеспокоили. В углу рта у него торчала сигара. Два детектива отвели его в вестибюль, где он уселся в кресло и заказал проходившему официанту кофе.

Аресты продолжались. Все новых и новых людей заталкивали в гостиничную прачечную. Но Рём продолжал спокойно сидеть в вестибюле. Кемпка слышал, как он просил принести еще чашечку кофе (уже третью).

Затем Рёма увезли на автомобиле. Остальных арестованных погрузили в специально заказанный автобус и отправили в мюнхенскую тюрьму «Штадельхайм», где в 1922 г. месяц просидел Гитлер. Арестованных везли по проселочным дорогам, чтобы не наткнуться на штурмовиков, которые могли попытаться отбить арестованных. Гитлер и сопровождавшие его участники облавы, количество которых постоянно росло и уже достигло примерно 20 человек, расселись по машинам и двинулись в Мюнхен более короткой дорогой, останавливая по пути все автомобили с руководителями СА; последние ничего не знали о произошедшем – они направлялись на собрание, назначенное Гитлером на то утро, на более поздний час.

Прибыли в Мюнхен. Гитлер прочел список арестованных, отметил крестиком шесть фамилий и приказал всех шестерых немедленно расстрелять. Выполнял приказ отряд эсэсовцев. Перед тем как открыть огонь, члены расстрельной команды объявили:

– Фюрер приговорил вас к смерти! Хайль Гитлер![821]

Услужливый Рудольф Гесс заявил, что готов расстрелять Рёма лично, однако Гитлер не отдал такого приказа. В тот момент даже ему была отвратительна мысль об убийстве старого друга.

•••

Тем же утром, придя в свой берлинский офис, Ганс Гизевиус – тот самый гестаповец, который позже напишет мемуары, – включил радиоприемник, начал настраивать его на различные полицейские частоты[822] и прослушивать рапорты. Стало ясно, что проводится какая-то широкомасштабная операция. Один за другим следовали аресты высокопоставленных офицеров СА. Хватали и людей, никак не связанных со штурмовиками. Чтобы узнать подробности, Гизевиус и его шеф Курт Далюге отправились во дворец Геринга на Лейпцигерплац, откуда тот отдавал приказы. Гизевиус старался держаться поближе к Далюге, полагая, что в обществе шефа не так опасно, как в одиночку. Кроме того, он решил, что никому не придет в голову искать его в резиденции Геринга.

Хотя до дворца легко можно было дойти пешком, Гизевиус и Далюге поехали туда на автомобиле. Их поразила атмосфера полного спокойствия, царившая на улицах города: казалось, не происходит ничего необычного. Впрочем, они заметили, что вокруг не было видно ни одного штурмовика.

Но стоило повернуть за угол и подъехать к дворцу Геринга, как ощущение спокойствия мгновенно испарилось. Отовсюду торчали пулеметные стволы. Внутренний двор был забит полицейскими.

Гизевиус писал: «Следуя за Далюге и минуя охранников, я поднялся на несколько ступенек и оказался в гигантском фойе. У меня перехватило дыхание. Я начал задыхаться в ядовитой атмосфере спешки, нервозности, напряжения, а главное – кровопролития»[823].

Гизевиус добрался до помещения по соседству с кабинетом Геринга. Мимо проносились адъютанты и курьеры. Какой-то эсэсовец сидел, трясясь от страха: Геринг объявил, что его расстреляют. Лакеи разносили сэндвичи. В помещении было полно народу, но стояла тишина. «Все говорили шепотом, как в морге», – вспоминал Гизевиус.

Через открытую дверь он видел, как Геринг совещается с Гиммлером и недавним гиммлеровским назначенцем – новым шефом гестапо Рейнхардом Гейдрихом. То и дело прибегали и убегали курьеры гестапо с листами бумаги, – как предполагал Гизевиус, это были списки расстрелянных или тех, кого вскоре планировалось расстрелять. Несмотря на серьезность происходящего, атмосфера в кабинете Геринга напоминала атмосферу на ипподроме во время скачек. Гизевиус слышал взрывы грубого хохота и периодически раздававшиеся возгласы: «Увести!», «Сюда!», «Расстрелять!».

«Вся эта компания, казалось, пребывает в прекрасном расположении духа», – писал Гизевиус.

Время от времени Гизевиус мельком видел Геринга. Тот расхаживал по кабинету. Он был в белой рубашке, которая топорщилась на нем, и серо-голубых брюках, заправленных в высокие, выше колен, черные ботфорты. «Кот в сапогах», – вдруг подумал Гизевиус.

Внезапно из кабинета выбежал красный как помидор майор полиции. За ним последовал разъяренный Геринг. Видимо, улизнул кто-то из важных обвиняемых.

Геринг выкрикивал приказы:

– Расстрелять! ‹…› Взять весь отряд! ‹…› Расстрелять! ‹…› Расстрелять немедленно!

Гизевиуса охватил неописуемый ужас. «На бумаге невозможно передать эту нескрываемую жажду крови, ярость, злобную мстительность и одновременно страх, чистый, беспримесный ужас. На фоне происходившего все было видно очень отчетливо».

•••

Додд не знал о катастрофических событиях в городе до тех пор, пока в субботу днем они с женой не уселись за ланч у себя в саду. Почти в ту же минуту явился их сын Билл, он только что вернулся с прогулки на автомобиле. Вид у него был встревоженный[824]. Он сообщил, что некоторые улицы перекрыты, в том числе Унтер-ден-Линден, тянувшаяся через центр правительственного района, и что их патрулируют вооруженные отряды эсэсовцев. Кроме того, он слышал, что в штаб-квартире СА, расположенной лишь в нескольких кварталах от их дома, прошли аресты.

Посла и его жену в тот момент кольнула тревога за Марту, которая отдыхала за городом с Борисом Виноградовым. Несмотря на дипломатический статус, Борис был из тех, кого нацисты даже в более спокойные времена вполне могли счесть врагом государства.

Глава 48Выстрелы в парке

Борис с Мартой провели на пляже весь день. Когда им надоедало жаркое солнце, они прятались в тени, а затем снова возвращались под палящие лучи. Лишь в шестом часу они собрали вещи и неохотно двинулись в город. «Голова у нас кружилась, – вспоминала Марта, – а тело горело от солнца»[825]. Молодые люди старались ехать как можно медленнее: обоим не хотелось, чтобы этот день кончился, оба по-прежнему наслаждались ощущением хрупкой безмятежности, создаваемым солнечными бликами на воде. Жара не спадала, даже усиливалась, – земля отдавала накопленное за день тепло.

Они наслаждались и буколическим пейзажем, казавшимся как бы размытым от знойной дымки, окутавшей окрестные поля и леса. Их обгоняли велосипедисты; в корзинках над передним колесом или велоколясках сидели дети. Мимо проходили женщины с букетами цветов. Мужчины с рюкзаками на спине предавались одному из любимых занятий немцев – пешей ходьбе в быстром темпе. «День был жаркий и какой-то уютно-дружелюбный», – писала Марта.

Марта подобрала подол юбки почти до талии, подставляя колени лучам вечернего солнца и легкому ветерку, продувавшему автомобиль с открытым верхом. «Я была счастлива, – писала она, – мне нравилось, как проходит день, нравился мой спутник, я испытывала симпатию к серьезным, простодушным, добрым немцам, словно напоказ наслаждавшимся заслуженными тяжким трудом отдыхом и прогулками, – немцам, которые любовались и собой, и загородными красотами своей страны».

В шесть часов вечера Марта с Борисом въехали в город. Марта выпрямилась и опустила подол юбки, «как подобает дочери дипломата».

За время их отсутствия город изменился. Они поняли это не сразу. Они осознавали перемены постепенно, по мере приближения к Тиргартену. На улицах было меньше людей, чем обычно. Прохожие сбивались в «странные неподвижные кучки», как выразилась Марта. Автомобили ехали медленно. Борис уже собирался свернуть на Тиргартенштрассе, когда поток машин практически застыл. Они увидели армейские грузовики и пулеметы. И тут они заметили, что вокруг лишь люди в форме – главным образом в черной эсэсовской и зеленой форме геринговской полиции. Бросалось в глаза отсутствие коричневых рубашек штурмовиков. Это было особенно странно, учитывая, что штаб-квартира СА и дом капитана Рёма располагались совсем близко.

Они подъехали к контрольно-пропускному пункту. Номер машины Бориса указывал на его дипломатический статус. Полицейские махнули им: проезжайте.

Борис медленно ехал по городу, атмосфера которого вдруг стала зловещей. Напротив дома Марты, на другой стороне улицы, у парка, выстроилась цепочка солдат, стояли какие-то орудия и военные грузовики. Молодые люди заметили, что дальше по Тиргартенштрассе, на перекрестке с Штандартенштрассе – улицей, на которой жил Рём, – тоже стоят солдаты. Поперек улицы был натянут канат – она была перекрыта.

От обилия солдат и техники возникало ощущение удушья. Тускло-коричневые грузовики закрывали вид на парк. Было очень жарко. Уже наступил вечер, время давно перевалило за шесть часов, но солнце еще стояло высоко, его лучи оставались горячими. Еще недавно они радовали Марту, но теперь, как она вспоминала, были «обжигающими». Попрощавшись с Борисом, она побежала к парадной двери и быстро вошла в дом. Полумрак и прохлада за каменными стенами холла неприятно контрастировали с жарой на улице – у Марты даже закружилась голова, она словно «на мгновение ослепла от нехватки света».

Марта поднялась на второй этаж и увидела брата.

– Мы за тебя беспокоились, – сказал он.

Билл рассказал, что генерала Шлейхера расстреляли. Отец отправился в посольство, чтобы подготовить сообщение для Госдепартамента.

– Мы не знаем, что происходит, – добавил Билл. – В Берлине военное положение.

В первое мгновение Марта не поняла, о каком Шлейхере идет речь. А потом вспомнила: ну конечно, Шлейхер – тот самый генерал с военной выправкой, человек надежный и честный, как подобает военному, бывший канцлер, бывший министр обороны.

«Я села. Я ничего не понимала и ужасно огорчилась», – вспоминала Марта. Она не могла понять, за что расстреляли генерала Шлейхера. Он запомнился ей как человек «утонченный, учтивый, приятный, умный».

Билл сообщил, что расстреляли и жену Шлейхера. Стреляли им в спину, в их собственном саду; выстрелов было несколько. В течение следующих нескольких дней эта история обрастает новыми подробностями; неизменным будет оставаться одно: супруги Шлейхер мертвы.

К детям спустилась миссис Додд. Все трое прошли в одну из комнат для приемов. Там они сели рядом и некоторое время тихо переговаривались. Вскоре они заметили, что Фриц появляется слишком часто. Они закрыли все двери. Фриц продолжал то и дело сообщать о новых и новых звонках друзей и корреспондентов. Он выглядел испуганным – «побелел от страха», писала Марта.

Билл рассказал леденящую кровь историю. Хотя каждое новое сообщение было окутано туманом слухов, некоторые факты были вполне очевидны. Помимо четы Шлейхер, в тот день убили десятки, если не сотни людей. Это были официально санкционированные убийства, и они продолжались. Говорили, что Рём арестован и его дальнейшая судьба неизвестна.

Каждый телефонный звонок приносил новые вести, многие из которых звучали слишком дико, чтобы казаться правдой. Говорили, что по стране бродят специальные команды убийц, охотящихся на своих жертв. Карла Эрнста, шефа берлинского подразделения СА, выволокли с лайнера, на котором он с молодой женой собирался отправиться в круиз по случаю медового месяца. Видного представителя католической церкви убили прямо в его кабинете. Расстреляли еще одного армейского генерала, а также газетного музыкального критика. Казалось, убийства носят случайный, бессистемный, непредсказуемый, причудливый характер.

Был даже один трагикомический эпизод. Из офиса Рёма Додды получили краткий ответ на свое приглашение; Рём сообщал, что, к «огромному сожалению», не сможет присутствовать на званом обеде, который Додды планировали устроить у себя 6 июля, в пятницу, «поскольку будет в отпуске, чтобы пройти курс лечения»[826].

«В столь неопределенной ситуации, – писал Додд в дневнике, – возможно, это было даже к лучшему, что он не принял наше приглашение»[827].

•••

Возникшее в тот день чувство непоправимости происходящего усилилось из-за небольшого происшествия, случившегося неподалеку от дома номер 27A. Посольский водитель, некто Пикфорд, случайно сбил мотоциклиста. У того была сломана нога. Деревянная[828].

На фоне происходившего Додда больше всего волновал один важный вопрос: что с Папеном, героем Марбурга, которого Гитлер так ненавидел? Сообщалось, что Эдгар Юнг, автор текста знаменитой речи, расстрелян, убит и пресс-секретарь Папена. Мог ли Папен уцелеть в этой смертельно опасной ситуации?

Глава 49Убитые

В субботу, в три часа дня, работавшие в Берлине иностранные корреспонденты собрались в здании рейхсканцелярии на Вильгельмштрассе, где должна была состояться пресс-конференция Германа Геринга. Одним из очевидцев происходящего был все тот же Ганс Гизевиус: казалось, в тот день он поспевал повсюду.

Геринг прибыл с опозданием, облаченный в форму, огромный, самодовольный. В душном помещении царила «невыносимая напряженность», как писал Гизевиус[829]. Расположившись на трибуне, Геринг с подчеркнутой многозначительностью оглядел собравшихся, после чего (казалось, все жесты были отработаны заранее) оперся на согнутый локоть, подпер рукой голову и выпучил глаза, всем видом показывая, что собирается сообщить нечто чрезвычайно важное не только для других, но и для него лично. Наконец он заговорил – как вспоминал Гизевиус, «скорбным монотонным голосом опытного организатора похорон».

Вначале Геринг кратко проинформировал собравшихся об «операции», которая, как он заявил, еще не закончилась:

– В течение нескольких недель мы вели наблюдение; мы знали, что некоторые руководители СА заняли позиции весьма далекие от целей и задач государства, поставив на первое место свои личные интересы и амбиции, потакая своим порочным, извращенным вкусам[830].

Рём арестован, объявил он. Все происходило при поддержке одной «иностранной державы». Слушатели предположили, что Геринг имеет в виду Францию. Далее Геринг сообщил:

– Верховный вождь, который сейчас в Мюнхене, и я, как его заместитель, находящийся в Берлине, нанесли удар с молниеносной быстротой, невзирая на лица.

Затем Геринг предложил задавать ему вопросы. Один репортер спросил о гибели Юнга, спичрайтера вице-канцлера Папена, пресс-секретаря Герберта фон Бозе, а также Эриха Клаузенера, видного деятеля католической церкви, часто критиковавшего гитлеровский режим. Какая связь может быть между ними и путчем, организованным СА?

– Я раздвинул рамки своей задачи, чтобы охватить также реакционеров, – ответил Геринг таким бесцветным голосом, словно читал телефонный справочник.

А генерал Шлейхер?

Геринг немного помолчал и ухмыльнулся:

– Ну да, вы, журналисты, всегда рады услышать какую-нибудь скандальную историю, к которой можно приделать броский заголовок. Что ж, вот она. Генерал фон Шлейхер готовил заговор против режима. Я распорядился его арестовать. У него хватило глупости оказать сопротивление. Теперь он мертв.

После этого Геринг сошел с трибуны и удалился.

