Но есть весьма интересный момент, в котором, как в узле, сходятся тысячи тонких нитей, потом образующих широкий, сложный узор жизни и правления Александра. Это — его женитьба и женитьба его брата Константина.
Личность последнего, яркая и занимательная сама по себе, служит великолепным пятном для большего оттенения личности Александра.
Именно эта пора, момент двух брачных союзов, какие подготовила для своих внуков Екатерина, взята канвой для настоящей правдивой исторической повести, где самое невероятное есть только слабое изображение того, что совершалось в действительности сто двадцать лет тому назад, во дни русского романтизма, придворных интриг и народного трепетания, подобного мукам больного, переживающего свой опасный кризис.
Санкт-Петербург, 1911
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава IДАЛЁКАЯ ПРИНЦЕССА
Из дальнего царства,
Из края цветов и весны —
Она прилетела, прекрасна,
Как майские сны…
С самого утра 31 октября 1792 года необыкновенное оживление и суета наполняют тихий, пустынный Стрельненский дворец, обычно безмолвный, безлюдный в эту позднюю пору года.
От холодного осеннего ливня с ветром намокли крыши всех зданий, потемнели стены, и, когда тусклый день сменился ранним, чёрным, осенним вечером, когда зажглись редкие огни в окнах дворца, в одном из флигелей его, и замерцали красноватыми пятнами фонари, слабо озаряющие двор, ещё мрачней и печальней стал выглядеть дворец.
Старые деревья парка, привыкшие в эту пору тихо дремать в ненарушимом покое, словно сердились, качали вершинами и старались понять, откуда явились люди, лошади, тёмные большие рыдваны, дорожные дормезы, которые сначала вкатили было в распахнутые ворота каретников, а теперь снова медленно выкатывают оттуда, словно чернеющая пасть дворца нехотя отдаёт назад то, что поглотила так недавно.
Вся эта непривычная суета имеет своё основание. Необычные гостьи появились здесь на перепутье, торопясь в столицу, и задержались на самое короткое время, чтобы только отдохнуть немного, оправиться после долгого пути, сменить простые дорожные платья на более парадные, хотя тоже без всяких фижм и пружин, недопустимых в пути, да ещё в таком дальнем, какой выдержали эти путешественницы.
Мало отрадного принёс им отдых в плохо протопленных, наскоро убранных покоях нежилого дворца. Да и слишком он был недолог, только поесть и переодеться кое-как можно было.
И снова поданы дорожные дормезы, которые в темноте осенней ночи кажутся какими-то приземистыми чёрными чудовищами с двумя красными очами по бокам…
Группа людей темнеет у крыльца. Фыркают свежие кони, заложенные вместо прежних, усталых. Два придворных кавалера в тёплых плащах показались на крыльце, потом полная, невысокого роста дама, за нею две женские небольшие, почти детские фигурки, стройные и миниатюрные, как можно угадать даже под теми капорами, шубами и платками, которыми были укутаны обе сестры-принцессы, Луиза и Фредерика Баден-Дурлахские.
Это они, девочки тринадцати и одиннадцати лет, в сопровождении гофмейстерины Екатерины Петровны Шуваловой и тайного советника Стрекалова покинули тихий двор маркграфов Баденских в Карлсруэ, оставили семью — отца, мать, сестёр и братьев, — скачут в непогоду по отчаянным русским дорогам, сотнями вёрст, туда, в далёкий, блестящий Петербург, куда зовёт их воля русской императрицы Екатерины II, ещё при жизни признанной и названной Великой.
Пришла пора женить старшего внука Александра. Выбор бабушки остановился на этих двух принцессах из бесконечного ряда немецких принцесс — и родители девочек с радостью откликнулись на призыв. А девочки со страхом и любопытством пустились в далёкий, тяжёлый путь, тёмный и не изведанный для них, как сама жизнь…
Здесь, в Стрельне, так сказать, на пороге столицы, их встретил камергер Василий Петрович Салтыков с первым приветом императрицы. Он же уселся во втором экипаже с двумя девушками, сопровождающими принцесс.
А Шувалова и Стрекалов пересели к сёстрам в первый экипаж.
В самом начале пути, по выезде из Карлсруэ, девушки ещё бодрились, особенно старшая, Луиза. Любознательная, весёлая, любезная со всеми, она очаровала своим щебетаньем и хитрую гофмейстерину, и важного её спутника, и всех, до последнего конюха.
Но осеннее ненастье, тяжёлая дорога, совершать которую пришлось быстро, почти без отдыха, стоянье на зажорах, бесконечное колыханье дормеза, ухабы и проникающий до самых костей влажный холод — всё это постепенно обессилило и девушек, и свиту их. Две недели пришлось тащиться от Риги до Стрельны. Последних два дня ехали молча, в полудремоте…
Ночной тревожный сон не освежал никого… Утром подымались с неохотой, чтобы снова колыхаться и ехать, ехать без конца!..
Только когда оставили Стрельну, последний этап, последнюю станцию перед новым миром, перед новой жизнью, ожидающей сестёр впереди, обе они пробудились от долгого забытья, от полусна, в каком провели последних два дня.
Однако это оживление, заставляющее сердце биться сильнее и громче, вызывающее тысячи образов перед глазами, мелькающее вереницей неожиданных мыслей в голове, — обе сестры, словно по уговору, ничем не выдали его наружу. Они сидели молча, в темноте, взяв за руку друг друга, чутко вслушиваясь в завыванье осенней непогоды, в лязганье копыт и колёс по зажористой дороге. Обе зорко вглядывались в темноту, которая глядела навстречу сквозь полузавешенные окна дормеза; а порою отыскивали тут, внутри, силуэт Стрекалова или тучной Шуваловой, очертания которой, смутные, пухлявые, большие, сливались с очертаниями подушек, баулов и других предметов, заполняющих все свободное пространство просторного экипажа.
Младшая, Фредерика, — совсем ребёнок по годам, и по наружности, и по душе, — даже не особенно думала о будущем, о женихе, о выборе, о блеске, связанном с положением наследницы российского престола. Ей немножко было жутко, тревожило нетерпение: увидеть все чудеса русского двора, о которых так много всегда разных толков при бедных, тихих, хотя и непомерно чванных немецких двориках и дворах… Любопытство и жуть — этими двумя словами исчерпывалось настроение Фредерики. Она бы, пожалуй, могла скучать по семье. Но самая любимая сестра, Луизочка, — с нею. А остальных она увидит снова, конечно. Ей что-то словно шепчет, что не на ней остановит свой выбор гордая императрица-бабушка я её красавец балованный внук. Фредерика сама слишком влюблена в сестру, чтобы допускать мысль о соперничестве с нею или о том, что кто-нибудь иной предпочтёт маленькую, глупенькую Дорхен её очаровательной, умной старшей сестричке — Луизетте.
Сама Луиза думала и переживала сейчас совсем другое.
Рослая и сформированная далеко не по годам, девушка и по уму, и по духу переросла всех своих сверстниц, даже старших подруг, хотя вечно по-детски была резва и весела. Какое-то чудесное постоянное равновесие царило в этой полудетской ещё, но сложной и прекрасной душе. Стоило ей увидеть горе, она была потрясена, лила слёзы, старалась прийти на помощь, утешить, успокоить или развеселить… Но сама трепетала от избытка жизни, радостно глядели её большие глаза, ласково улыбались нежные губы, уже полураскрытые, влажные, словно зовущие к поцелую. С них часто слетал такой заливчато звонкий, заразительный смех!..
Но сейчас иными мыслями полна голова девушки, иные, необычные чувства наполняют, даже теснят молодую грудь, словно пророческие сны, словно предвиденье чего-то печального, но неотвратимого, неизбежного, как сама жизнь…
Совсем незнакома Луизе дорога, по которой они едут. Трудно что-либо разобрать на ней среди вечерней тьмы. Но принцесса знает эту дорогу, которая так и называется «дорогой невест» при некоторых немецких дворах.
Иногда девушке казалось, что она уже видела эти станции, где им перепрягают лошадей, переезжала мосты, переправлялась на паромах через реки, посещала эти города и городки, которые миновала от границы России до её столицы.
Не то во сне их видела, не то наяву так отчётливо и верно представляла себе, что теперь вдруг узнавала сразу, как давно знакомые места…
Припомнились ей рассказы матери, которую ровно двадцать лет назад везла в Петербург бабушка, принцесса Гессен-Дармштадтская, вместе со старшей сестрой. Последняя, тётушка Наталия, и стала женою цесаревича Павла, но прожила с ним четыре года и умерла от родов. Вздохнула Луиза о печальной судьбе своей тётки. Она слышала, как шептали за кофе придворные дамы в Карлсруэ о несчастной судьбе принцессы Наталии… Не ждёт ли и её, Луизу, такой же печальный конец в чужой, холодной стране?
Сразу в памяти Луизы пронеслась страшная, причудливая сказка о королеве северных льдов, слышанная в детстве от баварки-няни.
На самом севере, на краю света, сидит в своём ледяном дворце королева. Ей скучно одной. Она зовёт издалека принцев и принцесс, сажает их на свой трон, баюкает, ласкает, говорит с ними… Но те быстро леденеют и затихают. Тогда снова зовёт гостей королева, и так без конца!..
Суждено ли самой Луизе заледенеть во дворцах королевы севера?
Кто знает? Будет так, как хочет Бог. Слабая, робкая, как птичка, хотя и сильная сердцем и душой, девушка все отдаёт на волю судьбе.
И, как бы откликаясь на тихий, безмолвный призыв, взволнованная душа вдруг рисует иные картины…
Полвека тому назад другая бедная принцесса, София Цербстская, тоже явилась в Россию по «дороге невест», села там на трон и со славой царит вот ровно тридцать лет.
И зовут её теперь — Екатериной Великой.
Но о такой участи даже и не мечтает девушка. Она была бы счастлива, если удастся прожить мирно, радостно, как живут там, в её родном, милом Карлсруэ.
Если, умирая, она будет слышать благословения себе и поминать её станут как добрую мать, как любимую жену, как ангела-помощника всем несчастным и слабым.
Да, эти мысли уже наполняют душу принцессы. Ради возможности творить много добра она и согласилась так легко оставить семью, ехать далеко, стать женой человека, которого не видела, не знает совсем.
Такова, положим, участь большинства принцесс… Но Луиза не похожа на всех.
Она мечтает о чём-то ином… ждёт чего-то более прекрасного от жизни, чем увеселения и блеск большого, роскошного двора…
Найдёт ли только? И каков сам он, этот неведомый, далёкий жених?
Красавец, говорят, совсем юноша, светловолосый, стройный…
Конечно, Луиза ещё ребёнок. Но женщина уже проснулась в ней. Её чистое, нетронутое тело порою трепещет от каких-то предвкушений… особенно с той поры, как появились у неё первые признаки женственности. Её душа грезит о святой, бесконечной, возвышенной любви, способной на жертвы, на самоотвержение… И вместе с тем он уже реял в мечтах, её будущий избранник, — мужественный, бледный, с лицом, обрамленным тёмными кудрями и волнистой бородой. Он самый сильный, самый отважный. Всех побеждает на турнирах, и, венчая победителя, принцесса отдаёт ему руку вместе с победным шарфом…
Детские мечты. Но как больно от них оторваться молодой душе!..
Так, переходя от грёзы к таинственному трепету, то с ясной улыбкой обращаясь к прошедшим дням детства, то устремляя пытливо взор во тьму грядущих лет, волнуется Луиза, и румянец ещё сильнее проступил на её нежных щеках, чем это было раньше, от духоты дормеза, от надетых на девушку тёплых покровов, капора, салопа, платков…
Погруженная в свои думы, Луиза не заметила, что за окнами дормеза впереди засверкали какие-то огоньки… Колёса застучали по деревянному настилу городского въезда, замелькали какие-то тени, но, очевидно, предупреждённые заранее, быстро, почти без расспросов, не задерживая экипажей, раздвинули перед ними рогатки, преграждающие путь…
— Ну, вот мы и в Петербурге. Приехали, слава Богу! — неожиданно прозвучал резкий, хрипловатый голос Шуваловой, заставив вздрогнуть обеих замечтавшихся девушек.
Они ничего не сказали, только их тонкие, горячие пальчики сомкнулись в ещё более тесном, трепетном пожатии…
Ярко освещён подъезд Шепелевского дворца, смежного с Зимним.
Восемь часов недавно гулко пробило с башни Адмиралтейства и в Петропавловской крепости, когда экипажи принцесс, громыхая, подкатили ко дворцу.
Обе сестры вышли при помощи гофмаршала, князя Сергея Фёдоровича Барятинского, и двух камер-юнкеров, которые были назначены заранее состоять при свите принцесс.
Быстро освободясь от верхних одежд, Луиза легко и смело, опередив даже младшую сестру, поднимается по лестнице, почти не касаясь руки Барятинского, по своей обязанности сопровождающего высокую гостью. Шувалова и Стрекалов, пожилые, тяжёлые, мешкотные, ещё далеко внизу. Салтыков остался с ними. Только два камер-юнкера идут впереди принцессы, как бы указывая дорогу по этим огромным, богато убранным покоям, следующим без конца один за другим.
Фредерика едва поспевает за сестрой. У обеих взоры разбегаются от чудес роскоши и произведений искусства, которыми переполнены покои. Они мельком оглядывают свои маленькие, незначительные сейчас среди такого блеска фигурки, отражённые огромными зеркалами в тяжёлых золочёных рамах…
Целый ряд покоев миновали в молчании. Вот перед сёстрами закрытая дверь.
Камер-юнкер распахнул её, и оба они стали по сторонам этой двери, как бы приглашая принцесс войти. Остановился и Барятинский.
— Это спальный покой ваших высочеств! — почтительно объявляет он.
Конечно, посторонним сюда войти нельзя. Луиза первая переступила порог и даже прищурилась слегка от яркого освещения комнаты, обитой малиновым штофом, ещё больше отражающим блеск многочисленных огней.
Окидывая внимательным взором роскошную обстановку комнаты, Луиза чуть не вскрикнула от неожиданности.
В глубине, у камина, стояли две дамы в одинаковых почти придворных туалетах, с напудренными, высоко причёсанными волосами, а за ними темнела стройная фигура какого-то очень юного генерала, тоже в пудреной пышной причёске, с флигель-адъютантской тростью в руке.
Всё это мгновенно заметила Луиза и остановилась оробелая, растерянная немного.
Конечно, одна из этих дам — сама императрица, пожелавшая оказать честь и лично встретить своих гостий. Но которая?
Задержавшись в нескольких шагах, Луиза сразу не решается поднять глаза на дам, чтобы решить своё недоумение.
А Екатерина, пользуясь этой минутой, может быть даже нарочно подготовив её, делает неожиданный, внимательный первый смотр девушки.
Пытливый взгляд красивых ещё голубых глаз с удовольствием скользнул по хорошенькому, хотя измятому с дороги личику и, словно раздевая девушку, медленно прошёл по всей её фигуре: задержался на высокой, красиво очерченной груди, линии которой не скрывает даже тяжёлое дорожное платье, на изгибах крутой, но не резкой линии бёдер, опустился до кончика узкой, породистой ноги, мало похожей на плоские ступни немецких девушек, — и Снова поднялся к очаровательному личику, теперь рдеющему от теплоты покоя и от этого пристального осмотра, который, не видя, чувствует девушка…
Результат, очевидно, был благоприятный, потому что ласковая, чарующая улыбка появилась на лице Екатерины, обращённом к гостье.
А та тоже успела овладеть собой и подняла свой ясный, блестящий взор на обеих дам, ещё раз скользнув им по красивому лицу молодого генерала.