•••

Никто не знал в точности, сколько человек были убиты в ходе этой чистки[831]. По официальным данным, расстреляно было не более 100 человек. Так, министр иностранных дел Нейрат заявил британскому послу сэру Эрику Фиппсу, что казнены «43 или 46 человек» и что все другие данные «ненадежны и преувеличенны». В письме своему другу Дэниелу Роперу Додд сообщал, что отчеты американских консульств в других городах Германии позволяют предположить, что в общей сложности были убиты 284 человека. «Большинство жертв, – писал Додд, – совершенно невиновны в государственной измене, они были всего лишь представителями политической или религиозной оппозиции». Некоторые другие расчеты, сделанные американскими официальными лицами, позволяют предположить, что убитых было гораздо больше. Консул США в Бранденбурге писал, что один офицер СС сообщил ему о 500 убитых и 15 000 арестованных. Рудольфа Дильса тоже хотели казнить, но помиловали по требованию Геринга. В служебной записке, подготовленной одним из подчиненных Додда, секретарем посольства, количество расстрелянных тоже оценивалось в 500 человек. В ней также отмечалось, что люди, проживавшие близ Лихтерфельдских казарм, «всю ночь слышали звуки выстрелов, – там работали расстрельные команды». Дильс позже предположил, что расстреляно около 700 человек; некоторые другие лица, имевшие отношение к произошедшему, утверждали, что убито более 1000 человек. Точных данных о количестве расстрелянных нет.

Гибель генерала Шлейхера подтвердили. В него было выпущено семь пуль. Тела супругов Шлейхер обнаружила их 16-летняя дочь. Как выяснилось, был расстрелян еще один генерал, Фердинанд фон Бредов, входивший в состав кабинета Шлейхера, когда тот был канцлером. Несмотря на расправы, армия не вмешивалась – ненависть к СА перевешивала возмущение убийством двоих «своих». Грегор Штрассер, бывший нацистский лидер, в прошлом связанный со Шлейхером, сидел с семьей за ланчем, когда к его дому подкатили два гестаповских автомобиля. Из них выскочили шесть человек и подбежали к дверям. Штрассера увезли и вскоре расстреляли в камере подвальной тюрьмы при штаб-квартире гестапо. Гитлер был крестным отцом его близнецов. Пауля Шульца, одного из руководителей СА и друга Штрассера, отвезли в лес и там попытались расстрелять. Но пока палачи ходили к машине, чтобы взять простыню и накрыть тело, он вскочил и сумел убежать – и остался в живых. Видимо, именно его побег вызвал у Геринга припадок кровожадной ярости, о котором писал Гизевиус. Густава Риттера фон Кара, которому было 73 года и который вряд ли мог представлять угрозу для Гитлера, тоже убили («зарубили насмерть», как пишет историк Ян Кершоу), видимо в качестве мести за его роль в предотвращении попытки нацистского путча десятилетней давности[832]. Карл Эрнст, всего два дня назад женившийся, вообще не понял, что происходит, когда его арестовали в Бремене, – как раз когда он должен был отправиться в круиз по случаю медового месяца. Только что Гитлер был у него на свадьбе. Когда Эрнст узнал, что его сейчас расстреляют, он воскликнул:

– Я невиновен! Да здравствует Германия! Хайль Гитлер!

По меньшей мере пятерых евреев расстреляли за одно-единственное «преступление»: они были евреями. Кроме того, бесчисленное множество людей, чьи имена остались неизвестными, были казнены расстрельной командой в Лихтерфельдских казармах. Мать одного штурмовика получила официальное извещение о смерти сына лишь через полгода после его гибели. В лаконичном письме в один абзац сообщалось, что он расстрелян в интересах защиты государства, так что никаких дальнейших объяснений не требуется. Письмо заканчивалось, как и все послания в новой Германии: «Хайль Гитлер!»

Как всегда, были и трагикомические эпизоды. Один из тех, за кем охотились, – Готфрид Рейнхольд Тревиранус, в прошлом министр в кабинете генерала Шлейхера, – в разгар теннисного матча в Ванзейском теннисном клубе заметил возле площадки для гольфа четырех эсэсовцев[833]. Благоразумно доверившись своей интуиции, он извинился перед партнером и пустился бежать. Он перелез через ограду и поймал такси – и в конце концов сумел добраться до Англии.

А в центре Берлина довольно забавная история приключилась со штурмовиком, который подрабатывал водителем фургона в «Адлоне» и развозил закуски для выездных мероприятий. Фургон остановили на контрольно-пропускном пункте близ Бранденбургских ворот, неподалеку от отеля. Незадачливый водитель в тот день выбрал не самую лучшую одежду – под пиджаком у него была коричневая рубашка.

Офицер СС спросил, куда он едет.

– К королю Сиама, – ответил водитель с улыбкой[834].

Эсэсовец счел это глупой шуткой. Разъяренный наглостью водителя, он вместе с подручными выволок его из кабины и заставил открыть задние дверцы фургона. Все пространство, предназначенное для перевозки грузов, заполняли подносы с едой.

Но офицер с неослабевающей подозрительностью обвинил водителя в том, что он везет угощение на одну из рёмовских оргий.

Водитель уже без улыбки ответил:

– Нет, это для короля Сиама.

Эсэсовцы решили, что водитель издевается над ними. Двое эсэсовцев забрались в фургон и приказали водителю продолжать путь во дворец, куда, по его словам, он вез свой груз. Прибыв на место, они с досадой убедились, что банкет в честь короля Сиама действительно состоится и что на него приглашен сам Геринг.

Был еще бедняга Вилли Шмид – Вильгельм Эдуард Шмид, почтенный музыкальный критик, сотрудничавший с одной из мюнхенских газет[835]. Он играл на виолончели у себя дома, в окружении жены и троих детей, когда к нему явились эсэсовцы. Они выволокли критика из дома и расстреляли.

Эсэсовцы просто ошиблись. На самом деле они должны были расстрелять другого Шмида. Точнее, даже не Шмида (Schmid), а Шмитта (Schmitt).

К вдове критика Гитлер отправил Рудольфа Гесса, чтобы тот лично принес ей извинения.

•••

Путци Ханфштангль, чьи отношения с Гитлером в последнее время стали натянутыми, тоже, по слухам, фигурировал в гитлеровском расстрельном списке, но, продемонстрировав немалое благоразумие, вовремя отбыл в Америку, куда его пригласили на встречу выпускников Гарварда, который он окончил 25 лет назад[836]. Приглашение Ханфштангля на эту встречу вызвало в США бурю возмущения, и до последнего момента он не подтверждал, что принял его. Вечером 10 июня 1934 г. он устроил званый ужин. По прошествии времени представляется, что момент был выбран не случайно – ведь Путци наверняка знал о планируемой чистке. В разгар трапезы он незаметно вышел из столовой, для маскировки надел дождевик и темные очки – и уехал. Ночным поездом он добрался до Кёльна, где сел на почтовый самолет, который доставил его в Шербур во Франции. Там он поднялся на борт океанского лайнера «Европа», направлявшегося в Нью-Йорк. Ханфштангль захватил с собой пять чемоданов, а также три ящика с бюстами, предназначенными для подарков.

Опасаясь угрозы Ханфштанглю со стороны возмущенных протестующих, полицейское управление Нью-Йорка направило на прибывший лайнер шесть молодых офицеров, чтобы те помогли прибывшему благополучно сойти на берег и уехать. Для маскировки они облачились в гарвардские пиджаки и галстуки[837].

30 июня 1934 г., в день чистки, Путци прибыл в Ньюпорт (штат Род-Айленд), чтобы присутствовать на свадьбе Джона Джейкоба Астора III, считавшегося самым богатым женихом Америки (его отец погиб на «Титанике»), и Эллен Френч. У церкви собрались около 1000 человек, надеявшихся хоть одним глазком взглянуть на невесту, жениха и гостей. Одним из первых, кто «заставил толпу возбужденно ахнуть» (как писал, захлебываясь восторгом, репортер The New York Times), был не кто иной, как Ханфштангль, – «в цилиндре, черном пальто и серых полосатых брюках».

Ханфштангль ничего не знал о происходившем на его родине – до тех пор пока журналисты не начали задавать ему вопросы. «Без комментариев, – отвечал он. – Я здесь для того, чтобы присутствовать на свадьбе дочери моего друга». Позже, узнав подробности, он провозгласил:

– Моему вождю, Адольфу Гитлеру, пришлось действовать, и он, как всегда, действовал в соответствии с обстоятельствами. Никогда еще Гитлер не проявлял такого величия и гуманизма, как в прошедшие двое суток.

Впрочем, в глубине души Ханфштангль беспокоился о своей безопасности, а также о безопасности жены и сына, остававшихся в Берлине. Он тайком направил соответствующий запрос министру иностранных дел Нейрату.

•••

Вечером Гитлер вернулся в Берлин. Одним из свидетелей возвращения был все тот же Гизевиус. Он вспоминал, что самолет Гитлера «появился на фоне кроваво-красного неба; это было похоже на сцену из спектакля, который никто не ставил»[838]. Как только самолет застыл на взлетно-посадочной полосе, кучка встречающих, в том числе Геринг и Гиммлер, бросилась приветствовать канцлера. Он вышел из самолета первым. На нем была коричневая рубашка, темно-коричневая кожаная куртка, черный галстук-бабочка и высокие черные сапоги. Он был бледен, выглядел усталым и, похоже, давно не брился, однако в целом оставался невозмутимым. «Было очевидно, что убийства друзей не стоили ему совершенно никаких усилий, – писал Гизевиус. – Когда все это происходило, он явно почти ничего не чувствовал, лишь избывал свою ярость».

В радиообращении главный пропагандист Геббельс попытался успокоить страну:

– В Германии наконец воцарился прочный мир и порядок. Общественная безопасность восстановлена. Фюрер никогда еще не обладал столь полным контролем над ситуацией. Пусть благосклонная судьба будет к нам милостива, чтобы мы могли довести до конца выполнение великой миссии – вместе с Адольфом Гитлером![839]

Додд, однако, продолжал получать отчеты, из которых следовало, что чистка далеко не завершена. По-прежнему не было достоверной информации о судьбе Рёма и Папена. Со двора Лихтерфельдских казарм продолжали доноситься звуки выстрелов.

Глава 50«Вы еще живы?»

Воскресное утро выдалось прохладным, солнечным и ветреным. Додда поразило отсутствие каких-либо зримых напоминаний о страшных событиях прошедших суток. «Это был странный день, – писал он, – хотя бы потому, что в газетах были лишь самые обычные новости»[840].

Говорили, что Папен еще жив, что он под домашним арестом у себя в квартире, вместе с семьей. Додд надеялся воспользоваться своим влиянием (пусть и не слишком сильным), чтобы помочь Папену сохранить жизнь – если только информация о том, что он уцелел, была правдой. Ходили слухи, что вице-канцлера собираются казнить и что это может случиться в любой момент.

Додд с Мартой на семейном «бьюике» отправились к многоквартирному дому, где жил Папен. Мимо подъезда они проехали очень медленно, чтобы охранявшие его эсэсовцы могли хорошенько рассмотреть машину и сидевших в ней[841].

В одном из окон за занавеской мелькнуло бледное лицо сына Папена. Офицер СС, дежуривший у входа в здание, хмуро покосился на проезжающий автомобиль. Марта была уверена, что по номеру он понял: это машина дипломата.

Днем посол снова поехал к дому, где жил Папен. На этот раз он остановился и через охранника передал Папену свою визитку, на которой написал: «Надеюсь, вскоре мы сможем вас навестить».

Додд не одобрял политические махинации Папена и его поведение в США в прошлом, но симпатизировал ему и со времен их дискуссии за ужином на «маленьком балу для прессы» с удовольствием пикировался с ним. Сейчас Додда подстегивало возмущение казнями по прихоти Гитлера, без ордеров на арест, без суда и следствия.

Затем Додд поехал домой. Позже сын Папена расскажет Доддам, как глубоко он и его семья были благодарны за появление на их улице в те гибельные дневные часы простенького «бьюика».

•••

В резиденцию Додда продолжали поступать сообщения о новых арестах и убийствах. К ночи с воскресенья на понедельник посол смог с разумной степенью уверенности заключить, что капитан Рём мертв.

Из разрозненных обрывков информации начала вырисовываться примерно такая картина[842].

Поначалу Гитлер пребывал в нерешительности по поводу того, казнить ли своего давнего союзника, запертого в камере тюрьмы «Штадельхайм». Но в конце концов он уступил давлению Геринга и Гиммлера. Впрочем, Гитлер все-таки настоял, чтобы Рёму вначале предоставили возможность совершить самоубийство.

Сделать это поручили Теодору Эйке, коменданту Дахау. В воскресенье он на автомобиле приехал в тюрьму вместе со своим заместителем Михелем Липпертом и еще одним эсэсовцем, служившим в лагере. Их провели в камеру Рёма.

Эйке вручил Рёму семизарядный браунинг и свежий номер газеты Völkischer Beobachter, где был напечатан отчет о «рёмовском путче», как его называла газета, – очевидно, чтобы показать узнику: надеяться не на что.

После этого Эйке вышел в коридор. Прошло десять минут. Выстрела слышно не было. Эйке с Липпертом забрали браунинг и снова вошли в камеру, уже с собственным оружием. Рём стоял перед ними. Рубашку он уже снял.

Есть разные версии того, что произошло дальше[843]. Некоторые уверяли, что Эйке и Липперт ничего не сказали и просто начали стрелять. Согласно одному источнику, Эйке крикнул: «Готовься, Рём!» – а Липперт выпустил в узника две пули. Если верить другому источнику, Рём проявил благородство, провозгласив:

– Раз уж меня решено убить, пусть Адольф сделает это сам!

Первый выстрел не убил Рёма. Он лежал на полу и стонал:

– Mein Führer, mein Führer![844]

Тогда ему выстрелили в висок. Эта пуля стала для него роковой.

В награду Эйке получил повышение – его назначили начальником всех концентрационных лагерей Германии[845]. Он распространил драконовские меры, которые ранее ввел у себя в Дахау, на все подведомственные ему лагеря.

Между тем в то же воскресенье, 1 июля, благодарный рейхсвер произвел еще один «платеж» в рамках сделки, заключенной на борту «Дойчланда». Министр обороны Бломберг, объявляя войскам очередную повестку дня, провозгласил:

– Фюрер с солдатской решимостью и достойной подражания отвагой лично атаковал и сокрушил предателей и убийц. Наша армия, стоящая на защите народа от внешнего врага и очень далекая от внутренней политики с ее конфликтами, выразит свою благодарность посредством служения и верности. Понимая, что у нас общие идеалы, армия будет с радостью строить добрые отношения с обновленной СА, как того требует фюрер. Чрезвычайное положение по всей стране отменяется[846].

•••

В эти выходные Додды узнали, что теперь, встретив на улице друга или знакомого, берлинцы приветствуют его (в идеале – иронически поднимая бровь) так:

– Lebst du noch?[847]

Это значило: «Вы еще живы?»

Глава 51Прозрение

Несмотря на то что по-прежнему ходили слухи о колоссальных масштабах кровавой чистки, посол Додд и его жена решили не отменять намеченные торжества по случаю 4 июля. Они уже пригласили около 300 гостей. Пожалуй, доводов в пользу проведения мероприятия стало даже больше – оно должно было символизировать американский идеал свободы, стать передышкой, позволяющей ненадолго забыть о терроре, царящем за стенами посольства. После выходных это должен был быть первый официальный повод для встречи американцев и немцев лицом к лицу. Додды пригласили и нескольких друзей Марты, в том числе Милдред Харнак и ее мужа Арвида. Борис, видимо, не присутствовал на торжествах. Одна гостья, Белла Фромм, отмечала, что на приеме царила «наэлектризованная, напряженная атмосфера». «Казалось, дипломаты нервничают, – писала она. – Немцы тоже были взвинченны»[848].

Додд с женой стояли у входа в бальный зал, приветствуя каждого прибывающего[849]. Марта видела, что отец держится так, как он всегда держался на подобных мероприятиях: прячет скуку за ироническими замечаниями и шутками, сохраняет на лице выражение веселого скептицизма, словно вот-вот рассмеется. Ее мать в бело-голубом платье встречала гостей со своей обычной сдержанной учтивостью южанки; серебряные седины и мягкий выговор придавали ей особое очарование. Однако Марта заметила на щеках матери необычный румянец и обратила внимание на то, что почти черные радужные оболочки ее глаз, обычно такие яркие, сегодня как-то особенно выделяются на ее лице.