Этот генерал, очевидно, сразу расположился к девушке. Он, как и обе дамы, понял смущение принцессы, её нерешительность и одними губами беззвучно прошептал ей, указывая взором на Екатерину:
— Это императрица!
Однако подсказыванье было уже лишним. По многим портретам Луиза и раньше представляла себе лицо Екатерины. Узнала она его и сейчас. Одно только поразило девушку: все портреты, даже самые добросовестные, слишком приукрашивали, молодили это удивительное лицо. Они не решались передавать отяжелелой посадки головы на старческой, ожирелой шее, не выдавали складок у подбородка и морщин у глаз, не обнаруживали обвислости щёк, неизбежной в те шестьдесят лет, какие прожила императрица. Но ни один портрет, самый льстивый и хорошо написанный, не передавал этого чарующего выражения глаз, величественной осанки и пленительно-ласковой улыбки, от которой сразу тепло и светло стало в пугливом, застывшем на мгновенье сердечке принцессы.
— Ваше величество! — склоняясь в глубоком, почтительном реверансе, лепечет Луиза.
— Я в восторге, что вижу вас! — ласково, идя навстречу с протянутой рукой, своим мужского оттенка, но приятным голосом приветствовала девушку Екатерина.
Неожиданно для самой себя, в каком-то порыве восторга, Луиза приняла эту белую, выхоленную, удивительной красоты руку и горячо прижала к своим губам, после чего смешалась и покраснела ещё более.
— Матушка просила передать свой сердечный привет вашему величеству! — негромко проговорила она.
— Милое дитя! — нежно, совсем по-родственному, сказала теперь императрица и обратилась к Фредерике, которая наконец тоже решилась подойти.
Бледное личико, красивое, но далеко не пышущее таким здоровьем, как лицо Луизы, большие, выразительные глаза и открытый вид девочки понравились Екатерине; она так же ласково и нежно приветствовала Фредерику.
Но тут же в уме решила:
«Старшая — пара Александру. А эта — мила, но ещё слишком ребёнок… Нет, она не подойдёт!..»
На бледном личике Дорхен особенно выделялся сейчас её тонкий, красивый носик, покрасневший от свежего воздуха в пути и от насморка, захваченного недавно. Это придавало совсем детский вид принцессе, которая даже расчихалась теперь, попав в жарко натопленный, ярко освещённый покой.
— Насморк? Конечно… Добрый вечер, графиня! Рада вас видеть. Благодарю, что благополучно привезли мне этих малюток! — обратилась Екатерина ко входящей наконец Шуваловой, которая, пыхтя и отдуваясь, делала обычные реверансы.
— А с вами что, малютка? — обратилась сразу Екатерина к Луизе, которая слегка кашляла, хотя и старалась удержать непрошеный приступ.
— Пустяки, ваше величество. Тоже следы дороги. Так я всегда здорова. Но у нас — ещё там, в Карлсруэ, — было хорошо, тепло… И вдруг попали мы под дождь… А вообще я чувствую себя отлично!
— Вижу, вижу. Стоит поглядеть на вас, на это весёлое, свежее личико. Но я всё-таки пришлю моего врача полечить насморк младшей и кашель старшей сестры… И отдохните хорошенько с дороги. Графиня тут распорядится. И я уж приказала. А завтра я опять увижусь с вами… Да вот познакомьтесь: графиня Браницкая, моя многолетняя подруга… Генерал Зубов. Я вижу, они оба так же очарованы вами, мои малютки, как и я сама…
— Вы угадали, ваше величество.
— Может ли быть иначе, ваше величество?..
— Слышали? А тот и другая — люди со вкусом… Ну, пока до свиданья!
Ещё раз обласкав улыбкой и взглядом девушек, Екатерина медленно скрылась, опираясь на руку Зубова, который особенно почтительно отдал поклон старшей принцессе, как будто уже угадал выбор своей повелительницы.
Как только дверь закрылась за ними, Браницкая рассыпалась в похвалах принцессам. Зубов ей вторил, хотя и очень осторожно.
Отпустив Браницкую, Екатерина некоторое время шла молча, потом, глядя сбоку на спутника, заговорила:
— Поистине надо сказать, обе очаровательны. Но старшая — совсем прелестна. И наш господин Александр был бы очень разборчив, ежели бы дал старшей от него ускользнуть… А, как полагаешь, мой друг?
— Действительно, девица милая, — осторожно, словно обдумывая свой ответ, отозвался Зубов. — Но она слишком молода. Совсем ребёнок. Не говоря о младшей. И великий князь почти мальчик… Что можно сейчас сказать, ваше величество? Конечно, вы лучше можете видеть своим взором… А так, конечно, очень милы обе…
— Хитришь, мой друг. Не бойся, я ревновать не стану. Конечно, ягодка для тебя зелена… хотя и загорелись твои глаза при виде этой прелести… Я заметила. Я знаешь ли: я хорошо разглядела малютку… Это вполне женщина. Elle est nubile a 13 ans[7]. Сударь Александр?.. Он, понятно, ничего не подозревает и не будет знать до поры… пока не заговорит у него сердце. А я на это надеюсь. Уж прости меня Господь, на старости лет — займусь соблазном мальчика… заставлю его полюбить мою принцессу… Ха-ха-ха!.. Введу во грех две юные невинные души!.. Ха-ха-ха!.. C'est un tour diabolique, mon ami!..[8]
И громким, весёлым, молодым смехом огласились пустые покои дворца, тем звонким хохотом, который, несмотря на года и все испытания жизни, ещё сберегла эта могучая, гениальная женщина…
Второго ноября по приглашению императрицы прибыл из Гатчины цесаревич Павел с Марией Фёдоровной и дочерьми в сопровождении ближайшей свиты.
Крепкий спокойный сон, внимательный уход благотворно повлияли на обеих принцесс. Дорожной усталости словно не бывало, обе порозовели, посвежели. Ещё рано утром им нанесли разных туалетов и украшений, целое приданое, необычайное по богатству и блеску для бедных немецких княжон, и сёстры без устали примеряли и любовались то тем, то другим почти до самого вечера, когда их нарядили в первый раз в платье с фижмами, как это принято при русском дворе, украсили обеих знаками ордена святой Екатерины, которые вчера ещё надела на принцесс императрица, и соорудили из волос целые красивые башни на милых головках, покрытых добела пудрой… Ни узкий корсаж, ни досадные фижмы, с которыми ещё не умели хорошо освоиться девушки, не портили их весёлого, восторженного настроения. Они щебетали без конца, забрасывая вопросами Шувалову, следящую за туалетом сестёр, и всех, кто тут хлопотал, стараясь получше вырядить таких молоденьких, миленьких «невест».
Только когда двинулись на половину цесаревича, обе притихли. Даже невольно, по привычке, пальчики обеих девушек потянулись друг к другу, чтобы соединиться в пожатии и так пойти… Так идти было бы, конечно, менее страшно. Но обе вспомнили, что здесь надо вести себя не по-детски, а как подобает девицам. Даже крошка Дорхен вспомнила все наставления, какие давала им перед отъездом принцесса-мать, и приняла совсем серьёзный, даже немножко важный вид.
Про старшую и говорить нечего. Сейчас в этом наряде, с гордо закинутой головкой, стройная, воздушная, несмотря на округлость форм, она казалась одной из версальских принцесс времён Короля Солнца, заглянувшей в северный дворец, такой хмурый в эту позднюю осеннюю пору.
Приятное, сильное впечатление произвела Луиза и на Павла с женой его. Обе сестры были встречены очень радушно, почти по-родственному, и после первых реверансов и официальных фраз лёд сразу был сломлен. Но на старшую и Павел, и великая княгиня откровенно залюбовались. О юных княжнах и говорить нечего.
Принцессы расцеловали всех четырёх, начиная с очаровательной младшей четырёхлетней Екатерины, за которой следовала шестилетняя Мария, потом Елена восьми и наконец Александрина — девяти лет.