На столах в бальном зале и саду стояли букеты красных, белых и голубых цветов и маленькие американские флаги. Оркестр негромко играл американские песни. Погода стояла теплая, но облачная. Гости разбрелись по дому и саду. Вообще, атмосфера была мирная и потому казалась сюрреалистической – так резко она контрастировала с кровопролитием прошедших трех суток. Марте и ее брату этот контраст казался слишком вопиющим, чтобы остаться незамеченным, поэтому они встречали молодых гостей-немцев модным вопросом:

– Lebst du noch?

«Мы думали, что проявляем сарказм, показываем немцам краешек того гнева, который испытываем, – писала Марта. – Несомненно, многие из них считали, что задавать такой вопрос было дурным тоном. Некоторые нацисты реагировали на него крайне раздраженно».

Гости рассказывали свежие новости. То и дело какой-нибудь корреспондент или сотрудник зарубежного посольства отводил Додда в сторону, чтобы поговорить. Разумеется, одной из главных тем разговоров был закон, принятый гитлеровским кабинетом накануне и объявлявший произошедшие убийства законными; он оправдывал их как действия, предпринятые для «защиты государства в чрезвычайной ситуации». Гости продолжали прибывать, бледные и потрясенные. Многие опасались, что с их друзьями, проживавшими в самых разных частях города, случилось самое страшное.

Дворецкий Фриц доложил Марте, что внизу ее дожидается молодой человек.

– Der junge Herr von Papen[850], – сообщил Фриц.

Это был сын вице-канцлера Папена, Франц-младший[851]. Марта ждала его и заранее уведомила мать, что, возможно, ненадолго отлучится, когда он придет. Она сделала матери знак, прикоснувшись к ее руке, и отошла (Марта тоже приветствовала прибывающих гостей).

Франц был высокий стройный блондин с четко вылепленным лицом; он отличался, вспоминала Марта, «особой изысканной красотой – красотой лиса светлой окраски» и грацией[852]. Марте случалось с ним танцевать, и, когда он вел ее, у нее возникало ощущение, что она «сливается с музыкой».

Взяв Марту под руку, Франц стремительно повел ее подальше от дома. Они перешли улицу, вошли в Тиргартен, немного побродили, проверяя, нет ли слежки. Не обнаружив ее, они направились в уличное кафе, сели за столик, заказали напитки.

Ужасы последних дней отразились на лице Франца и его манере держаться. Тревога мешала вести себя непринужденно и шутить.

Молодой человек был благодарен послу Додду за своевременное появление возле дома Папенов, но понимал, что на самом деле отца спасла близость к президенту Гинденбургу, хотя, по словам Франца, даже она не помешала СС терроризировать всю семью. В субботу вооруженные эсэсовцы расположились в квартире и у подъезда. Они сообщили вице-канцлеру, что двое его сотрудников расстреляны, и намекнули, что его ожидает та же участь. Приказ, уверяли они, может быть отдан в любой момент. Семья провела одинокие, страшные выходные.

Франц с Мартой еще немного поговорили, а потом он проводил ее через парк домой. На прием она вернулась одна.

•••

На той же неделе миссис Черрути, супруга итальянского посла, ближе к вечеру случайно выглянула в окно. Резиденция посла располагалась напротив дома Рёма, на другой стороне улицы. Миссис Черрути увидела, что к дому Рёма подъезжает большой автомобиль. Из него вышли двое мужчин, вошли в дом и вскоре вынесли целую охапку мужских костюмов и другой одежды. Они несколько раз возвращались в дом за одеждой.

Эта сцена заставила супругу посла особенно отчетливо осознать весь ужас событий прошедших выходных. «Сам вид этой одежды, лишившейся владельца, вызывал тошноту, – вспоминала она в своих мемуарах. – Было очевидно, что это “облачение повешенного”, и мне даже пришлось отвернуться»[853].

У миссис Черрути случился «самый настоящий нервный срыв». Она взбежала по лестнице наверх и твердо решила немедленно уехать в отпуск, на время вырваться из Берлина. Уже на следующий день она отбыла в Венецию.

•••

Додды узнали, что Вильгельму Регенданцу, богатому банкиру, недавно дававшему в своем доме в Далеме роковой ужин для капитана Рёма и французского посла Франсуа-Понсе, в день чистки удалось выехать из Берлина и благополучно добраться до Лондона. Но он опасался, что теперь уже не сможет вернуться. Между тем в Берлине оставалась его жена, а его взрослого сына Алекса, также присутствовавшего на том ужине, арестовало гестапо. Поэтому 3 июля Регенданц написал миссис Додд и попросил ее побывать в Далеме и узнать, какова судьба его жены и младших детей, а также «передать ей мой сердечный привет»[854]. Он добавлял: «Похоже, теперь я считаюсь подозрительной личностью, ведь у меня дома бывало столько дипломатов, и вдобавок я дружил с генералом фон Шлейхером».

Миссис Додд и Марта отправились на автомобиле в Далем, чтобы навестить миссис Регенданц. В дверях их встретила горничная, глаза у нее были красные. Вскоре появилась и сама миссис Регенданц – мрачная, исхудавшая, с глубокими тенями под глазами, дерганая и нервная. Она знала Марту и Матти, но не ожидала, что они к ней приедут. Миссис Регенданц провела гостей в дом. Обменявшись с ней несколькими фразами, жена и дочь посла рассказали о весточке от мужа. Та закрыла лицо руками и тихо заплакала.

Она сказала, что у нее дома был обыск, что у нее отобрали паспорт. «Когда она заговорила о сыне, – писала Марта, – то совершенно утратила контроль над собой; от страха у нее началась истерика»[855]. Миссис Регенданц не знала, где Алекс и жив ли он.

Она умоляла Марту и ее мать узнать, где он, навестить его, передать ему сигареты, вообще как-то показать тем, кто его схватил, что арест привлек внимание американского посольства. Марта и Матти обещали попытаться помочь. Миссис Додд условилась с хозяйкой, что с того дня при любых своих контактах с Доддами или посольством миссис Регенданц будет использовать кодовое имя Кэрри.

В течение следующих нескольких дней Додды обсуждали сложившуюся ситуацию с влиятельными друзьями, дипломатами, дружественно настроенными немецкими чиновниками. Мы не знаем (и никогда не узнаем), помогло ли их вмешательство, однако примерно через месяц Алекса освободили. Он сразу (ночным поездом) уехал из Германии и вскоре воссоединился с отцом в Лондоне.

Благодаря своим связям миссис Регенданц сумела добыть новый паспорт и вылететь из Германии на самолете. Как только супруга банкира вместе с детьми добралась до Лондона, она отправила миссис Додд открытку: «Прибыли благополучно. Примите нашу глубочайшую благодарность. С любовью, Кэрри»[856].

•••

Между тем в Вашингтоне начальник управления по делам Западной Европы Госдепартамента Моффат отметил резкий рост количества запросов американских туристов, интересующихся, безопасно ли еще посещать Германию. «Мы отвечаем им, – писал он, – что, невзирая на все сложности, до сих пор не пострадал ни один иностранец и мы не видим причин для беспокойства, если туристы будут заниматься своими делами и стараться не попадать в неприятные ситуации»[857].

Его мать не пострадала в прошедшей чистке. Как Моффат отмечал позже в дневнике, события тех дней она называла «захватывающими»[858]. Дом ее дочери, сестры Моффата, располагался недалеко от Тиргартена, как раз там, где «все было оцеплено солдатами, и приходилось делать порядочный крюк, чтобы выйти куда-то или вернуться домой». При этом мать Моффата вместе с дочерью и внучкой преспокойно отправились на машине с водителем в намеченное путешествие по Германии.

Внимание Госдепартамента было приковано главным образом к колоссальному долгу Германии американским кредиторам. Вообще, наблюдался странный контраст. В Германии – кровь, зверства, стрельба; в Вашингтоне в кабинетах Госдепартамента – белые рубашки, красные карандаши Халла и растущее разочарование в Додде, которому по-прежнему не удавалось отстаивать американские интересы в вопросах немецкого долга. В телеграмме, отправленной из Берлина 6 июля, в пятницу, Додд сообщал, что встречался с министром иностранных дел Нейратом. Обсуждали проблему облигаций, и Нейрат заверил посла: он сделает все возможное, чтобы гарантировать выплату процентов, но «это будет чрезвычайно трудно»[859]. Когда Додд спросил Нейрата, могут ли Соединенные Штаты рассчитывать хотя бы на такое же отношение Германии, как к другим иностранным кредиторам, министр «лишь выразил надежду, что это в принципе возможно».

И госсекретаря Халла, и старейшин «очень престижного клуба» телеграмма привела в ярость. Моффат писал в дневнике, что Додд «сам пишет, что почти не сопротивляется и позволяет Нейрату ничего не делать в создавшемся положении. Госсекретарь и без того знает, что посла мало заботят наши финансовые интересы, но эта телеграмма стала для него, если можно так выразиться, последней каплей»[860].

Разгневанный Халл велел Моффату написать Додду резкий ответ и призвать того «не только использовать имеющиеся возможности, но и создавать новые, чтобы убедить власти Германии в обоснованности наших претензий»[861].

Результатом усилий Моффата была телеграмма, отправленная 7 июля, в субботу, в 16:00, за подписью госсекретаря Халла. Додда спрашивали, рассмотрел ли он в своих беседах с немецкими официальными лицами вопрос о неплатежах Германии по облигациям «самым энергичным образом, с позиций логики и справедливости, а также с точки зрения последствий для примерно 60 000 по большей части ни в чем не повинных держателей облигаций в нашей стране»[862].

Моффат писал: «Это была весьма суровая телеграмма, и госсекретарь по доброте душевной одно предложение даже немного отредактировал, щадя чувства Додда»[863]. А «непочтительные» сотрудники Госдепартамента начали называть Додда «никчемным послом»[864], отмечал Моффат[865].

На той же неделе состоялось еще одно совещание, посвященное проблеме облигаций. Халл снова выразил недовольство Доддом. Как писал Моффат, «госсекретарь неустанно твердил: Додд – во многих отношениях прекрасный человек, но определенно со странностями»[866].

В тот день Моффат присутствовал на приеме в саду своего богатого друга (того самого, у которого был дом с бассейном); был приглашен «весь Госдепартамент»[867]. В программе были показательные теннисные матчи и соревнования по плаванию. Впрочем, Моффату пришлось уйти пораньше: он отправлялся в круиз вниз по реке Потомак, на яхте с мотором, «оснащенной с такой роскошью, что ей позавидовал бы самый взыскательный сибарит».

•••

Но Додд у себя в Берлине оставался непоколебим. Он полагал, что требовать полной выплаты долга бессмысленно, потому что у Германии попросту нет таких денег, и что на повестке дня стоят куда более важные вопросы. Через несколько недель он написал Халлу: «Наши сограждане могут не рассчитывать на свои облигации»[868].

•••

Рано утром в пятницу, 6 июля, Марта зашла в спальню к отцу, чтобы попрощаться перед отъездом. Она знала, что он не одобряет ее намерения побывать в России, но, когда они обнялись и поцеловались, ей показалось, что ее планы его не волнуют. Додд призвал дочь к осторожности, но добавил: он надеется, что «поездка будет интересной»[869].

Мать и брат отвезли Марту в аэропорт Темпельхоф. Посол остался в городе – он наверняка понимал, что нацистская пресса может попытаться раздуть факт его присутствия в аэропорту, использовав в своих неблаговидных целях образ американского посла, машущего рукой своей дочери, которая улетала в ненавидимый нацистами Советский Союз.

По высокой стальной лестнице Марта вскарабкалась в трехмоторный «юнкерс», на котором ей предстояло совершить первый отрезок путешествия. Фотограф запечатлел ее стоящей на верхней ступеньке – с беспечным видом, в лихо заломленной шляпке[870]. На ней простой однотонный джемпер поверх блузки в горошек и шарф в тон. Как ни странно, несмотря на жару, в руках у нее длинное пальто и пара белых перчаток.

Как Марта утверждала позже, она понятия не имела, что ее поездкой заинтересуется пресса и что путешествие вызовет нечто вроде дипломатического скандала. Но верится в ее неведение с трудом. После года, проведенного в Берлине, где дочь посла близко познакомилась с такими интриганами, как Рудольф Дильс и Путци Ханфштангль, она, вне всякого сомнения, не могла не понимать, что в гитлеровской Германии даже самые, казалось бы, невинные поступки приобретают огромное, пусть и преувеличенное, символическое значение.

Для нее самой отъезд в СССР ознаменовал тот факт, что последние остатки симпатии, которую она питала к этим странным и благородным созданиям, порожденным нацистской революцией, исчезли, и (неважно, сознавала она это или нет) фото у самолета, сделанное репортерами и не оставшееся не замеченным ни посольскими чиновниками, ни гестаповскими наблюдателями, стало публичным проявлением ее окончательного разочарования и прозрения.

Она писала: «Я видела столько крови и террора, что мне этого хватит до конца жизни»[871].

•••

Для ее отца этот момент тоже стал переломным. На протяжении первого года работы в Германии на посту посла Додд снова и снова поражался странному равнодушию страны к зверствам нацистов. И простые люди, и умеренные правительственные чиновники с готовностью мирились с каждым новым репрессивным постановлением, с каждым новым актом насилия. Никто не протестовал. Казалось, посол очутился в сказочном дремучем лесу, где все представления о добре и зле перевернуты с ног на голову. Своему другу Роперу он писал: «Я и вообразить не мог, что взрыв ненависти к евреям возможен в условиях, когда от угасания торговли так или иначе страдали все. Трудно себе представить, что в наше время какое-либо государство может допустить террористические акты, которые имели место 30 июня»[872].

Додд продолжал надеяться, что эти убийства доведут возмущение немецкого народа до такой степени, что режим падет. Но шли дни, а он по-прежнему не видел никаких свидетельств негодования. Даже военные ничего не предпринимали, несмотря на убийство двух армейских генералов. Президент Гинденбург послал Гитлеру одобрительную телеграмму: «Из поступающих мне докладов я узнал, что вы, благодаря решительным действиям и отважному личному вмешательству, задушили измену в зародыше. Вы спасли народ Германии от серьезной опасности. Выражаю вам глубочайшую признательность и самую искреннюю благодарность»[873]. В другой телеграмме Гинденбург благодарил Геринга за проведенную им «энергичную и успешную операцию, позволившую раздавить государственную измену»[874].

Кроме того, Додд узнал, что распоряжение о более чем 75 казнях Геринг отдал лично. Посол обрадовался, когда Геринг (как до него Рём) в официальном письме выразил сожаление, что не сможет присутствовать на званом ужине, который Додды намечали на вечер пятницы, 6 июля. Додд писал: «Он не явился, и это было для меня большим облегчением. Не знаю, что бы я сделал, если бы он пришел»[875].

•••

Додд стал дипломатом по чистой случайности, и ему были чужды манера поведения и образ мысли карьерных дипломатов. Поэтому произошедшие события вызывали у него глубокое отвращение. Он был ученый и демократ джефферсоновского толка, он был фермер, обожавший историю и старую Германию, где в молодости учился. И вдруг он столкнулся с узаконенными убийствами чудовищного масштаба. Друзей и знакомых Додда, людей, которые бывали у него дома, с которыми он обедал, ужинал и пил чай, расстреливали. В прошлой жизни Додда не было ничего, что подготовило бы его к такому повороту событий. С новой силой нахлынули сомнения: способен ли он вообще чего-то добиться в качестве посла? А если нет, какой смысл оставаться в Берлине, пока дело его жизни, его «Старый Юг», праздно пылится у него на столе?