Как только уселись и повели общий, живой разговор, младшая княжна незаметно скользнула со своего места, оглянулась на добрую Шарлотту Карловну Ливен и, совсем как мышка, прошмыгнула к Луизе, прильнула к ней сбоку, стала любоваться личиком девушки, которое сейчас пылало сквозь наложенную пудру и особенно стало привлекательным во время разговора.
Все заметили манёвр крошки, переглянулись — но ничего не сказали.
Мать только успокоила взглядом воспитательницу, которая готова была уж позвать к себе снова малютку.
Луиза, также не прерывая разговора, как бы опасаясь спугнуть девочку, подобно мотыльку прильнувшую к ней, только осторожно полуобняла её рукой и ласково, нежно стала время от времени проводить пальцами по длинным золотистым локонам малютки, которой большое удовольствие доставляла эта молчаливая, осторожная ласка.
Свита, наравне с семьёй цесаревича, тоже сначала внимательно издали разглядывала сестёр, и сразу Луиза завоевала общее расположение.
На этом сошлись все: приближённые Павла и друзья великой княгини. А это случалось не часто и было тем удивительнее, что сейчас налицо собрались почти полностью обе партии «молодого Гатчинского дворца», как называли свиту цесаревича и его жены.
Первым и самым влиятельным лицом здесь являлась фрейлина Екатерина Ивановна Нелидова, многолетняя подруга сердца Павла, которой даже сама Мария Фёдоровна вынуждена была уступать не раз, если сталкивались интересы призванной фаворитки и законной супруги. Тут же находились и ещё несколько лиц, которые заодно с некрасивой, но умной и пикантной фрейлиной пользовались сильным влиянием на причудливого, неукротимого цесаревича, а именно — его первый камердинер и наперсник, молодой, женоподобный красавец, родом турок, Кутайсов, пособник во всех сердечных увлечениях и амурных делах Павла генерал Кутузов, камергер и друг Павла князь Николай Голицын, первый покровитель и любовник Нелидовой, и, наконец, князь Александр Борисович Куракин, младший брат которого, Алексей, красавец тридцати трёх лет, согласно придворным пересудам, занимает такое же место при жене, какое Нелидова при муже.
Конечно, старший брат был близок к великой княгине, но умел в то же самое время не терять своей власти над Павлом, разыгрывая прямого, простого малого с русской, открытой душой. Близко к великой княгине стоят и кузен Куракиных, Георгий Мелецкий-Нелединский, и Николай Петрович Румянцев. Все четверо были — и по годам, и по взглядам, и по придворным интересам — очень близки между собой. Старшему из них, Александру Куракину, минуло сорок два года, младшему, Румянцеву, — всего тридцать восемь лет.
Фрейлина Протасова 2-я тоже принадлежит к кружку великой княгини, как и ещё две, сидящие здесь: графини Палён и фон Ренне.
Несколько дежурных дам, фрейлин и камер-юнкеров дополняют кружок.
Среди последних выделяются умное лицо Ростопчина и классически красивый, южный, с огненными глазами, облик князя Кочубея.
Приезжие принцессы чувствуют, что их разглядывают по косточкам. Но в то же время как-то, словно по воздуху, передаётся им и общая благожелательность, владеющая всеми. Это словно шпорит сестёр, особенно Луизу. Она, даже не стараясь особенно, чувствует, что держится хорошо, отвечает впопад. Первое смущение быстро прошло у обеих, особенно когда великая княгиня сразу повела речь о семье принцесс, об их родине, обо всём, что так мило и знакомо, что так отрадно вспомнить здесь, за тысячу вёрст от родного угла…
— Вас пять сестёр? Компания девиц ещё более многочисленная, чем у нас, — с ласковой улыбкой заметила княгиня. — И, конечно, вы все живёте дружно?
— Очень, ваше высочество… Хотя, конечно, случаются и размолвки порою. И не хотелось бы, да выходит. Особенно со старшими. Они на нас смотрят совсем как на детей. Это и кажется иногда обидно. Но мы скоро миримся, и становится потом ещё веселей.
— Мило, прелесть! — широко, добродушно улыбаясь наивной прямоте Луизы, проговорил Павел. — Мне очень нравится ваша откровенность. И если не отучитесь от неё, навсегда сохраните моё расположение, обещаю вам, принцесса. Ничего я больше терпеть не могу, как экивоков и лукавства… А надо сказать…
Замечая, что Павел готовится пустить стрелу против своей матери и её двора, Мария Фёдоровна поторопилась помешать ему и прервала даже речь мужа новым вопросом:
— А как ваша матушка, принцесса Амалия? Представляю себе, сколько слёз при расставании было пролито с обеих сторон! И теперь, конечно, вы ещё не успокоились от тяжёлого чувства разлуки. Но верьте мне: постепенно все уляжется… А мы здесь постараемся, чтобы вы, принцесса, и ваша милая малютка-сестра не очень скучали, развлекались от тоски по своим близким.
С особенным сожалением глядит сейчас княгиня на Дорхен, которая кажется ещё меньше, ещё ребячливей в этой высокой придворной причёске и фижмах…
Потупила глаза девочка, чувствуя, что они краснеют, что на них готовы набежать слёзы, совсем неуместные в эту минуту, и нервно обвевает пылающее лицо пушистым страусовым опахалом, которое слегка вздрагивает в её тёплой, худенькой ручке.
Луиза поспешила на помощь сестре и быстро заговорила:
— Конечно, поплакали все. Но мама была довольна, что мы едем сюда. Она так нам и говорила: «Я уверена, её высочество, как и сама императрица, отнесутся к вам хорошо, заменят мою заботу и ласку их высоким вниманием… Только старайтесь заслужить эти ласки и любовь». Мы обещали. А теперь я и сестра чувствуем, что будем очень любить всех… Вас, ваше высочество… И вас, ваше высочество… — она обратилась к Павлу, который совсем добродушно и ласково кивал обеим своей большой, странной головой.
— А милых принцесс я сразу очень, очень полюбила! — закончила свою наивную исповедь Луиза, обращаясь к маленьким княжнам. И столько искренности было в этом открытом признании, что даже злой насмешник и скептик Ростопчин сочувственно кивал головой, а завистливая, хитрая Шувалова окинула победоносным взором всех, сидящих поблизости к ней, как будто желая подчеркнуть, что она открыла и привезла сюда эту жемчужину.
Продолжая дальше вести беседу, совсем овладела собою Луиза и даже незаметно стала сама рассматривать всех окружающих, о которых немало слышала и дома от матери, и по пути от Шуваловой. Последняя осторожно, — насколько было возможно открыть все невинной, чистой девушке, — познакомила её с важнейшими взаимоотношениями «большого» и «малого» дворов, равно и с главными деятелями в той и другой сфере.
Особенно привлекало внимание Луизы лицо самого Павла. Она все старалась вспомнить: где, кроме портретов, видела она другое, очень сходное с ним? Неожиданно вспомнила, удержаться не могла и весело улыбнулась, хотя и не совсем кстати: великая княгиня в эту самую минуту, подняв к небу свои тёмные влажные глаза, кокетливо, по привычке склоняя немного набок ещё красивую, моложавую очень головку, вспоминала о собственном прибытии в «этот далёкий, холодный Петербург», где судьба послала ей столько радостей и семейного счастья…
Официальный взгляд на Павла слился с быстрым ласковым взором, брошенным младшему Куракину.
Луиза, конечно, не заметила этого, как и никто другой, но великая княгиня, желая объяснить свою невольную и неуместную улыбку, сделала вид, будто адресовала её малютке-княжне Екатерине, так и не отходившей от красивой гостьи.
Между тем вот что припомнилось Луизе: на одной станции, недалеко от Петербурга, — несколько баб-торговок, подстрекаемые любопытством, подошли совсем близко и стали глазеть на проезжающих важных господ и дам.
Одна из них, ещё не старая, особенно врезалась почему-то в память девушке.
Широкое, скуластое лицо, толстые, выпяченные вперёд губы, особенно нижняя, обвисающие слегка щёки, вдавленный, широкий, приплюснутый нос с ноздрями, совершенно открытыми, курносый до смешного, маленькие, бойкие тёмные глаза навыкате делали бабу уродливо-забавной, похожей на жабу с человечьим, хитросмышленым, но добродушным лицом.
И на эту бабу походил Павел до чрезвычайности. Даже общее выражение лица его было чисто бабье, особенно в минуты благодушия.
Когда же он хмурился и старался казаться суровым, властным, мягкость исчезала, лицо искажалось неприятной, отталкивающей гримасой, и облик жабы сильнее проступал на этом человеческом лице.
Среди неожиданно наступившего молчания — подал голос цесаревич и сипло, отрывисто, как всегда, заговорил:
— А что же нет наших молодых людей? Их тоже надо познакомить с милыми гостьями. Поди-ка, пригласи их, Ростопчин!..
Снова все обратили усиленное внимание на принцесс, которые невольно сразу вспыхнули, хотя и старались овладеть собой и не выдать смущения.
Очевидно, юные князья были наготове и в сопровождении Протасова и Остен-Сакена немедленно явились по приглашению отца, одетые в военную форму старинного прусского образца, какую носил сам Павел и не позволял сыновьям являться к себе иначе, чем в этом смешном для многих наряде.
Мундиры с длинными талиями и фалдами, шпаги, торчащие сзади, припомаженные сильно парики с косицами на затылке и с буклями на ушах мало шли к обоим юношам, особенно к Александру, красивому, мощному и рослому не по годам. Оба брата чувствовали себя словно связанными в этом наряде, не говоря уже о желании сохранить выправку и военный вид, чего строго требовал цесаревич от сыновей.
Лёгкая сутуловатость Александра, его обычная манера держать немного вытянув вперёд свою красивую голову особенно проступали в этом полумаскарадном по времени наряде.
Но нежные, как у девушки, правильные черты лица, доброта, ярко написанная на нём, красиво очерченные губы и особенно лучезарный, открытый взгляд больших голубых глаз заставляли забыть обо всём другом и невольно привлекали к юноше каждого, кто только сталкивался с ним, особенно впервые.
Потом, если приглядеться, что-то слишком излучистое, чересчур женское проступало и в изгибе полных губ, и в мерцающем, то потухающем, то вспыхивающем, взгляде, в линии подбородка, в разрезе глаз, чуть-чуть приподнятых у наружного угла, по-китайски… Несмотря на белокурый пушок, проступающий уже над верхней губой, золотящийся и по овалу лица, всё же старший внук Екатерины напоминал молодую, стройную женщину, на святках переодетую в старый прусский мундир.
Совсем иначе выглядел Константин. Шире, коренастей брата, хотя и ниже его, он казался мужиковатым крепышом, а лицом походил на отца. Только, как у юноши, все странности и уродливости типа были смягчены, и он казался даже забавно привлекателен своей мопсообразной физиономией.
Луиза, словно против воли, как очарованная, забыв даже об условностях придворного этикета, прямо подняла глаза на входящего Александра, и её блестящие голубые глаза на миг словно скрестились взорами с лазурными глазами юноши.
Вдруг все окружающие заметили и она сама почувствовала, что смертельно бледнеет.
Лёгкая дрожь пробежала по всем её членам.
С трудом выполнила девушка обычный реверанс и поспешила опуститься на своё место, сознавая, что ноги подкашиваются у неё, силы оставляют. Даже лёгкая тошнота, словно от обморока, стеснила ей грудь. Так бывает, если люди, слабые нервами, глядят в чёрную пропасть с высоты… То же должен испытывать человек, если бы ему удалось вдруг заглянуть во мрак грядущих лет.
Луизе на миг показалось, что именно мрак долгих лет её будущей жизни глядит ей в душу из этих блестящих, но холодных в данную минуту, красивых юношеских очей…
Павел первый поспешил прийти на помощь девушке, смущение которой было слишком очевидно для окружающих.
— Что, каковы мои молодцы? — громко, весело заговорил он. — Ростом и отца обогнали. Вот, — указывая нарочно на младшего, продолжал он. — Сей отрок вас моложе, принцесса, месяца на три. А каков, а? Но всё же на целых два вершка пониже своего старшего братца. Как оно и следует… Чин чина почитай. Это строго соблюдается у нас во всём!
И неожиданно Павел раскатился довольным, громким смехом, даже напоминающим весёлый, заразительный смех императрицы-матери. Этот только смех и достался ему в наследство от Екатерины, которая порою в близком кругу говорила, что дорого дала бы, только не иметь бы такого некрасивого сына…
За мужем подала голос великая княгиня. Втянули в разговор и свиту. Беседа стала общей. Так же мило и скромно дают ответы обе сестры. Но исчезла их прежняя развязность. Присутствие Александра словно сковало обеих. Да и он сидит молча, не вмешиваясь в разговор, и только изредка поглядывает на Луизу, когда думает, что никто не замечает его взоров. На Дорхен раз только поглядел он совершенно спокойно и больше не думает о девочке. Но другая, старшая?.. Неужели это и есть его суженая? На ней женят? И скоро, как он успел уловить из намёков и обрывков речей тех, кто близок к его державной бабушке…
Нахмурился невольно Александр.
Сейчас и сам не может себе уяснить, что творится в его душе? Конечно, не говоря о бабушке, и все наставники строго оберегали до сих пор юношу от преждевременного знакомства с известными сторонами жизни, касающимися брака и половой любви.
Но умный, наблюдательный ребёнок рос при дворе Екатерины, где все пропитано было чувственностью и соблазном любви. Малый двор Павла, где соблюдалось больше чопорности, показного пуританства, лицемерной чистоты, тоже кишел любовными интригами; все роды страстей и разврата находили себе место в Гатчине и в Павловском дворце, начиная от парадных покоев и кончая антресолями, где жили молодые девушки-служанки, где сначала ютился и по-восточному испорченный развратный Кутайсов, раньше чем попал в особый фавор и в нижние апартаменты павловской резиденции…
И всё-таки благодаря разумному телесному воспитанию, данному мальчику его «няней», англичанкой Гесслер, благодаря собственной здоровой, уравновешенной природе Александр, наглядно, отдалённо знакомый с проявлением чувственности у других, сам до четырнадцати лет оставался чист, покоен и чужд этих волнений.
Только в прошлом году, когда у мальчика, рослого и сильного не по годам, появились признаки возмужалости, ближайший наставник его, генерал-майор Александр Яковлевич Протасов, даже спящий в комнате, соседней со спальней юноши, занёс в свой дневник следующие строки:
«От некоторого времени замечаются в Александре Павловиче сильные физические желания, как в разговорах, так и по сонным грёзам, которые умножаются по мере частых бесед с хорошими женщинами».
Наблюдательный, но осторожный дядька не счёл нужным тут же отметить остальных, немаловажных подробностей, которые, конечно, также не ускользнули от недреманного ока этого смышлёного, опытного царедворца. Юноша сам искал теперь встреч и бесед, особенно наедине, с «хорошими», то есть красивыми женщинами, фрейлинами и дамами императрицы. Как балованный, красивый ребёнок, он прежде давал себя ласкать и целовать этим дамам, а теперь — сам, по старой памяти, искал их ласки и горячо отдавал получаемые, чистые со стороны его подруг, поцелуи, весь замирая и трепеща от прилива каких-то новых, жутких, ещё не изведанных, но сладких ощущений.
Явилась ещё одна черта. Раньше Александр был очень общителен со всеми окружающими его и брата юношами и молодыми людьми, приставленными в качестве камер-юнкеров либо просто — допущенными к играм и занятиям молодых великих князей.