Его душа что-то утратила, какую-то жизненно необходимую, последнюю частицу надежды; 8 июля, через неделю после начала чистки и незадолго до первой годовщины прибытия в Берлин в качестве посла, он писал в дневнике: «Моя задача здесь – работать на благо мирного сосуществования и улучшения отношений между Германией и США. Я не вижу, чтó в этом плане можно сделать, пока страной управляют Гитлер, Геринг и Геббельс. Мне никогда не доводилось ни слышать, ни читать о более неподходящих для высоких постов людях. Не пора ли мне подать в отставку?»[876]

Он дал себе клятву никогда не принимать Гитлера, Геринга и Геббельса ни в посольстве, ни у себя дома. Более того, твердо решил «больше никогда не присутствовать на выступлениях Гитлера и не добиваться встречи с ним (за исключением случаев, когда этого потребуют интересы государства)»[877]. «Глядя на этого человека, я испытываю ужас», – писал Додд.

Глава 52Лошадиное счастье

Однако Додду (видимо, как и почти всем берлинцам) хотелось услышать, чтó Гитлер сочтет нужным сказать о чистке. Правительство объявило, что вечером в пятницу, 13 июля, канцлер выступит с обращением к депутатам рейхстага во временном зале заседаний, расположенном неподалеку от привычного места работы парламентариев – в здании «Кролль-оперы». Додд решил не ходить туда и просто прослушать обращение по радио. Послу была отвратительна сама мысль о том, чтобы лично присутствовать на выступлении Гитлера, слушать, как он оправдывает массовые убийства, и видеть сотни подхалимов, то и дело вскидывающих руки в нацистском салюте.

В пятницу днем Додд встретился в Тиргартене с французским послом Франсуа-Понсе; они уже встречались там раньше, когда не хотели, чтобы их разговор подслушали. Додду хотелось узнать, намерен ли Франсуа-Понсе присутствовать на мероприятии, но он опасался, что, если явится во французское посольство, гестаповские наблюдатели заметят это и заподозрят француза в попытке сговориться с представителями великих держав и убедить их бойкотировать выступление Гитлера (кстати, Франсуа-Понсе именно этим и занимался). Кроме того, на той же неделе, несколько раньше, Додд посетил сэра Эрика Фиппса в британском посольстве и узнал, что британец тоже не планирует идти в «Кролль-оперу». Два визита в посольства влиятельных держав за столь короткое время наверняка привлекли бы нежелательное внимание.

День стоял прохладный и солнечный, в парке было много гуляющих. В основном гуляли пешком, но некоторые совершали моцион верхом, медленно проезжая тенистые участки. Время от времени слышался смех и собачий лай, проплывали призрачные клубы сигарного дыма, медленно тающие в неподвижном воздухе. Послы бродили по аллеям около часа.

Когда они уже собирались попрощаться, Франсуа-Понсе вдруг объявил:

– Я не пойду слушать это обращение[878].

Затем он высказал предположение, которого Додд не ожидал услышать от цивилизованного дипломата, служившего в одной из великих европейских столиц.

– Не удивлюсь, если меня застрелят на улицах Берлина, – сказал французский посол. – Это может случиться в любой момент. Поэтому моя жена остается в Париже. Немцы люто ненавидят нас. А их руководители – безумцы!

В восемь вечера в доме 27А по Тиргартенштрассе, в библиотеке, Додд включил радио и стал слушать, как Гитлер с трибуны выступает перед рейхстагом. Около десяти депутатов отсутствовали: они были убиты в ходе чистки.

Здание оперного театра располагалось всего в 20 минутах ходьбы от Тиргартена, от дома, где Додд теперь сидел и слушал выступление. В той части парка, которая располагалась напротив его дома, все было тихо и спокойно, воздух благоухал ароматами ночных цветов. Даже по радио Додду было слышно, как часто присутствовавшие на выступлении немцы вскакивают, чтобы крикнуть «Хайль!».

– Депутаты! – обратился к ним Гитлер. – Члены немецкого рейхстага![879]

Гитлер подробно изложил свое видение событий. Он заявил, что при содействии одного иностранного дипломата (канцлер не уточнил, кого именно) капитан Рём замышлял узурпировать власть. По словам оратора, отдавая распоряжение о чистке, он действовал исключительно в интересах Германии, чтобы спасти страну от возможных беспорядков.

– Лишь яростное и кровавое подавление мятежа могло задушить его в зародыше, – сообщил он слушателям.

По его словам, он лично возглавил операцию в Мюнхене, пока Геринг «стальным кулаком» уничтожал врагов в Берлине.

– Если спросят, почему мы не воспользовались обычными судами, – продолжал Гитлер, – я отвечу: в тот момент я нес ответственность за весь народ Германии, а следовательно, лишь я один на протяжении этих 24 часов представлял собой высший суд немецкого народа.

Додд снова услышал в динамике шум – зрители вскочили на ноги, раздались приветственные крики и аплодисменты. Разумеется, не обошлось и без вскидывания рук в нацистском салюте.

Гитлер продолжал:

– Я приказал расстрелять главарей преступников. Я приказал прижечь язвы, вызванные внутренними и внешними ядами, – прижечь, пока они не поразили здоровую плоть. Я приказал также расстреливать на месте любого мятежника, оказавшего сопротивление аресту. Страна должна знать: никто не может безнаказанно угрожать ее существованию и любой, кто поднимет руку на государство, будет уничтожен.

Он упомянул о встрече Рёма и других мнимых заговорщиков с «иностранным дипломатом» и о том, что этот дипломат потом называл встречу «совершенно невинной». Это был явный намек на майский ужин в доме Вильгельма Регенданца – тот самый ужин, на котором присутствовал Франсуа-Понсе.

– Однако, – вещал Гитлер, – если три человека, способные на государственную измену, устраивают в Германии встречу с иностранным государственным деятелем – встречу, которую они сами называют «рабочей», – если они при этом отсылают слуг и отдают строжайшие распоряжения о том, чтобы мне ничего не докладывали, я приказываю расстрелять этих людей, даже если в ходе тайных переговоров они обсуждали лишь погоду, старинные монеты и тому подобное.

Гитлер признал, что цена проведенной им чистки «оказалась высокой», а затем солгал, заявив, что количество погибших составляет 77 человек. Он постарался занизить даже эту цифру, утверждая, что две жертвы покончили с собой и (это прозвучало смехотворно) что трое эсэсовцев были расстреляны за «жестокое обращение с арестованными».

Свое выступление Гитлер завершил такими словами:

– Я готов перед лицом истории взять на себя ответственность за эти 24 часа, связанные с самым печальным решением в моей жизни. В течение этого времени судьба снова учила меня думать только о самом дорогом, что у нас есть, – о народе Германии, о Германском рейхе.

Зал взорвался аплодисментами. Многие запели «Хорста Весселя». Если бы Додд присутствовал на выступлении, он увидел бы, как две девушки в форме Союза немецких девушек, женского аналога гитлерюгенда, вручают Гитлеру букеты цветов и как Геринг бросается на сцену, чтобы пожать ему руку, после чего к канцлеру устремляется целый поток желающих его поздравить и прочих официальных лиц. Геринг и Гитлер встали рядом и некоторое время позировали нескольким десяткам фотографов, толпящихся возле сцены[880]. Фред Бёрчелл из The New York Times, который был очевидцем происходящего, писал: «Они стояли на сцене лицом к лицу почти минуту, сжимая друг другу руки, глядя друг другу в глаза, озаряемые яркими вспышками»[881].

Додд выключил приемник. В той части парка, напротив которой располагался его дом, вечер дышал прохладой и безмятежностью. На следующий день, 14 июля, в субботу, посол отправил госсекретарю Халлу шифрованную телеграмму. Начиналась она так: «Нет ничего более отвратительного, чем наблюдать, как страна Гёте и Бетховена погружается в варварскую эпоху Стюартов в Англии и Бурбонов во Франции»[882].

Ближе к вечеру он посвятил два свободных часа работе над своим «Старым Югом», на время погрузившись в другую, более рыцарственную эпоху.

•••

Путци Ханфштангль, которого министр иностранных дел Нейрат заверил, что он может чувствовать себя в безопасности, отбыл из США домой. Когда он вернулся в свой офис, его сразу поразило мрачно-заторможенное поведение окружающих. Они вели себя так, «словно надышались хлороформом», писал он[883].

•••

Чистку, устроенную Гитлером, впоследствии стали называть «Ночь длинных ножей». По прошествии времени ее будут считать одной из важнейших вех на его пути к вершинам власти, первым актом великой трагедии политики «умиротворения» Германии[884]. Но поначалу значимость этих событий недооценивали. Ни одно государство не отозвало посла, не заявило протест. Народ Германии не всколыхнулся в порыве возмущения.

Сегодня самой разумной оценкой произошедшего из всех, даваемых представителями администрации США по горячим следам, представляется оценка генерала Хью Джонсона, в то время возглавлявшего Национальную администрацию восстановления промышленности[885] и успевшего получить скандальную известность благодаря своим слишком откровенным высказываниям на самые разные темы. (Когда в июле в Сан-Франциско началась всеобщая забастовка, лидером которой был докер, прибывший в США из Австралии, Джонсон призвал депортировать всех иммигрантов.) «Несколько дней назад в Германии произошли события, которые потрясли мир, – публично заявил Джонсон. – Не знаю, какое впечатление они произвели на вас, но у меня они вызвали приступ тошноты. И это не фигура речи, я действительно ощутил сильнейший рвотный позыв. Просто не хватает слов: оказывается, взрослых, ответственных людей можно вывести из их собственных домов, поставить к стенке, спиной к ружейным стволам, и расстрелять»[886].

В связи с этим заявлением министерство иностранных дел Германии заявило протест. Госсекретарь Халл ответил, что Джонсон «высказывался не от имени Госдепартамента или администрации, а как частное лицо».

Отсутствие резкой реакции на события в Германии отчасти объяснялось тем, что в этой стране (и других странах) многие предпочли поверить Гитлеру, утверждавшему, что он подавил неминуемое восстание, которое привело бы к гораздо более масштабному кровопролитию. Однако вскоре появились доказательства того, что версия, изложенная Гитлером, не соответствует действительности. Судя по всему, Додд тоже поначалу готов был поверить в существование заговора, о котором говорил Гитлер, но вскоре начал в этом сомневаться[887]. Наиболее ощутимо официальной линии противоречил тот факт, что Карл Эрнст, руководитель берлинского подразделения СА, был арестован, когда собирался отправиться в круиз по случаю медового месяца. Вряд ли так вел бы себя человек, в те же выходные замышлявший государственный переворот. Неясно, верил ли в свою версию сам Гитлер (по крайней мере вначале). Вне всякого сомнения, Геринг, Геббельс и Гиммлер делали все возможное, чтобы убедить его, что все было именно так, как говорил канцлер. Британский посол сэр Эрик Фиппс тоже поначалу принял официальную версию[888]. Потребовалось полтора месяца, чтобы он понял: никакого заговора не было. Когда через несколько месяцев Фиппс встретился с Гитлером, он невольно вспомнил о чистке. «Это не прибавило канцлеру обаяния и привлекательности, – писал Фиппс в дневнике. – Пока я говорил, он смотрел на меня как голодный тигр. У меня сложилось отчетливое ощущение, что, будь у меня иное гражданство и статус, я стал бы блюдом на его вечерней трапезе»[889].

Британский посол ближе других подошел к пониманию истинного смысла сигнала, посылаемого чисткой, жертвой которой стали и Рём, и многие другие, – смысла, который ускользал от всего мира. Убийства продемонстрировали (причем так, что сигнал невозможно было проигнорировать), как далеко готов зайти Гитлер, чтобы удержаться у власти. Но тем не менее внешние наблюдатели предпочли ошибочно сводить причины этого акта насилия к обычной борьбе за влияние, считая этот акт чем-то вроде «кровавых гангстерских разборок, таким как бойня, устроенная Аль Капоне в День святого Валентина[890]», как выразился историк Ян Кершоу. Он также писал: «По-прежнему считалось, что Гитлер – ответственный государственный деятель, с которым можно строить дипломатические отношения. В последующие годы сторонники этой точки зрения получат горький урок: они убедятся в том, что Гитлер, действовавший от имени Германии на международной арене, и Гитлер, проявивший нечеловеческую жестокость и цинизм 30 июня 1934 г.» – один и тот же человек[891]. Рудольф Дильс в своих мемуарах признавал, что вначале и от него ускользал смысл происходящих событий: «Я ‹…› понятия не имел, что этот час, когда сверкнула молния, предвещал грозу, мощнейшую бурю, под напором которой обрушатся прогнившие дамбы европейских систем и воспламенится весь мир, а ведь истинный смысл событий 30 июня 1934 г. на самом деле был именно таков»[892].

Пресса, подконтрольная немецким властям, естественно, всячески превозносила Гитлера за его решительность, и его популярность в народе стремительно росла. Немцы так устали от отравлявших им жизнь штурмовиков, что восприняли чистку как избавление. По данным немецких социал-демократов, находящихся в изгнании, многие немцы «расхваливали канцлера за его безжалостную решимость», а многие представители рабочего класса «также превратились в рабов, слепо обожествляющих Гитлера»[893].

Додд продолжал надеяться, что рано или поздно некий катализатор запустит реакцию, которая приведет к краху режима. Он полагал, что таким катализатором может стать кончина Гинденбурга (которому, судя по всему, жить оставалось недолго и которого Додд называл «единственным достойным человеком» в современной Германии). Но и здесь посла ждало разочарование. Через три недели после гитлеровской речи, 2 августа, Гинденбург скончался в своем загородном поместье. Гитлер действовал стремительно. В тот же день он взял на себя полномочия президента, не отказавшись от полномочий канцлера, тем самым наконец обретя абсолютную власть над Германией. С напускной скромностью он провозгласил, что титул «президент» может ассоциироваться лишь с Гинденбургом, носившим его так долго, и что отныне его, Гитлера, титул будет официально именоваться «фюрер и рейхсканцлер».

В конфиденциальном письме госсекретарю Халлу Додд предрекал «еще более страшный террористический режим, нежели тот, который мы вынуждены терпеть с 30 июня»[894].

Германия приняла все это безропотно, что сильно встревожило Виктора Клемперера, уже знакомого нам филолога еврейского происхождения. Он тоже вначале надеялся, что кровавая чистка уж во всяком случае побудит армию вмешаться и отстранить Гитлера от власти. Но этого не случилось. А теперь произошло новое возмутительное событие. «Люди почти не заметили этого сокрушительного coup d’etat[895], – писал он в дневнике. – Все происходит тихо, исподволь, заглушается дифирамбами умершему Гинденбургу. И готов поклясться: миллионы людей совершенно не понимают, насколько чудовищные вещи сейчас творятся»[896].

Мюнхенская газета Münchner Neueste Nachrichten ликовала: «Сегодня Гитлер – это сама Германия». Видимо, газета решила забыть тот факт, что всего месяц назад по ошибке был расстрелян сотрудничавший с ней совершенно безобидный музыкальный критик[897].

•••

В конце недели хлынул дождь. Ливень продолжался три дня. Город вымок насквозь. СА безмолвствовала и бездействовала, коричневую форму благоразумно (пусть и на время) попрятали в шкафы. Страна скорбела по Гинденбургу. Забытое ощущение мира и покоя охватило Германию. У Додда появилась возможность немного поразмышлять на не самую серьезную, но близкую его сердцу как вирджинскому фермеру тему.

5 августа 1934 г., в воскресенье, Додд написал об одной интересной черте немцев, на которую обратил внимание еще в молодости, когда жил в Лейпциге, и которая сохранилась и под властью Гитлера: об их горячей любви к животным, особенно к лошадям и собакам.