Теперь мальчик почувствовал особое расположение к некоторым из них, самым ярким по характеру или красивым по наружности. Его любимцами были юный, пылкий граф Виктор Кочубей, Николай Новосельцев, Фёдор Ростопчин и даже красивый, угодливый грек с масленистыми глазами Дмитрий Курута, приставленный к Константину для практики греческого языка, так как Екатерина прочила младшего внука прямо в византийские императоры, после того как успеет выгнать турок из Европы обратно на берега Азии.
Эта молодёжь образовала тесный, какой-то строго замкнутый кружок не то масонского, не то затаённого чувственного оттенка.
Вернее, оба настроения переплетались в отношениях членов маленького кружка. Клятвы в вечной верности, мечты о преобразовании мира, хотя бы по образцам, даваемым Великой французской революцией, которая как раз в эту пору кипела на другом конце Европы, сменялись нежными объятиями и поцелуями, рассказами о пикантных придворных историях, о личных мимолётных увлечениях, о той игре с любовным огнём, которая вечна, как само человечество, рождается с каждым новым поколением и не умирает никогда…
Александр, податливый, женственный, но в то же время гибкий, много вбирающий в себя, на всю жизнь сохранил потом добрые отношения к этим первым друзьям своей юности, только расширял их круг. А сейчас — по своему положению, по выдающейся красоте, по свойствам характера и ума — играл среди остальных роль какого-то обожаемого существа, почти «очарованной принцессы», из-за которой ломают копья искатели, ревнуют, ссорятся влюблённые паладины, и счастлив тот, кого по желанию, по случайной прихоти подарит особым вниманием, более горячей лаской его «дама волшебных грёз», хотя и одетая сейчас в старомодный мундир прусского покроя, но и в нём сохраняющая всё своё очарование и прелесть…
Замечал эти маленькие, не совсем желательные тайны Протасов. Но опасался касаться слишком интимных сторон жизни своего высокого воспитанника, даже не отмечал их в своём дневнике, где тщательно вёл запись всем недостаткам характера, всем промахам вольным и невольным, какие замечал в Александре.
Хотя по обязанности столько же, как и по усердию, Протасов часто делал подробные доклады императрице о любимом её внуке, но всё-таки он мог думать, что когда-нибудь бабушка попросит на просмотр записи, которые, как она знала, ведёт воспитатель. Наконец, даже на будущее время не желал осторожный придворный оставлять сомнительных заметок, неприятных, даже обидных для будущего повелителя. И потому его записи дышали такой же почтительностью и скромностью, как его устные доклады: осторожность и преданность сквозили в них из каждой строчки… И только между тёмными строками порой нечаянно проступал смутный и затушёванный облик истины без прикрас…
Когда Екатерина узнала о «возмужалости» внука, о перемене его поведения с дамами, о его снах тревожных и грёзах наяву — она решила дело просто:
— Пора женить Александра! — сказала она.
И немедленно привела в исполнение разумное решение.
Конечно, сам Александр не мог бы точно и ясно рассказать, как это вышло, но он, как и все окружающие, понимал, что его возмужалость и приглашение бабушкой немецких двух принцесс, прикативших в столицу по «дороге невест», имеют прямую, тесную связь между собой.
Теперь это особенно сильно почувствовал юноша. И смущение, неловкость, досада, в то же время ожидание чего-то неизведанного, большого — всё сильнее овладевали им.
«Вот сидят они обе… О младшей, конечно, говорить не стоит. Это «обезьянка», малышка, очень миленькая, но такая!..»
Александр едва удержался, чтобы тут же, при всех, не состроить гримасу, изобразить миленькую, худенькую мордочку Дорхен с её мышиными, блестящими глазками. Именно с наступлением возмужалости какие-то странности появились в поведении Александра. Он полюбил колкие насмешки и двусмысленные каламбуры, которые раньше казались ему незанимательными. Всех передразнивать, всем подражать стал юноша, не оставляя в покое даже самого грозного Павла и всеми обожаемую бабушку, которая как-то отошла незаметно от сердца внука, хотя ещё так недавно он просто обожал её со всем пылом детской, трепетной души…
Сдержавшись от гримасы по адресу Фредерики, Александр кинул быстрый взгляд на Луизу. И странно: в её наружности ничего не бросилось ему в глаза такого, что можно было бы осмеять, передразнить. Милая девушка. Даже скорее похожая на мальчика с её свободной манерой и сильным телом, которое не могли укутать совершенно и эти холодные, ревнивые спирали стальных фижм…
«Наверное, эта Луизхен была бы хорошим товарищем игр и забав. Хоть и опускает глаза, а они у неё такие весёлые, шустрые!» — по-русски почему-то думает юноша вразрез чинной немецкой речи, звучащей сейчас кругом, как и всегда почти при дворе Павла.
А тут же иные мысли выплывают в душе Александра, от которых пурпуром заливается его обычно бело-розовое, чистое, как мрамор, лицо.
Значит, скоро всему конец? Неясным томлениям, жгучим снам, мимолётным острым ощущениям, какие переживает он при случайных ласках, срываемых мимоходом у окружающих девушек и дам. И никаких приключений, ни турниров, ни завоевания любви у избранной подруги сердца? Так грубо, просто, как у крестьян: родители и бабушка выбрали жену и повенчали «парня», чтобы «не баловался» и привёл детей в дом.
Слёзы досады готовы хлынуть у юноши, и он вдруг совсем недружелюбно поглядел на Луизу.
Её глаза в этот миг снова встретились с глазами юноши второй раз в течение вечера. И столько страха, опасения, но в то же время кроткой, покорной мольбы прочёл юноша в этих голубых, с расширенными, потемнелыми зрачками, очах, что ему стало невольно жаль девочку.
«Она тоже не виновата. Уж ей-то поневоле приходится повиноваться воле родных, воле этой всемогущей бабушки его, русской императрицы, которая далеко за пределами собственного царства умеет проявить своё влияние…»
И опустил, как виноватый, глаза свои юноша, даже голову склонил немного, как будто хотел немым поклоном просить извинения у девушки за обидный, гневный свой взгляд.
Но в эту минуту как раз часы пробили восемь.
— Ба, пора уже и собираться на приём к её величеству! — громко объявил Павел. — Мы там, конечно, сейчас увидимся снова, мои милые принцессы? Рад был вас видеть и приветствовать у себя…
Общий поклон — и цесаревич с супругой, почти одновременно с обеими принцессами, после реверансов отступившими к дверям, покинул гостиную, где свита ещё долго на разные лады обсуждала все подробности сегодняшних «смотрин».
Глава IIВЕШНИЕ ДНИ
Primaver — gioventг dell'anno,
Gioventu — primaver della vita[9].
С этого вечера, как лёгкие лепестки, подхваченные вихрем, завертелись обе принцессы в колесе шумной придворной жизни, ставшей ещё веселее и шумней с минуты их приезда.
После тихой, даже слишком однообразной жизни Карлсруэ невольно чарует сестёр этот блестящий круговорот. Скучать, тосковать по семье просто некогда, да и нет почти причин. Часто приходят к девушкам вести от родных, они тоже пишут туда чуть не каждый день. А здесь создалась как бы новая семья. Мария Фёдоровна вышла из обычного спокойствия и совсем увлеклась приезжими принцессами, как будто не желая в ласках и внимании к ним отставать от самой императрицы. Гувернантка великих княжон, Шарлотта Карловна, — умная, чуткая, добрая сердцем, хотя и строгая на вид женщина, — взяла под своё крылышко приезжих наравне со своими постоянными питомицами. А сами великие княжны совершенно как сёстры относятся к обеим гостьям. Особенно младшая, прелестная, розовенькая, пухлая, как персик, крошка Екатерина, прямо влюбилась в Луизу и при каждой встрече осыпает её самыми нежными, милыми и лукавыми в одно и то же время ласками, шутками, крепкими поцелуями.
Кроме среды, все дни недели заняты праздниками и приёмами у императрицы в Эрмитаже в её апартаментах или на половине Павла, который почти переселился теперь сюда из угрюмых покоев любимого Гатчинского дворца.
По воскресеньям — большой приём в Эрмитаже. Съезжаются все, кто имеет право приезда ко двору. Бывает тесно, шумно, но в общем занимательно. После выхода Екатерины даётся спектакль, но без ужина.
По понедельникам — балы и ужины у Павла, в небольшой компаний. Зато здесь собирается теперь много молодёжи. Затевают фанты, игры, шумят, бегают… И все любуются лёгкостью и грацией Луизы, которая недаром у себя считалась лучшей по бегу и обгоняла даже мальчиков — товарищей по играм…
Уроки грации и танцев, которые берёт теперь принцесса вместе со всеми княжнами у танцмейстера Пика, ещё больше послужили на пользу ловкой, стройной девушке.
Во вторник и в пятницу собираются на половине у императрицы. В Бриллиантовой комнате, где хранятся короны, скипетры и другие царские регалии, сама Екатерина играет в бостон со своими многолетними постоянными партнёрами, ближайшими друзьями старых лет. Молодёжь сидит поодаль за столом, тоже ведёт тихие игры или затевает танцы и резвится в соседних покоях…
По четвергам — собрания «Малого Эрмитажа», куда не допускается посторонняя публика и не приглашаются иностранные послы. Небольшой, всегда оживлённый бал и спектакль завершаются весёлым ужином. Екатерина сама никогда не садится и не ест на ночь, а обходит гостей, находя для каждого ласковое, любезное слово, шутку или привет, смотря по годам собеседника, по степени своего расположения к данному лицу.
В субботу обычный бал, спектакль и ужин даёт на своей половине Павел.
Порою даже бывают «любительские спектакли», очень весёлые, интересующие всех, а для цесаревича уж тем приятнее, что дают возможность его обожаемому другу, Нелидовой, проявить своё действительно незаурядное сценическое дарование.
Зимой после этих вечеров можно наблюдать очень красивое зрелище: сани целой вереницей отъезжают в ночной темноте от дворца, спускаются вниз, мчатся по Неве, по дороге, озаряемой факелами, которые держат особые верховые, отряжаемые на этот случай.
Языки смолистого, красного пламени колышутся по ветру, извиваются, рвутся и угасают в воздухе порой, озаряя белизну снега своим тревожным светом…
Эти обычные дворцовые празднества, увеселения и балы чередуются с богатыми праздниками в домах своей и иностранной знати, которой особенно много съехалось в столицу в этом году.
Веселятся, танцуют без конца юные принцессы. Но обе больше всего любят те сравнительно тихие вечера по вторникам, когда императрица в самом тесном, небольшом кругу проводит время за любимым бостоном в Бриллиантовой комнате, а все «девочки» и молодёжь сидят тут же поодаль, за круглым столом, лепят, рисуют или играют в «secretair» (признанье поневоле) или в другие застольные игры…
И телом и душой отдыхают в эти часы девушки от избытка впечатлений, от всей сутолоки шумных, ярких остальных дней, от вечного праздника, в котором проходит жизнь при блестящем петербургском дворе.
Здесь именно началось первое сближение между двумя «обреченными-обрученными», как их назвал каламбурист Лев Нарышкин. Сближение это быстро росло и крепло на радость всем окружающим, начиная с императрицы.
Конечно, и сама она, и окружающие прилагали все усилия, чтобы содействовать такому сближению. Екатерина не щадила похвал принцессам, особенно Луизе. И если не прямо обращала их к внуку, то старалась, чтобы он сам слышал её речи либо узнавал о них в самой точной передаче от людей, которым доверял больше всего.
Во время посещения Гатчины Александр видел то, чего ещё не приходилось наблюдать никогда в жизни: его угрюмый отец и гордая, сдержанно-негодующая вечно мать теперь сошлись в первый, должно быть, раз с императрицей и почти так же восторженно отзывались о Луизе, очевидно находя, что лучшей жены для старшего сына уж и не найти…
Всё это сильно влияло на впечатлительную душу Александра, хотя далеко не так просто отражалось в ней, как ожидали и думали лица, знающие его.
Личная прелесть девушки и общий восторг, вызванный ею, по видимости, победили первоначальное безмолвное сопротивление, выказанное юношей. Он перестал держаться вдали от неё, стал говорить с ней и даже вести довольно продолжительные беседы, особенно если был уверен, что нет при этом посторонних ушей.
Бывая редко в Гатчине, Александр почти ежедневно писал туда записки и письма матери, как бы посылая ей краткие «рапорты» о себе, о своих занятиях, успехах, поведении и внутренних даже переживаниях. Это вошло у него в привычку. И вот теперь, очень быстро, уже 9 ноября, юноша в письме сообщил матери, что «находит принцессу Луизу очаровательной безусловно», или «la princesse Louise est tout afait charmante», как он выразился по-французски. Ещё через неделю он уже признается, что «с каждым днём прелестная принцесса Луиза нравится ему всё больше и больше; от неё веет особенной кротостью, какой-то необычайной скромностью, которая чарует, и надо быть каменным, чтобы не любить её».
Конечно, мать не знала, что сын повторяет только слова императрицы-бабушки, повторяет по чистой совести, так как они справедливы. Но сам Александр в эту пору не совсем ещё разобрался в своих ощущениях, вынужденный событиями дать ответ на важнейший вопрос жизни: «Желает он или нет взять эту девушку себе навек в подруги жизни, в жёны?..»
Юноша полагался, по видимости, на выбор и волю родных, и те были счастливы.
Мария Фёдоровна прямо заключила своё письмо к свекрови-императрице такими словами: «Передаю вам подлинные выражения моего сына и осмеливаюсь вам признаться, дражайшая матушка, что я сужу об удовольствии, какое доставит вам это признание, по тому удовольствию, которое я получила от него. Наш молодой человек начинает чувствовать истинную привязанность и сознает всю цену того дара, который вы ему предназначаете».
Екатерина, более проницательная, чем её сноха, конечно, яснее понимала, что дело так быстро улаживается только в силу постоянного и полного подчинения, которое, наравне с другими, привык проявлять перед её волей даже любимец-внук.
Но она сама делала вид и старалась уверить других, вплоть до своих постоянных заграничных корреспондентов и друзей, заменяющих газеты, что «хотя господин Александр ведёт себя очень умно и осторожно, но в настоящее время он понемножку становится влюблён в старшую из принцесс баденских. Ещё не бывало лучше подобранной пары, и… все стараются поощрить их зарождающуюся любовь».
Так писала императрица своему «souffre-douleur patente»[10] философу Гримму от 7 декабря 1792 года.
А совсем незадолго перед этим сам Александр, как бы желая проверить себя, поборол присущую ему несообщительность и заговорил о принцессе с «дядькой» своим, Протасовым.
Конечно, среди молодёжи у великого князя были более близкие друзья, с которыми он и делился постоянно своими тайнами. Но в небольшом их замкнутом кружке существовали свои неписаные законы.
По моде того времени в ходу была пылкая дружба юношей с юношами и даже взрослых мужчин между собою. И девочки, девицы, как и дамы, тоже клялись во взаимной вечной любви, гнали мечты о «другом поле», ревновали и обожали друг друга со всей силой страстей, присущих молодости.
В кружках молодёжи преследовались всякие «сентиментальности», всякое бабство, к которому относилась и влюблённость, особенно платонического характера.
Если допускались, как дань темпераменту, лёгкие интрижки с замужними дамами и дворовыми феями и гувернантками, компаньонками, которых немало находилось в каждом богатом доме, то, с другой стороны, «друг», который объявил бы друзьям, что он влюблён даже в свою невесту, что обожает её и прочее, — такой «юбочник» был бы осмеян немедленно и даже… исключён из союза.
Самолюбивый до крайности, болезненно чуткий Александр и не подумал о возможности обсуждать с друзьями тревожащий его вопрос. Он делал вид, что покоряется событиям, воле бабушки, будет женат, как это подобает сделать принцу, будущему продолжателю династии. И больше ничего.