«Во времена, когда любой немец боится сказать хоть слово кому-то кроме своих ближайших друзей, лошади и собаки выглядят такими счастливыми, что, кажется, хотят уметь говорить, – писал он. – Женщина, способная поставить под угрозу жизнь соседа, написав на него донес и обвинив бедолагу в нелояльности, выгуливает в Тиргартене своего огромного добродушного пса. Усевшись на скамейку, она разговаривает с ним, ласкает его, пока пес занимается отправлением своих естественных потребностей»[898].

Додд давно подметил, что в Германии никто не обращается с собаками плохо и поэтому собаки не боятся людей и всегда выглядят упитанными и ухоженными. «Лишь лошади выглядят такими же счастливыми, как собаки, – в отличие от детей и молодых людей, – писал посол. – По пути на службу я часто останавливаюсь, чтобы немного пообщаться с парой прекрасных лошадей, ожидающих, пока разгрузят их повозку. Они такие чистые, сытые, довольные, что, кажется, вот-вот заговорят». Додд назвал это явление «лошадиным счастьем». Такую же картину он наблюдал в Нюрнберге и Дрездене. Додд понимал, что «лошадиное счастье» отчасти объясняется тем, что жестокое обращение с животными запрещено немецким законом и карается тюремным заключением. В этом Додд усматривал глубочайшую иронию судьбы. «Во времена, когда сотни людей отправляют на смерть без суда и следствия, без каких-либо доказательств вины, когда люди буквально трясутся от страха, животным гарантируют права, на которые даже не смеют рассчитывать мужчины и женщины», – писал посол.

И добавлял: «Поневоле здесь захочется быть лошадью!»

Глава 53Джульетта номер два

Борис оказался прав. Марта запланировала посещение слишком многих городов России, и путешествие не подняло ей настроение. От постоянных переездов она стала раздражительной и придирчивой – она была недовольна и Борисом, и Россией, которая показалась ей безрадостной, бесцветной, полуразрушенной страной. Бориса это огорчало. «Мне очень жаль, что тебе не все понравилось в России, – писал он ей 11 июля 1934 г. – Тебе следовало бы сравнивать эту страну с Америкой. Не стоит ограничиваться поверхностными впечатлениями и замечать, скажем, лишь бедную одежду и скверную еду. Пожалуйста, дорогая мисс, зри в корень, смотри немного глубже»[899].

Для Марты самым досадным было то, что Борис не присоединился к ней, хотя вскоре после ее отъезда тоже отправился в Россию – сначала в Москву, а потом на один из кавказских курортов, где намеревался провести отпуск. Досадовать на него было не очень справедливо. В письме, отправленном с курорта 5 августа, он напоминал Марте: «Ты же сама говорила, что мы не должны встречаться в России»[900]. Впрочем, он признавал, что были и другие препятствия, однако ограничивался лишь туманными намеками на них: «Я не смог бы провести отпуск с тобой. Это было бы невозможно по разным причинам. Самая важная: мне нужно было побывать в Москве. Но моя поездка в Москву оказалась не совсем удачной, моя судьба туманна».

Борис утверждал, что письма Марты причиняют ему боль: «Ты не должна писать мне такие сердитые письма. Я этого не заслужил. Я и без того сильно грустил в Москве после нескольких твоих писем, потому что понимал: ты так далека от меня, так недостижима. Но после твоего сердитого письма я более чем расстроен. Почему ты все это написала, Марта? Что случилось? Неужели ты не можешь прожить без меня два месяца?»

Точно так же, как раньше она говорила о своих любовниках, чтобы ранить бывшего мужа, Бассета, теперь Марта намекала Борису, что могла бы возобновить роман с Арманом Бераром из французского посольства. «Уже грозишь мне Арманом? – писал Борис. – Я не могу тебе ничего диктовать или советовать. Но не делай глупостей. Сохраняй спокойствие, не разрушай все то хорошее, что между нами было».

Во время путешествия на Марту вышли представители НКВД, надеявшиеся завербовать ее, – она была ценным источником информации[901]. Вполне возможно, Борису приказали держаться от нее подальше, чтобы не мешать вербовке, хотя, если верить архивам советской разведки, найденным (и ставшим доступными для исследователей) благодаря Александру Васильеву, одному из ведущих специалистов по истории КГБ (и бывшему агенту этой службы), он и сам в ней участвовал. Начальство Бориса считало, что он прилагает недостаточно усилий для того, чтобы «формализовать» роль Марты. Его перевели обратно в Москву, а затем в посольство в Бухаресте, чем он был очень недоволен.

А Марта вернулась в Берлин. Она любила Бориса, но они по-прежнему были в разлуке. Дочь посла встречалась с другими мужчинами, в том числе с Арманом Бераром. Осенью 1936 г. Бориса снова перевели, на этот раз в Варшаву. Вербовку Марты НКВД поручил другому агенту, некоему товарищу Бухарцеву. В отчете о работе в этом направлении, сохранившемся в архивах НКВД, написано[902]: «…Семья Додд ненавидит национал-социалистов. У Марты есть полезные связи, которые она использует для получения информации, необходимой ее отцу. С некоторыми знакомыми она состоит в интимных отношениях»[903].

Несмотря на разлуку, страстные споры, на то, что Марта постоянно угрожала Борису Арманом Бераром и другими любовниками, роман продолжался, и 14 марта 1937 г., во время второго визита в Москву, она даже направила Сталину официальную просьбу о разрешении на брак[904]. Неизвестно, ответил ли ей Сталин (и читал ли он вообще ее письмо), но НКВД занял двойственную позицию. Руководители Бориса утверждали, что не возражают против брака, но иногда, видимо, намеренно мешали Борису быть с Мартой, чтобы им было легче с ней работать. В какой-то момент руководство спецслужбы распорядилось, чтобы молодые люди полгода пожили врозь – «в интересах дела»[905].

Между тем в отношении брака Борис проявлял больше нерешительности, чем ожидала Марта. В обиженной служебной записке московским руководителям от 21 марта 1937 г. Борис жаловался: «Не совсем понимаю, почему вы уделяете вопросу нашей свадьбы столько внимания. Я уже просил при общении с ней подчеркнуть, что брак невозможен в принципе, и уж во всяком случае в ближайшие несколько лет. Вы дали ей понять, что настроены более оптимистично, и приказали сделать отсрочку всего на полгода или на год»[906]. Он спрашивал, что будет потом. «Полгода пролетят быстро – и… Кто знает? Возможно, она выставит счет, платить по которому не намерены ни вы, ни я. Не лучше ли не давать конкретных обещаний, если вы вообще что-то обещаете?»

В той же служебной записке Борис называет Марту «Джульеттой номер два», в связи с чем Васильев, специалист по истории КГБ, и Аллен Вайнштейн[907] в книге «Заколдованный лес» предполагают, что в его жизни могла быть и какая-то другая женщина, которую он считал «Джульеттой номер один»[908].

После встречи с Мартой в Варшаве (в ноябре 1937 г.) Борис отправил в Москву отчет. Встреча «прошла неплохо», писал он, «она была в хорошем настроении»[909]. Марта по-прежнему настаивала на браке. Борис сообщал, что она «ждет, что обещание будет выполнено, хотя ее родители предупреждают, что из этого ничего не выйдет».

Но Борис напомнил своим руководителям, что совершенно не хочет жениться на Марте. Он предостерегал их: «Думаю, ее не следует оставлять в неведении относительно реального положения дел. Если мы ее обманем, она может затаить на нас обиду и перестанет нам доверять».

Глава 54Грезы любви

В течение нескольких месяцев после восхождения Гитлера на вершину абсолютной власти у Додда усиливалось ощущение тщетности собственных усилий и желание вернуться на свою ферму, угнездившуюся на пологом склоне Аппалачских гор. Ему хотелось к своим красным яблокам и ленивым коровам. Он писал: «Как это унизительно – пожимать руки людям, о которых известно, что они убийцы, и которые сами в этом признаются»[910]. Он был одним из немногих американских правительственных чиновников, предупреждавших об истинных намерениях и амбициях Гитлера и опасности изоляционистской политики Соединенных Штатов. В письме госсекретарю Халлу от 30 августа 1934 г. он указывал: «В Германии наблюдается невиданная сплоченность граждан, страна лихорадочно вооружается, военную подготовку проходят 1,5 млн человек, и всем им каждый день внушают, что континентальная Европа должна быть подчинена им». «Полагаю, мы должны отказаться от нашего так называемого изоляционизма», – заключал посол[911]. Дугласу Макартуру, начальнику штаба армии США, Додд писал: «На мой взгляд, власти Германии готовятся к великой войне на континенте. Тому есть масса свидетельств. Это лишь вопрос времени»[912].

Рузвельт в принципе разделял позицию Додда, но большинство американцев, судя по всему, с небывалым упорством противились вмешательству в европейские дрязги. Додда это удивляло. В апреле 1935 г. он писал Рузвельту: «Если сейчас Вудро Вильсон не переворачивается в гробу в своем соборе[913], значит, никто вообще никогда не переворачивается в гробу. Возможно, вам удастся что-то предпринять, но я в этом сильно сомневаюсь, поскольку ознакомился с информацией о позиции конгресса. Слишком многие ‹…› считают, что абсолютная изоляция сулит нам рай земной»[914].

Додд смирился со своей «деликатной миссией», которая сводилась, как он выразился, «к наблюдению за ситуацией и осторожному ничегонеделанию»[915].

Моральное отвращение к службе побудило Додда отстраниться от активного участия в делах гитлеровского Третьего рейха. Режим, в свою очередь, понял, что Додд стал несговорчивым оппонентом, и всячески старался исключать его из общей дипломатической повестки.

Филлипса позиция Додда ужасала. Он писал в дневнике: «Скажите на милость, зачем нужен посол, который отказывается разговаривать с правительством страны, где он аккредитован?»[916]

•••

Между тем Германия продолжала активно готовиться к войне и ужесточала преследования евреев. Был принят целый ряд законов, лишавших гражданства всех немецких евреев, – независимо от того, сколько лет их семьи прожили в Германии или насколько храбро они сражались за страну во время Великой войны. Прогуливаясь по Тиргартену, Додд начал замечать, что некоторые скамейки выкрашены в желтый цвет. Это означало, что они предназначены для евреев. На других скамейках, расположенных в самых удобных местах, разрешалось сидеть только арийцам.

Додд в полнейшей беспомощности наблюдал за тем, как 7 марта 1936 г. немецкие войска, не встретив никакого сопротивления, заняли Рейнскую область[917]. Он видел, как Берлин преображается перед Олимпиадой: нацисты украшали город, убирали антисемитские плакаты лишь для того, чтобы ужесточить гонения на евреев после того, как схлынут толпы иностранных гостей. Он видел, как Гитлер обретает в Германии статус божества. Женщины растроганно утирали слезы, когда он проходил мимо; охотники за сувенирами собирали землю с тех мест, на которые ступала его нога. На съезде партии, состоявшемся в Нюрнберге в сентябре 1936 г. (Додд не присутствовал на нем), Гитлер почти довел собравшихся до истерики. «То, что вы обрели меня ‹…› среди многих миллионов людей, – чудо нашего времени! – вопил он. – А то, что я обрел вас, – настоящая удача для Германии!»[918]

19 сентября 1936 г. в письме с пометкой «Лично. Конфиденциально» Додд писал госсекретарю Халлу, что с досадой и разочарованием наблюдает за событиями в Германии – событиями, в которые никто не отваживался вмешиваться. «Численность личного состава и боеспособность вооруженных сил с каждым днем растут; тысячи самолетов готовы сразу, как только будет получен приказ, бомбить крупные города и распылять над ними ядовитый газ. Все другие страны, большие и малые, вооружаются невиданными темпами, и никто и нигде не может чувствовать себя в безопасности, – писал посол. – Сколько ошибок и промахов сделано с 1917 г., и особенно в течение последнего года, и ни одно демократическое государство не предпринимает ничего, не накладывает на Германию никаких экономических или моральных санкций, чтобы затормозить этот процесс!»[919]

Мысль об отставке казалась Додду все более привлекательной. Он писал Марте: «Не следует никому говорить об этом, но я не понимаю, как смогу работать в этой атмосфере дольше, чем до будущей весны. Я не могу быть полезен своей стране, а вечное ничегонеделание – слишком тяжелый труд»[920].

Между тем недоброжелатели Додда в Госдепартаменте активизировали кампанию за его смещение с поста. Заместителем госсекретаря стал давний противник посла Самнер Уэллес, сменивший на этом посту Уильяма Филлипса, который в августе 1936 г. был назначен послом США в Италии. Появился и новый недруг – не за океаном, а ближе, в Европе, – Уильям Буллит, еще один ставленник Рузвельта (впрочем, выпускник не Гарвардского, а Йельского университета). Он был послом в России, а теперь возглавлял посольство США в Париже. В письме Рузвельту от 7 декабря 1936 г. Буллит писал: «Додд обладает многими качествами, достойными восхищения и симпатии, но он – фигура почти образцово неподходящая для занимаемой им должности. Этот человек слишком ненавидит нацистов, чтобы иметь реальную возможность взаимодействовать с ними или чего-то добиваться от них. В Берлине нам нужен человек, способный хотя бы вежливо общаться с нацистами и прекрасно говорить по-немецки»[921].

Упорное нежелание Додда присутствовать на митингах и съездах нацистской партии продолжало раздражать его врагов. «Лично я не понимаю, почему он так щепетилен», – писал Моффат в дневнике[922]. По поводу выступления Додда в День Колумба в октябре 1933 г. Моффат задавался вопросом: «Почему слушать, как немцы яростно нападают на нашу форму правления, с его точки зрения менее приемлемо, чем обрушиваться с нападками на автократию, выступая в Торговой палате перед немецкой аудиторией?»

Систематически происходили утечки информации определенного рода, подстегивавшие усилия врагов Додда, направленные на его отстранение от должности. В декабре 1936 г. обозреватель Дрю Пирсон, один из ведущих (наряду с Робертом Алленом) колонки «Вашингтонская карусель» в газетном синдикате United Features Syndicate, посвятил очередной политический обзор безжалостным нападкам на Додда. «Он гневно заявляет, что здесь, в Германии, я потерпел полное фиаско и что такого же мнения якобы придерживается президент, – писал Додд 13 декабря и добавлял: – Впервые об этом слышу»[923].

Нападки Пирсона глубоко задели Додда. Почти четыре года он стремился добросовестно выполнять поручение Рузвельта – служить проводником американских ценностей – и считал, что справляется с этой задачей не хуже, чем можно было бы ожидать от любого человека на его месте, – с учетом странной, иррациональной, жестокой природы гитлеровского режима. Он опасался, что, если уйдет именно сейчас, когда над ним сгустились тучи, создастся впечатление, что его вынудили это сделать. «Я оказался в трудной ситуации, однако под напором подобной критики не могу подать в отставку будущей весной, как планировал, – писал он в дневнике. – Если в сложившихся обстоятельствах я откажусь от службы здесь, то окажусь в оборонительной позиции и ложном положении на родине»[924]. Он понимал, что его добровольную отставку «обязательно сочтут признанием неудачи».

И Додд решил отложить уход с поста, хотя и знал, что пришло время сложить с себя полномочия. Пока же он попросил дать ему еще один отпуск, чтобы он мог съездить в Америку – немного отдохнуть на своей ферме, встретиться с Рузвельтом. И вот 24 июня 1937 г., после долгой поездки на автомобиле в Гамбург вместе с женой, Додд взошел на борт корабля «Сити оф Балтимор», который в семь часов вечера медленно отправился вниз по Эльбе в сторону моря.

•••

Миссис Додд сильно переживала за мужа, который плыл на корабле без нее. На следующий же день, в воскресенье, вечером она написала ему письмо, которое он должен был получить по прибытии: «Всю дорогу до Берлина я думала о тебе, мой милый, и мне было очень грустно и одиноко, в особенности из-за того, что я видела: ты уезжаешь в таком плохом состоянии, в таком подавленном настроении»[925].

Она призывала его расслабиться и попытаться как-то успокоить неутихающие «головные боли на нервной почве», терзавшие его уже месяца два. «Пожалуйста, пожалуйста, если не ради нас, то ради себя, следи за собой получше, живи не так напряженно, не будь слишком строг к себе», и добавляла: если он будет беречь себя, у него останется время, чтобы завершить то, что он так хочет завершить; несомненно, Матти имела в виду «Старый Юг».

Миссис Додд опасалась, что все эти печали и тяготы, все эти четыре года в Берлине – отчасти и ее вина. «Может быть, я была слишком амбициозна для тебя, но это вовсе не значит, что я люблю тебя хоть чуточку меньше, – писала она. – Я ничего не могу с собой поделать, у меня есть амбиции, но они касаются лишь тебя. Это у меня врожденное».

Но с этим покончено, уверяла она мужа: «Реши, чтó для тебя лучше, чего ты больше всего хочешь, – и я удовлетворюсь этим».

Далее в ее послании звучат мрачные нотки. Она рассказывает, как в тот вечер возвращалась на автомобиле в Берлин. «Мы добрались быстро, хотя в обе стороны двигалось множество армейских грузовиков, – писала она, – набитых ужасными орудиями смерти и разрушения. Я по-прежнему содрогаюсь всякий раз, когда вижу эти грузовики и многие другие признаки надвигающейся катастрофы. Неужели нет никакой возможности остановить страны и народы, не дать им истребить друг друга? Это ужасно!»

До вступления Америки во Вторую мировую войну оставалось четыре с половиной года.

•••

Додд нуждался в этой передышке. Его и в самом деле начинало беспокоить состояние здоровья. С самого прибытия в Берлин его мучили проблемы с желудком и головные боли. В последнее время они беспокоили его все сильнее. Бывало, голова болела по несколько недель кряду. Боль, писал он, «растекается по нервным окончаниям от желудка к плечам и мозгу, почти не давая уснуть»[926]. Судя по симптомам, его состояние настолько ухудшилось, что во время одного из предыдущих отпусков он обратился к специалисту – доктору Томасу Брауну, возглавлявшему отделение болезней органов пищеварения в Госпитале Джонса Хопкинса в Балтиморе. (В 1934 г. на одном симпозиуме гастроэнтерологов доктор Браун совершенно серьезно заявил, что «не следует забывать о важности всестороннего изучения стула пациента».) Узнав, что Додд работает над масштабной книгой по истории американского Юга и что главная цель его жизни – довести работу до конца, доктор Браун мягко порекомендовал ему оставить пост в Берлине. Он писал Додду: «В 65 лет человеку следует подвести некоторые итоги и решить, чтó для него важнее всего, и по возможности распланировать завершение своего большого труда»[927].

К лету 1937 г. Додд уже жаловался на практически непрекращающиеся головные боли и расстройства пищеварения, из-за которых ему однажды пришлось воздерживаться от приема пищи на протяжении 30 часов.

Возможно, причиной проблем со здоровьем было нечто более серьезное, чем напряжение, связанное со службой, однако последнее, несомненно, тоже сыграло свою роль. Джордж Мессерсмит, который к тому времени вернулся из Вены в Вашингтон, где занял должность помощника госсекретаря, в своих неопубликованных мемуарах писал, что, по его мнению, в мозгу Додда происходили какие-то органические изменения, ведущие к ослаблению умственных способностей. Письма Додда становились путаными, а почерк настолько неразборчивым, что другие сотрудники ведомства передавали их Мессерсмиту для «расшифровки». При этом Додд все чаще писал от руки, так как все меньше доверял стенографисткам. «Было очевидно: с Доддом что-то не так, – писал Мессерсмит. – Он страдал какой-то формой ментальной деменции»[928].

Причиной этого, полагал Мессерсмит, стала неспособность Додда приспособиться к гитлеровскому режиму. Насилие, патологически упорное стремление к войне, безжалостное обращение с евреями – все это вызвало у посла «сильнейшую депрессию», писал Мессерсмит. Похоже, Додд никак не мог смириться с тем, что все это возможно в той самой Германии, которую он когда-то, будучи молодым лейпцигским студентом, так хорошо знал и любил.

Мессерсмит писал: «Полагаю, его повергали в ужас и события, происходившие в Германии, и угроза, которую эта страна представляла для всего мира, и в результате он утратил способность рационально мыслить и выносить взвешенные суждения»[929].

•••

Проведя неделю на своей ферме, Додд почувствовал себя значительно лучше. Он отправился в Вашингтон, где 11 апреля, в среду, встретился с Рузвельтом. Беседа продолжалась около часа. Президент дал понять: он предпочел бы, чтобы Додд остался в Берлине еще на несколько месяцев. Он призывал Додда прочесть как можно больше лекций во время отпуска и «рассказать правду о происходящем»[930]. Услышав эти пожелания, посол убедился, что не утратил доверия президента.

Но пока Додд был в Америке, члены «очень престижного клуба» задумали унизить его в особо изощренной форме. Одному из сотрудников посольства США в Германии, служившему там меньше других, – chargé d’affaires, временному поверенному в делах США в Германии Прентиссу Гилберту, замещавшему Додда в его отсутствие, Госдепартамент рекомендовал присутствовать на предстоящем съезде нацистской партии, который должен был состояться в Нюрнберге. Гилберт выполнил рекомендацию. Он приехал в Нюрнберг на спецпоезде для дипломатов, в честь которого в день прибытия 17 военных самолетов выстроились в небе в виде свастики.

Узнав об этом, Додд понял, что это происки заместителя госсекретаря Самнера Уэллеса. «Я давно вижу, что Уэллес противостоит и мне лично, и моим рекомендациям», – писал Додд в дневнике[931]. Один из немногих союзников Додда в Госдепартаменте, помощник госсекретаря Уолтон Мур, разделявший неприязнь посла к Уэллесу, подтвердил его опасения: «Ничуть не сомневаюсь, что вы правы, указывая на источник влияния, который во многом определяет действия Госдепартамента начиная с прошедшего мая»[932].

Додд разозлился. Он полагал, что игнорирование нацистских сборищ – один из немногих доступных ему способов выразить свою позицию (и позицию США в целом) и открыто продемонстрировать отношение к гитлеровскому режиму. Он направил госсекретарю Халлу резкий и, как ему представлялось, конфиденциальный протест. К несказанному ужасу Додда, даже это письмо просочилось в прессу. Утром 4 сентября 1937 г. он увидел, что в The New York Herald Tribune опубликована статья, автор которой цитировал целый абзац из его послания, а также фрагмент последовавшей за ним телеграммы.

Письмо Додда возмутило гитлеровское правительство. Ганс-Генрих Дикхофф, новый посол Германии в США, заявил госсекретарю Халлу: он не требует официального отзыва Додда, но «хотел бы ясно дать понять, что правительство Германии не считает его persona grata»[933].

•••

19 октября 1937 г. Додд во второй раз встретился с Рузвельтом, на этот раз у президента дома, в Гайд-Парке[934], – «чудесном месте», как писал посол[935]. На встрече присутствовал сын Додда Билл. «Президент выразил тревогу в связи с международной обстановкой», – написал Додд в дневнике. Обсуждали китайско-японский конфликт, разгоревшийся в то время[936], а также перспективы большой мирной конференции, которая вскоре должна была открыться в Брюсселе (ее целью было прекращение этого противостояния). «Его особенно беспокоило одно, – писал Додд. – Смогут ли Соединенные Штаты, Англия, Франция и Россия плодотворно сотрудничать?»

Затем речь зашла о Берлине. Додд попросил Рузвельта оставить его на посту посла хотя бы до 1 марта 1938 г., «отчасти потому, что я не хотел бы, чтобы немецкие экстремисты думали, будто их жалобы ‹…› возымели действие». У него сложилось впечатление, что Рузвельт согласился.

Додд настаивал, чтобы президент выбрал в качестве его преемника на посту посла США в Германии еще одного профессора истории – Джеймса Шотуэлла из Колумбийского университета. Складывалось впечатление, что глава государства готов рассмотреть эту кандидатуру. В конце делового разговора Рузвельт предложил Додду и Биллу остаться на ланч. За столом к ним присоединились мать Рузвельта и другие члены семейства Делано. Позже Додд назвал это «приятной неожиданностью».

Когда он уже собирался уходить, Рузвельт сказал: «Пишите мне лично о том, что творится в Европе. Я прекрасно разбираю ваш почерк».

Додд писал в дневнике: «Я обещал посылать ему такого рода конфиденциальные послания, но как сделать так, чтобы они приходили к нему не будучи прочитанными шпионами?»

Вскоре Додд отплыл в Берлин. В день прибытия, 29 октября, в пятницу, он сделал в дневнике короткую емкую запись: «Снова в Берлине. Но что я могу?»[937]

Он не знал, что на самом деле Рузвельт под давлением Госдепартамента и министерства иностранных дел Германии решил, что Додд должен отбыть из Берлина до конца года. Посол буквально оторопел, когда утром 23 ноября 1937 г. получил от Халла короткую резкую телеграмму с пометкой «Строго конфиденциально», в которой стояло: «Президент очень сожалеет о неудобствах, которые вам может доставить его решение, однако желает, чтобы я попросил вас подготовиться к отбытию из Берлина, если возможно до 15 декабря, но в любом случае не позднее Рождества, в силу тех осложнений, о которых вы уже осведомлены и которые грозят стать более серьезными»[938].

Додд протестовал, но Халл и Рузвельт стояли на своем. В конце концов посол забронировал для себя и жены места на океанском лайнере «Вашингтон», отправлявшемся в США 29 декабря 1937 г.

•••

Марта отплыла на родину за две недели до отца с матерью, но прежде в Берлине встретилась с Борисом, чтобы попрощаться. Для этого, писала она, он без разрешения ненадолго оставил посольство в Варшаве. Это была романтическая и душераздирающая интерлюдия, по крайней мере для нее. Она снова выразила желание выйти за Бориса замуж.

Эта их встреча оказалась последней; 29 апреля 1938 г. Борис написал Марте из России: «Я до сих пор живу воспоминаниями о нашем последнем свидании в Берлине. Как жаль, что мы были вместе лишь две ночи. Я хотел бы растянуть это время до конца наших дней. Ты была так мила со мной, так добра ко мне, дорогая. Я никогда этого не забуду. ‹…› Как прошло плавание через океан? Когда-нибудь мы пересечем океан вместе и будем вместе смотреть на его вечные волны, наслаждаться нашей вечной любовью. Я люблю тебя. Я чувствую тебя, я вижу тебя и нас во сне. Не забывай меня. Твой Борис»[939].

По возвращении в Америку, верная своей природе (но не Борису), Марта познакомилась с очередным мужчиной – Альфредом Стерном из Нью-Йорка. Он придерживался левых взглядов. Вскоре Марта в него влюбилась. Альфред был старше ее на десять лет. Это был привлекательный и богатый (он получил немалую сумму после развода с наследницей бизнес-империи Sears Roebuck) мужчина ростом около 180 см. Вскоре состоялась помолвка, после чего они с захватывающей дух стремительностью поженились 16 июня 1938 г.[940] Впрочем, из газетных публикаций того времени следует, что была и вторая церемония бракосочетания – несколько позже, на ферме Доддов близ Раунд-Хилл (штат Вирджиния). Новобрачная была в черном бархатном платье с красными розами. Много лет спустя она писала, что Стерн стал ее третьей и последней большой любовью.

Борису она сообщила о замужестве в письме от 9 июля 1938 г. «Ты сам знаешь, милый, что для меня ты значишь больше, чем кто-либо еще. И ты знаешь, что, если я буду тебе нужна, я приду по первому твоему зову»[941]. Она добавляла: «Заглядываю в будущее – и вижу тебя вернувшимся в Россию».

К тому времени, как письмо дошло до России, Борис уже был мертв – его казнили, как и бесчисленное множество других агентов НКВД, ставших жертвой сталинской паранойи. Позже Марта узнала, что Бориса обвинили в сотрудничестве с нацистами. Она отвергала это обвинение как «безумное». Еще долго она гадала: быть может, ее отношения с ним и особенно эта последняя, не санкционированная его начальством встреча в Берлине сыграли роковую роль в окончательном решении его судьбы?

Она так никогда и не узнала, что последнее письмо Бориса, в котором он утверждал, что она ему снилась, было, по сути, подделкой: Борис написал его по указанию НКВД, незадолго до расстрела, чтобы она думала, что он жив, поскольку весть о его гибели подорвала бы ее сочувствие советским идеям[942].

Глава 55Тьма сгустилась

За неделю до отплытия на родину Додд выступил с прощальной речью в Берлине на деловом завтраке в Американской торговой палате, где лишь чуть больше четырех лет назад он впервые навлек на себя гнев нацистов своими аллюзиями на диктаторские режимы древности. Мир, заявил он теперь, «должен осознать тот печальный факт, что в эпоху, когда первостепенное значение приобретает международное сотрудничество, многие страны разобщены как никогда»[943]. Он сказал собравшимся, что уроки Великой войны остались неусвоенными. Он похвалил немецкий народ как «в основе своей демократичный», отметив, что «люди здесь обычно доброжелательны друг к другу», и добавил: «Сомневаюсь, чтобы сейчас хоть один посол в Европе выполнял свои обязанности должным образом, полностью отрабатывая свое жалованье».

Едва прибыв в Америку, Додд заговорил другим тоном. Так, 13 января 1938 г. на ужине, устроенном в его честь в нью-йоркском отеле «Уолдорф-Астория», он объявил: «Человечеству грозит серьезная опасность, а демократические государства, судя по всему, не знают, что предпринять. Если они и дальше будут бездействовать, западная цивилизация, а также свобода вероисповедания, свобода личности и свобода предпринимательства окажутся под страшной угрозой»[944]. Его заявление сразу вызвало официальный протест Германии, на который госсекретарь Халл ответил, что Додд теперь частное лицо и волен говорить все, что ему заблагорассудится. Однако прежде чиновники Госдепартамента коротко обсудили вопрос о том, не следует ли ведомству сгладить ситуацию заявлением типа «Мы всегда сожалеем о тех высказываниях, которые могут обидеть иностранные государства». Но эта идея была отвергнута. Против нее выступил не кто иной, как Джей Пьерпонт Моффат, который позже писал в дневнике: «Лично я был вполне уверен, что при всей моей неприязни к мистеру Додду и неодобрении его действий за него не следует извиняться»[945].

Этим выступлением Додд начал кампанию, призванную привлечь внимание общественности к Гитлеру и его планам, а также переломить набирающую силу тенденцию к сползанию Америки в изоляционизм. Позже его прозвали Кассандрой американской дипломатии. Он основал Американский совет по борьбе с нацистской пропагандой и вступил в Американское общество друзей испанской демократии. Выступая перед еврейской аудиторией 21 февраля 1938 г. в Рочестере (штат Нью-Йорк), Додд предупредил: после того как Гитлер обретет контроль над Австрией (было очевидно, что это произойдет неминуемо и совсем скоро[946]), Германия будет стремиться к дальнейшей экспансии, и в зоне риска окажутся Румыния, Польша и Чехословакия. Кроме того, он предсказывал, что, если европейские демократические государства не окажут Гитлеру вооруженного сопротивления и предпочтут идти на уступки, а не сражаться, у него будут развязаны руки для осуществления амбициозных замыслов. «Великобританию сильно раздражает происходящее, – заявил Додд, – но при этом она очень хочет сохранить мир»[947].

•••

Семья Додд рассеялась. Билл начал преподавать, Марта уехала в Чикаго, а затем в Нью-Йорк. Додд и Матти удалились на свою ферму близ Раунд-Хилл (штат Вирджиния) и лишь иногда совершали вылазки в Вашингтон. Вскоре, 26 февраля 1938 г., проводив Додда на Вашингтонском вокзале (он отправлялся в большое турне с лекциями), Матти написала дочери, которая тогда жила в Чикаго: «Как бы мне хотелось, чтобы мы жили поближе друг к другу и могли обсуждать разные вещи, проводить больше времени вместе. Наша жизнь так стремительно подходит к концу. Отец часто говорит о времени, когда ты жила с нами, о том, какая это была бы радость, если бы вы с Билли жили неподалеку. Как я хотела бы, чтобы отец был моложе и энергичнее. Его здоровье сильно пошатнулось, он на грани нервного истощения»[948].

Матти сильно беспокоили события в Европе. Вскоре в очередном письме она призналась Марте: «Похоже, в мире сейчас такая неразбериха, что я просто не знаю, что случится дальше. Жаль, что этому маньяку так долго позволяют вести себя как ему вздумается и никто его не сдерживает. Возможно, рано или поздно и мы окажемся втянутыми в это. Не дай бог».

Миссис Додд не разделяла глубокой привязанности мужа к ферме близ Раунд-Хилл. Ферма была отличным местом для летнего отдыха или отпуска, но не для круглогодичного проживания. Жена Додда надеялась, что они сумеют найти квартиру в Вашингтоне, где она сможет жить часть года, с мужем или без него. Пока же она занялась благоустройством фермы, пытаясь обеспечить хотя бы минимальный комфорт. Она купила занавески из золотистого шелка, новый холодильник (фирмы General Electric), новую плиту. Но с приближением лета в ней все больше росло недовольство: не удавалось ни подобрать пристанище в Вашингтоне, ни толком привести в порядок сельский дом. Она писала Марте: «Пока мне не удается добиться того, чтобы в доме сделали хоть что-то, а ведь восемь или десять человек занимаются каменными оградами, наводят красоту на полях, собирают камни, таскают всякие тяжести и т. п. Мне так и хочется “уйти с ринга”, бросить эту проклятую ферму»[949].

23 мая 1938 г., в еще одном письме к дочери, Матти сетовала: «Все-таки жаль, что у меня нет дома в Вашингтоне, а не в Чикаго. Это было бы чудесно»[950].

Через четыре дня миссис Додд не стало. Утром 28 мая 1938 г. Она, вопреки обыкновению, не присоединилась к мужу за завтраком. Спали они в разных комнатах. Он заглянул к жене. «Это было самое сильное потрясение в моей жизни», – писал он[951]. Миссис Додд скончалась от инфаркта в своей постели. Ничто не предвещало беды. «Ей исполнилось всего 62 года, а мне – 68, – писал Додд в дневнике. – Но вот она лежала, недвижная и холодная, и ей уже ничем нельзя было помочь; меня это так потрясло и так опечалило, что я никак не мог сообразить, что теперь делать».

Марта объясняла раннюю смерть матери пережитым «напряжением и ужасом жизни» в Берлине[952]. В день похорон она приколола к ее погребальному платью розы и такие же воткнула себе в волосы. В тот день во второй и последний раз в жизни Марта увидела слезы на глазах отца.

Ферма близ Раунд-Хилл внезапно стала казаться Додду не столько местом отдыха и покоя, сколько обителью скорби. Печаль и одиночество сказались на его и без того слабом здоровье. Он не сдавался и продолжал читать лекции по всей стране – в Техасе, Канзасе, Висконсине, Иллинойсе, Мэриленде и Огайо, – постоянно повторяя, что Гитлер и нацизм представляют собой колоссальную угрозу для всего мира и что новая война в Европе неизбежна. Как только начнется война, твердил он, Соединенные Штаты поймут: остаться в стороне не получится. На одной из таких лекций присутствовали 7000 человек. А 10 июня 1938 г., выступая в бостонском Гарвардском клубе (этом гнезде представителей привилегированного сословия), Додд говорил о ненависти Гитлера к евреям и о том, что его истинная цель – «уничтожить их всех»[953].

Через пять месяцев, в ночь с 9 на 10 ноября, вошедшую в историю как «Хрустальная»[954] (Kristallnacht), нацисты устроили в Германии страшный погром. Трагедия заставила Рузвельта наконец публично осудить гитлеровский режим. Президент заявил журналистам, что «ему трудно поверить, что подобное могло произойти в цивилизованной стране в XX в.»[955].

30 ноября Зигрид Шульц написала Додду из Берлина: «Сдается мне, у вас уже было много поводов сказать или подумать: “Разве я не предупреждал?” Вряд ли это может служить утешением – видеть подтверждения своей правоты, понимать, что мир словно разделился на безжалостных вандалов и достойных людей, которые не в силах с ними справиться. Мы были свидетелями многих актов вандализма и мародерства, когда разрушали здания, но порой закрадывается сомнение: действительно ли это происходит в реальности? Все это похоже на кошмарный сон, и атмосфера еще более гнетущая, чем даже 30 июня 1934 г.»[956]

•••

От привычных дел Додда оторвал неприятный инцидент, случившийся 5 декабря 1938 г. Он ехал на очередное выступление в Маккинни (штат Вирджиния), когда внезапно под колеса автомобиля едва не попала темнокожая девочка. Малышка получила серьезные травмы, в том числе, видимо, сотрясение мозга. Но Додд не остановился. «Это была не моя вина, – объяснял он позже репортеру. – Девчонка выбежала на дорогу прямо перед машиной, метрах в десяти. Я ударил по тормозам, слегка отвернул и поехал дальше, так как решил, что ребенок не пострадал»[957]. Он еще более осложнил свое положение, когда в письме, адресованном матери девочки, сделал признание, которое многим показалось бестактным: «Кроме того, я не хотел, чтобы газеты раструбили об этом происшествии по всей стране. Вы же знаете, как пресса любит раздувать такие истории».

Против него выдвинули обвинение, но 2 марта, в тот день, когда должен был начаться процесс, он еще до начала суда все-таки признал свою вину. На слушаниях рядом с ним сидели его друг судья Мур и Марта. Суд оштрафовал Додда на $250, однако не стал приговаривать к тюремному заключению, приняв во внимание его слабое здоровье и тот факт, что он заплатил за лечение девочки $1100 (к тому же сообщалось, что она была уже почти здорова). Додда лишили не только водительских прав, но и права голосовать на выборах, что стало особенно болезненной утратой для столь рьяного приверженца демократии.

Потрясенный случившимся, разочарованный в своей службе на посту посла, измученный обострившимися болезнями, Додд удалился на свою ферму. Ему становилось все хуже. Врачи диагностировали неврологическое заболевание – бульбарный синдром (медленно прогрессирующий паралич мышц гортани). В июле 1939 г. Додд лег в нью-йоркскую клинику Маунт-Синай на небольшую полостную операцию, но незадолго до этого подхватил бронхиальную пневмонию (частое осложнение при бульбарном синдроме). Его состояние резко ухудшилось. Пока он был при смерти, нацисты издалека издевались над ним.

В статье, напечатанной на первой полосе геббельсовской газеты Der Angriff, сообщалось, что Додд лечится в «еврейской клинике»[958]. Статья была озаглавлена «Конец печально известного антигерманского агитатора Додда».

Автор статьи исходил какой-то ребяческой злобой, характерной для этого издания: «Этот 70-летний старик, один из самых странных дипломатов, когда-либо живших на свете, теперь снова среди тех, кому он служил 20 лет, – среди еврейских активистов, поджигателей войны». В статье Додда называли «маленьким, сухим, нервным педантом ‹…› чье появление на дипломатических и светских раутах неизбежно заставляло присутствующих зевать от скуки».

Не были забыты и усилия Додда, нацеленные на то, чтобы предостеречь мир об амбициях Гитлера: «После возвращения в Соединенные Штаты Додд начал самым безответственным и бесстыдным образом высказываться о Германском рейхе, официальные представители которого на протяжении четырех лет с почти сверхъестественным великодушием закрывали глаза на скандальные истории с ним и его семейством, на их промахи и политические бестактности».

Выписавшись из больницы, Додд укрылся на своей ферме, где продолжал лелеять надежду на то, что у него все-таки найдется время на завершение «Старого Юга». По личному распоряжению губернатора Вирджинии ему вернули право голоса, объяснив общественности, что в то время, когда произошел инцидент, Додд был «болен и не вполне отвечал за свои действия»[959].

В сентябре 1939 г. гитлеровские войска вторглись в Польшу, развязав войну в Европе; 18 сентября Додд написал Рузвельту: этого можно было бы избежать, если бы «европейские демократии» вовремя объединились для противостояния Гитлеру, на чем он, Додд, всегда настаивал. «Если бы они действовали сообща, – писал Додд, – они бы добились успеха. А теперь слишком поздно»[960].

К осени Додд уже не вставал с постели и мог общаться с другими лишь с помощью карандаша и бумаги[961]. Он пребывал в таком состоянии еще несколько месяцев, а в начале февраля 1940 г. снова заболел пневмонией. Додд умер в своей постели, на все той же ферме, 9 февраля 1940 г., в 15:10. Рядом с ним были Марта и Билл. Труд его жизни, «Старый Юг», был очень далек от завершения. Через два дня Додда похоронили на территории фермы[962]. Почетную обязанность нести гроб доверили, в частности, Карлу Сэндбергу.

Пять лет спустя, во время победного наступления на Берлин, русский снаряд угодил в конюшню на западной окраине Тиргартена[963]. На Курфюрстендамм, в прошлом одной из главных улиц города, где располагалось множество магазинов и развлекательных заведений, можно было видеть страшную, зловещую картину: по улице мчались, с пылающими гривами и хвостами, обезумевшие лошади – самые счастливые существа в нацистской Германии.

•••

Оценка соотечественниками Додда его работы на посту посла в значительной степени зависела от того, по какую сторону Атлантики они жили в те годы.

Изоляционисты оценивали ее как бессмысленно-провокационную. Недоброжелатели в Госдепартаменте считали Додда белой вороной, изгоем, который слишком много жаловался и не соответствовал высоким стандартам «очень престижного клуба». В письме, адресованном Биллу Додду, президент Рузвельт высказался о его отце с обидной уклончивостью. «Известна его страсть к поискам исторической истины и редкая способность показывать подлинный смысл исторических событий, – писал Рузвельт, – поэтому его уход – тяжелая утрата для нашей страны»[964].

Для тех, кто знал Додда по Берлину и своими глазами видел репрессии и террор при гитлеровском режиме, этот человек навсегда останется героем. Зигрид Шульц называла его «лучшим послом из всех работавших у нас в Германии» и с глубоким уважением относилась к его готовности в любой ситуации отстаивать американские идеалы, даже несмотря на противодействие администрации США[965]. Она писала: «Вашингтон отказал ему в поддержке, которую обязан был оказывать любому послу, служившему в нацистской Германии, отчасти потому, что многие высокопоставленные чиновники Госдепартамента симпатизировали немцам, отчасти потому, что в нашей стране было слишком много влиятельных бизнесменов, считавших, что “с Гитлером можно иметь дело”». Раввин Уайз в своих мемуарах «Роковые годы» писал: «Додд на несколько лет опередил Госдепартамент в своем понимании политических и нравственных последствий гитлеризма и заплатил за это огромную цену – его практически насильно отстранили от должности за то, что он был единственным из послов, которому хватило смелости и чувства собственного достоинства, чтобы отказаться присутствовать на ежегодном съезде партии в Нюрнберге – торжестве, посвященном, по сути, прославлению Гитлера»[966].

Даже Мессерсмит на склоне лет восхищался прозорливостью Додда. «Я часто думаю, – писал он, – что в ту пору было очень мало людей, глубже его осознающих происходившее в Германии. Безусловно, тогда мало кто лучше его понимал, какими могли быть последствия тех событий для Европы, для нас, для всего мира»[967].

Но самой большой похвалы Додд удостоился от Томаса Вулфа, у которого во время визита в Германию весной 1935 г. завязался мимолетный роман с Мартой. Он писал своему издателю, Максвеллу Перкинсу, что посол Додд помог ему «возродить в себе гордость за Америку и веру в нее, убежденность, что нас, несмотря ни на что, ждет великое будущее»[968]. Дом Доддов по адресу Тиргартенштрассе, 27А, писал он, «служил гостеприимным и надежным прибежищем приверженцам самых разных взглядов. Люди, жившие в атмосфере вечного террора, могли перевести там дух, ничего не опасаясь, и откровенно высказываться. Я убедился в этом на собственном опыте. Поимо всего прочего, приятно было слышать, с каким язвительным юмором, как трезво, по-домашнему свободно посол комментирует всю эту шумиху, весь этот обманчивый блеск и грохот сапог марширующих».

Преемником Додда на посту посла в Германии стал Хью Уилсон, дипломат старой школы, против которой Додд так долго выступал. Собственно говоря, именно Уилсон некогда назвал американский дипкорпус, работавший за рубежом, «очень престижным клубом». В своей работе этот человек руководствовался не слишком вдохновляющим девизом Талейрана «Поменьше рвения»[969][970]. Став послом, Уилсон стремился подчеркивать положительные стороны нацистской Германии, в одиночку проводя собственную кампанию «умиротворения». Иоахиму фон Риббентропу, новому министру иностранных дел Германии, он пообещал: если в Европе начнется война, он, Уилсон, сделает все возможное, чтобы Америка в нее не вступила. Новый посол обвинял американскую прессу в том, что она «под дудку евреев» поет «гимн ненависти», в то время как в Германии «предпринимаются грандиозные усилия по строительству светлого будущего»[971]. Он превозносил Гитлера как «человека, вытянувшего свой народ из пучины нравственного и экономического отчаяния, подарившего ему чувство гордости и обеспечившего процветание, которым немцы теперь наслаждались»[972]. Особенно он восхищался нацистской программой «Сила через радость», в рамках которой рабочим Германии предоставили оплачиваемые отпуска и другие приятные вещи. Уилсон считал эту программу мощным инструментом противостояния вылазкам коммунистов и подавления протестов трудящихся, требовавших повышения заработной платы (которую они, по его мнению, все равно, как правило, транжирили «на всякие глупости»)[973]. Уилсон считал, что такой подход «полезно было бы взять на вооружение всем странам мира».

Уильям Буллит в письме из Парижа от 7 декабря 1937 г. благодарил Рузвельта за назначение Уилсона: «Я уверен, что возможность сохранения мира в Европе существенно возросла после того, как вы назначили Хью на берлинский пост, за что я глубоко вам признателен»[974].

Разумеется, в конечном счете выяснилось, что ни подход Додда, ни методы Уилсона не спасали положения. Гитлер сосредоточивал в своих руках все больше власти, все сильнее подавлял свой народ. Повлиять на гитлеровский режим могли лишь крайние меры, демонстрировавшие его неприятие Соединенными Штатами. Быть может, помогло бы «насильственное вмешательство», предложенное Джорджем Мессерсмитом еще в сентябре 1933 г. Впрочем, такой шаг был неприемлем для США с внутриполитической точки зрения: страна все глубже погружалась в иллюзию, что сможет избежать вовлечения в европейские дрязги. «Но история, – писал Клод Бауэрс, друг Додда, посол США в Испании, а затем в Чили, – навсегда запомнит, что в период, когда силы тирании мобилизовались для уничтожения свободы и демократии во всем мире, когда ошибочная политика “умиротворения” лишь помогала набивать оружием арсеналы деспотизма, когда в высшем свете и даже в некоторых политических кругах фашизм стал модным течением, а демократия всячески порицалась, – в тот период Додд последовательно выступал за наш демократический путь, честно боролся, сохранял веру, и, когда смерть коснулась посла своим крылом, его флаг по-прежнему гордо развевался»[975].

И в самом деле, невольно возникает вопрос: если геббельсовская газета Der Angriff обрушилась с нападками на Додда, когда он уже был прикован к больничной койке, действительно ли его работа была такой бессмысленной, какой ее считали его недруги? В конце концов оказалось, что Додд полностью выполнил желание Рузвельта: он стал маяком (пусть и одиноким) американской свободы и надежды в океане сгущавшейся тьмы.

ЭпилогСтранная птица в изгнании


Марта и Альфред Стерн поселились в Нью-Йорке, в квартире на улице Сентрал-Парк-Уэст. Кроме того, им принадлежало поместье в Риджфилде (штат Коннектикут). В 1939 г. Марта выпустила мемуары «Глазами посольства». Власти Германии поспешили запретить книгу, что было неудивительно, учитывая, что в ней содержались некоторые наблюдения, относившиеся к вождям Рейха. Примером может служить такое: «Если бы в нацистских законах о стерилизации была хоть какая-то логика и объективность, доктора Геббельса давно бы стерилизовали»[976]. В 1941 г. она вместе с Биллом подготовила к печати и опубликовала отцовский дневник. Дети посла надеялись также издать отдельным томом его переписку. Они попросили Джорджа Мессерсмита разрешить включить в книгу некоторые его послания Додду из Вены. Мессерсмит ответил отказом. Когда Марта заявила ему, что напечатает их и без его согласия, Мессерсмит, который никогда не питал к ней особой симпатии, повел себя жестко: «Я сообщил ей: если она опубликует мои письма, неважно, у какого издателя, ответственного или безответственного, я напишу небольшую статейку о том, что мне известно о ней и о кое-каких эпизодах ее жизни, – и моя статья вызовет куда больший интерес, чем любые материалы, которые она поместит в свою книгу»[977]. Как выразился Мессерсмит, после этого «вопрос был снят».

То было бурное, захватывающее время. Война, которую предсказывал Додд, была развязана и закончилась победой. В 1945 г. Марта наконец-то добилась того, о чем так долго мечтала: вышел в свет ее роман. Он назывался «Посеешь ветер…». Судя по всему, в основу сюжета положена жизнь одного из ее бывших любовников – Эрнста Удета. В книге показано, как нацизм калечит и развращает благородного летчика-аса Первой мировой войны. В том же году Марта с мужем усыновили младенца. Они назвали его Робертом.

Марта наконец организовала собственный салон[978]. Время от времени его посещали такие люди, как Поль Робсон, Лилиан Хеллман, Маргарет Бурк-Уайт, Исаму Ногути[979]. Беседы велись интересные и правильные, и Марта невольно вспоминала чудесные вечера в доме Милдред Харнак, с которой она когда-то дружила. Впрочем, теперь воспоминания о Милдред были словно в черной траурной рамке: до Марты дошли вести, из-за которых ей начало казаться, что их последняя встреча (в Берлине) была полна мрачных предзнаменований. Она вспоминала, как однажды они сидели за самым дальним столиком в незаметном ресторанчике и как Милдред гордо говорила о «растущей эффективности» подпольной сети, которую она организовала вместе с мужем Арвидом[980]. Обычно Милдред избегала физического проявления своих чувств, но тогда после ланча вдруг поцеловала Марту.

Теперь Марта знала, что через несколько лет после этой встречи Милдред (как и Арвида, и десятки других членов подпольной организации) арестовало гестапо[981]. Арвида судили и приговорили к смертной казни через повешение. Его казнили в берлинской тюрьме «Плётцензее» 22 декабря 1942 г. Чтобы продлить мучения казнимого, палач использовал короткую веревку. Милдред заставили смотреть на казнь. Саму Милдред приговорили к шести годам заключения, но Гитлер лично распорядился провести новый суд, который вынес ей смертный приговор, и 16 февраля 1943 г., в шесть вечера, Милдред гильотинировали. Ее последние слова были:

– А ведь я так любила Германию[982].

•••

Вернувшись из Берлина, Марта не угомонилась и еще некоторое время продолжала тайные игры с советской разведкой. Там она проходила под агентурным псевдонимом «Лиза», и можно предположить, что в ее шпионской деятельности было немало интересного, однако сохранившиеся документы этого не подтверждают. Скорее всего, эта деятельность сводилась в основном к разговорам и намекам на какие-то возможности, хотя руководителей советской разведки, несомненно, интересовали перспективы не столь эфемерного участия Марты в агентурной работе. В секретной телеграмме, отправленной из Москвы в Нью-Йорк в январе 1942 г., Марту называли «талантливой, умной и образованной женщиной», но при этом отмечали, что «необходимо постоянно контролировать ее поведение»[983]. На одного несколько более сурово настроенного советского агента ее таланты не производили особого впечатления: «Она считает себя коммунисткой и утверждает, что разделяет программу партии. На самом же деле “Лиза” – типичная представительница американской богемы, особа, вследствие своей половой распущенности готовая переспать с любым привлекательным мужчиной»[984].

Благодаря усилиям Марты ее муж также установил связи с советскими спецслужбами (под агентурным псевдонимом «Луис»)[985]. Поскольку супруги не скрывали своего интереса к коммунизму и левому делу, в 1953 г. ими заинтересовалась Комиссия конгресса по расследованию антиамериканской деятельности, возглавляемая членом палаты представителей Мартином Дайсом, и их особыми повестками вызвали для дачи показаний. Марта и ее муж бежали в Мексику, но давление со стороны федеральных властей нарастало, и им пришлось снова сняться с места. В конце концов они осели в Праге. Их образ жизни был далек от коммунистических идеалов – они занимали трехэтажную виллу из 12 комнат, держали слуг, купили новенький черный «мерседес»[986].

Поначалу Марте, считавшей себя опасной женщиной, было лестно считать себя преступницей, скрывающейся за границей. Но постепенно она начала от этого уставать. В первые годы изгнания у приемного сына Марты и Альфреда начали проявляться симптомы острого психического расстройства. Диагноз оказался неутешительным: шизофрения. Мартой овладела «навязчивая», по выражению ее мужа, идея: именно треволнения, связанные с их бегством и последующими скитаниями по свету, стали причиной болезни Роберта[987].

Марта и Альфред поняли, что Прага – чуждый им город, где говорят на языке совершенно недоступном их пониманию. «Если уж быть до конца откровенной, не сказать, чтобы нам здесь нравилось, – писала Марта одной из подруг. – Конечно, мы предпочли бы вернуться домой, но дома нас пока не примут. ‹…› Наша жизнь полна существенных интеллектуальных и творческих ограничений, к тому же мы не говорим на чешском, что создает массу неудобств. Мы чувствуем себя оторванными от мира и часто страдаем от одиночества»[988]. Она коротала время, занимаясь домашними делами и ухаживая за садом и огородом: «Фруктовые деревья, лилии, овощи, цветы, птицы, насекомые… и всего одна змея за четыре года!»

В тот период Марта узнала, что один из ее бывших любовников, Рудольф Дильс, скончался, причем совершенно неожиданным для человека, столь искушенного в искусстве выживания, образом. Проработав два года в Кёльне, он стал региональным комиссаром в Ганновере, однако вскоре его сняли с этого поста – за чрезмерную щепетильность[989]. Он устроился директором по внутренним перевозкам в одну гражданскую компанию, но вскоре был арестован во время широкомасштабной облавы, устроенной после покушения на Гитлера 20 июля 1944 г. Войну Дильс пережил и даже выступал на Нюрнбергском процессе в качестве свидетеля обвинения. Позже он стал высокопоставленным чиновником в правительстве Западной Германии. Фортуна изменила ему 18 ноября 1957 г. на охоте. Он погиб от случайного выстрела из собственной винтовки, когда неосторожно доставал ее из автомобиля.

•••

Со временем Марта рассталась с иллюзиями в отношении коммунизма как практической основы повседневной жизни. Разочарование переросло в глубокое отвращение во время «Пражской весны» 1968 г., когда, проснувшись утром, она увидела танки, с грохотом ползущие по улице мимо ее дома, – советские войска вторглись в Чехословакию. Марта писала: «Это было одно из самых отвратительных, отталкивающих зрелищ, какие нам когда-либо доводилось видеть»[990].

Она возобновила отношения с некоторыми из старых друзей посредством почтовой связи. У нее завязалась оживленная переписка с Максом Дельбрюком. Она обращалась к нему «Макс, любовь моя», он к ней – «Моя нежно любимая Марта»[991]. Они обменивались шутками о том, что с возрастом чувствуют себя все хуже. «У меня все прекрасно, прекрасно, просто прекрасно, – сообщал он ей, – вот только легкое сердечное заболевание да небольшая множественная миелома». Он уверял, что зато благодаря химиотерапии избавился от лысины.

Что касается некоторых других знакомых мужчин, то они удостоились со стороны Марты не столь лестной ретроспективной оценки. Она писала, что принц Луи Фердинанд был «форменным ослом»[992], а Путци Ханфштангль – «просто фигляром»[993].

Впрочем, одна ее большая любовь теперь, видимо, горела ярко как никогда. Марта написала своему бывшему супругу Бассету (это была первая ее большая любовь из трех), – и вскоре они уже оживленно переписывались, очень непринужденно, словно им опять было по двадцать с небольшим. Они анализировали свой роман, пытаясь понять, чтó пошло не так. Бассет признавался, что уничтожил ее любовные письма, потому что понял: «Даже по прошествии времени мне было бы невыносимо перечитывать их, и еще менее я хотел бы, чтобы после моего ухода их прочел кто-то еще»[994].

А Марта сохранила его письма. «Ах, какие любовные послания!» – восхищалась она теперь[995].

«Ясно одно, – писала она Бассету в очередном письме (в ноябре 1971 г., когда ей было уже 63 года). – Если бы мы не расстались, у нас была бы яркая, наполненная, полная страстей совместная жизнь. ‹…› Но я задаюсь вопросом: долго ли ты чувствовал бы себя счастливым рядом с такой необычной, чуждой условностей женщиной, какой я была и остаюсь, даже если бы мы не столкнулись с теми трудностями, с которыми я столкнулась позже. Но я не жалею: мне выпали радости пополам с печалью, плодотворное бытие и красота вперемешку с потрясениями! Я любила тебя, и Альфреда, и еще одного человека – и продолжаю любить. В общем, ты когда-то любил странную птицу и даже был на ней женат. И она по-прежнему весело щебечет»[996].

В 1979 г. Федеральный суд США снял (хотя и не очень охотно) с Марты Додд и Альфреда Стерна все обвинения в связи с недостаточностью доказательств и смертью свидетелей[997]. Супруги жаждали вернуться в Америку и уже обдумывали возвращение, как вдруг сообразили, что остается еще одно препятствие. Все эти годы, проведенные в изгнании, они не платили налогов. Накопилась колоссальная задолженность, мешавшая им въехать в США.

Они подумывали о том, чтобы перебраться куда-нибудь еще (может быть, в Англию или Швейцарию), но возникла новая помеха, самая труднопреодолимая из всех: старость.

К этому времени возраст и болезни серьезно сказались на том мире, каким его помнила Марта по былым годам. В октябре 1952 г. умер от рака Билл Додд, оставив жену и двоих детей[998]. После Берлина он много лет кочевал с одной работы на другую и в конце концов осел в Сан-Франциско, где трудился продавцом в книжном отделе универмага Macy’s. Во время скитаний его левые взгляды привлекли внимание комиссии Дайса, которая объявила его кандидатуру «неподходящей» для службы в федеральных органах власти (он тогда служил в Федеральной комиссии по связи). После его смерти Марта осталась последней из семьи Додд. «Билл был отличный парень, прекрасный человек, очень добрый, ему довелось пережить много разочарований и страданий, может быть, даже слишком много, – писала Марта первой жене Билла, Одри. – Мне его ужасно не хватает, без него так пусто и одиноко»[999].

Квентин Рейнольдс скончался 17 марта 1965 г., в не столь уж преклонном возрасте – ему было 62 года. Путци Ханфштангль, чьи внушительные габариты, казалось, уже сами по себе делают его неуязвимым, ушел из жизни в Мюнхене 6 ноября 1975 г. Ему было 88 лет. Зигрид Шульц, «чикагский дракон», умерла 14 мая 1980 г. в возрасте 87 лет. А Макс Дельбрюк (вероятно, с новой роскошной шевелюрой) скончался в марте 1981 г. Теперь больше некому было храбриться и писать Марте, что «все отлично». Ему было 74 года.

Уход многих близких, друзей и знакомых печалил Марту и заставлял ее задумываться о серьезных вопросах. В марте 1984 г., когда ей было 75, а Стерну – 86 лет, она писала одной из подруг: «Как ты думаешь, где нам следовало бы умереть, если бы мы могли выбирать? Здесь или за границей? Разве тому из нас, кто останется жить, будет легче, если придется сидеть здесь в одиночестве, предаваясь мучительным воспоминаниям? Может быть, лучше уехать куда-нибудь к черту, на новое место? Или отправиться туда вместе и потом скорбеть там, грустить о несбывшихся мечтах, почти или совсем без друзей, в незнакомом окружении, но все-таки имея в запасе несколько лет, чтобы обустроить за границей какой-никакой дом?»[1000]

Марта пережила мужа. Стерн умер в 1986 г. Она осталась в Праге, хоть и писала друзьям: «Мне нигде не может быть так одиноко, как здесь»[1001].

Она умерла в 1990 г., в возрасте 82 лет, – не то чтобы героическая личность, но, несомненно, женщина с принципами, оставшаяся непоколебимой в своей убежденности, что поступала правильно, помогая Советам в борьбе с нацистами, когда почти весь мир не хотел ничего предпринимать. Она умерла, по-прежнему балансируя на опасной грани: странная птица в изгнании, вечно обещающая, флиртующая, вспоминающая былое, после Берлина неспособная успокоиться в роли hausfrau[1002], нуждающаяся в том, чтобы снова и снова чувствовать себя личностью яркой и значительной.

А Бассет, старый верный Бассет, пережил Марту на шесть лет. Он простился с великолепным лесным темно-пунцовым буком, росшим на заднем дворе его дома в Ларчмонте, и переселился в квартиру в Ист-Сайде на Манхэттене, где мирно скончался в возрасте 102 лет[1003].

КодаTable Talk[1004]

Через несколько лет после окончания Второй мировой войны всплыло собрание документов – записей разговоров Гитлера с его подручными[1005]. Записи вел его заместитель Мартин Борман. Одна из них посвящена беседе за обедом в октябре 1941 г. в «Волчьем логове» (Wolfsschanze), ставке Гитлера в Восточной Пруссии. В числе прочего речь зашла о Марте Додд.

Гитлер, когда-то поцеловавший ей руку, заметил:

– Подумать только, во всем министерстве не нашлось никого, кто смог бы вонзить когти в дочку бывшего американского посла Додда. А ведь к ней нетрудно было подкатиться. Это была их работа, и ее следовало сделать. Короче говоря, девчонку надо было прибрать к рукам. ‹…› В былые времена, когда мы вели осаду какого-нибудь промышленника, мы делали это через его детей. А старина Додд был болван, его запросто можно было посадить на крючок с помощью дочери.

Один из сотрапезников Гитлера поинтересовался:

– Но она хотя бы была хорошенькая?

Другой гость фыркнул:

– Страшилище!

– Надо уметь быть выше этого, мой дорогой друг, – пожурил его Гитлер. – Это одно из требований к нашей работе. А иначе за что, спрашивается, наши дипломаты получают жалованье? В данном случае дипломатическая работа была бы не службой, а удовольствием. И все могло бы закончиться свадьбой!

Источники и благодарности