А проверить себя и свои переживания всё-таки хотелось.
В конце ноября, когда Протасов, по обыкновению, вечером пришёл взглянуть, как ляжет почивать его высокий питомец, Александр знаком отпустил камердинера, помогающего ему раздеваться и лечь в постель, и обратился к Протасову:
— Александр Яковлевич, вы никуда не торопитесь? Побудьте, потолкуем немного…
Влюблённый по-своему в питомца, Протасов весь просиял, присел на стуле у походной кровати, на которой привык спать юноша, и заговорил взволнованным голосом:
— Сижу, слушаю, ваше высочество. Сказывай, что на душе лежит? Давно вижу, тревога некоторая в душе у вас. Да спросить не отважился. А знаешь сам, ваше высочество, сколь сильно люблю тебя. Больше родного сына. Так уж изволь, не таись. Все поведай. А я по совести, как перед святой иконой крещусь, ответ дам прямой, нелицемерный. Вот, Господь слышит!.. И не стыдись ты меня, ваше высочество, Сашенька мой милый. Знаете: вот как перед этой стеной, можно вам передо мною. Первый раб я тебе и первый охранитель… Ужели за столько лет не уверился?
— Верю, знаю. Потому вот и хочу сказать о ней, о принцессе, что в невесты мне бабушка готовит. И не пойму я: что это такое? Любовь у меня к ней или иное что? Я ещё в первый раз так чувствую. А товарищей и спросить не хочу…
— И не надо, миленький, ваше высочество. Озорники они все… хоть и славные парни, да озорные, что ни говори. Разве их так берегут и ведут, как мы тут тебя? От них такого наберёшься!.. Я уж примечаю, шептуны завелись у тебя меж ними… Да не о том нынче речь. Слушаю. Говорите, ваше высочество, милый ты мой…
— Вот видишь… от тебя что таить. Ты хитрый и замечал, да не видел. Я тоже тебя знаю. Я уж не мальчик, не дитя в самом деле. Вот пятнадцатый год мне теперь… И скажу тебе… Как мне себя понять? Очень мне приятна принцесса… Да… что-то не то!.. Понимаешь? Ведь мы мужем и женою должны стать… А я знаю это. Я уж не раз был в наших женщин влюблён… и вот тогда было совсем иное. Словно огнём меня жгло изнутри… желания какие-то сильные и непонятные волновали всего, всего. С нетерпением ждёшь, убывало, минуты, когда увидишь свой предмет… когда заговоришь с ней, улучишь минутку поцеловать, приласкаться… Понимаешь? Конечно, ты понимаешь… Бывало, места не найду, пока не свижусь, не услышу голоса, не увижу глаза той женщины, которая мне понравилась сильнее других. Ну, а теперь… теперь — другое совсем.
Юноша замолчал, задумался, словно желая вглядеться, вдуматься поглубже в самого себя.
— Ну, ну, что же далее? Говорить изволь. Слушаю, ваше высочество…
— Не то теперь… А что-то есть! Вижу я, что лучше она всех наших девиц и лицом, и видом, и всем… А голос?! Знаешь, Александр Яковлевич, понять не могу, что у неё за голос? Он больше всего и влечёт меня. Такой нежный, чистый, звонкий. Словно не она, не девушка, не человек живой — а душа сама говорит… И не знаешь, откуда льётся он. Вот как летом — песенка жавороночья с неба… И во все-то уголки тебе, в сердце, в душу он пробирается. Весело так, легко бывает, когда слушаю её… и вот заплакать бы мог… Странный голос. И вся она — ребёнок, но куда умней наших первых умниц… Самой княгине Дашковой за ней не угнаться. Мы о многом говорили с нею. И знаешь, как я думаю, как давно мне все казалось в мире, — вот так и ей. Да, ты не думай! Я не глуп. Я ей первый ничего не говорю. А задаю вопрос: как, мол, она о том, о другом думает? Она сейчас ответит… И вот, право, даже страшно порою: словно у меня в душе она прочла… Мои слова, мои думы пересказывает!
Побледнел весь теперь юноша. То полулежал, а сейчас уже сидит на кровати, крепко охватил колени своими сильными, стройными руками и мимо Протасова глядит, куда-то вдаль, перед собой, расширенными потемнелыми глазами, где чёрные зрачки заполняют почти все голубое поле, как это бывает и у бабушки в минуты сильного волнения.
Протасова тоже охватило приподнятое настроение любимца его.
— Ну, что ты говоришь, Сашенька? Верно ли? Коли так — Божия благодать над тобою и над нею. Сужены вы один другому, не иначе… Потому нет больше счастия, нет выше радости, если мух да жена едино мыслят и сходные чувства в душе питают. Рай в дому и в царстве будет тогда… Дай Господи!..
— Что же, дай Бог! — как-то машинально, почти безучастно отозвался юноша, словно думая о другом. — Правда, нежность я к ней большую возымел. Вот если бы сестрой она моей была — так бы хорошо было! Пожалуй, я уж и друзей бы больше других не искал от неё… Приятно мне так с нею… Но волнения никакого нет. Тихая, спокойная ясность при ней в душе и в уме. А может ли любовь без волнения быть, скажи?
— И, батюшка, что ещё за волнения? Чай, не в полюбовницы, в законные супруги, в государыни избрана принцесса. Зачем же там всякие волнения. Оно и лучше без них. Волнения были бы, ещё, помилуй Боже, потом ревность бы припожаловала, хоть и без малейшего поводу. Верь мне, старику: где волнения, там и ревность. А на что она в святом браке. Да сгинет, проклятая. Лучше, если волнения нет, верь мне, ваше высочество, верь, Сашенька…
— Ревность? Пожалуй, правда: ревность — плохо… Тяжело от неё самому… и другому не хорошо… Я видел… знаю!.. Ты прав, если мы поженимся — её я ревновать не стану. Слушай, что мне сейчас совсем смешное в ум пришло: я бы даже так согласился за другого бы её замуж отдать, только тут, близко. И пусть бы они друг друга так пылко, по-земному любили… А я бы её — братски… понимаешь меня? Чисто и неизменно. Понимаешь?
— Как не понять? Сама она — дите чистое, ни о чём не ведает, даже и подозрения не имеет. У них там, у немцев, девиц не так держат, как наших вертихвосток, крутиглазок… Там девица замуж идёт ровно херувим. А у нас и четырнадцати годков ей нет, а она… Тьфу, прости Господи, и говорить неохота… Вот потому, на принцессу глядя, и мысли у вашего высочества чистые. Ясное дело…
— Да-а? Ты думаешь? — протяжно отозвался Александр. — Тогда зачем и женить? Ужли только для… ну, чтобы род продлить? Чтобы наследники? Это же…
Какая-то гримаса промелькнула мимолётно по лицу Александра, но, уловив тревожный взгляд дядьки, он сразу овладел собой, с ясным, спокойным видом потянулся, зевнул, снова опустился на подушку головой.
— Ну, хорошо… Теперь я разобрался немного… Спасибо тебе, Александр Яковлич. Ступай, отдыхай… И я хочу… Дай я поцелую тебя за твои советы…
Быстро очутился старик на коленях у постели, склонился головой к питомцу, благоговейно принял от него поцелуй и, покрывая поцелуями руки, грудь, плечи юноши, забормотал весь в слезах:
— Милый ты мой… Сашенька… ангел ты во плоти!.. Ваше высо… И что ты за душа милая, что за сердечное дите!.. Храни тебя Господь и ныне, и присно, и во веки веков, аминь!.. Нам на радость, земле всей на утеху, на покой… Спи!.. Христос с тобой!
И, пятясь, не спуская глаз с питомца, осеняя его издали частым крестом, вышел растроганный Протасов от юноши.
Быстро налаживается дело, такое желанное для Екатерины, для родителей Александра, для «большого» и «малого» дворов.
Все теперь сошлись на одном, всех успела очаровать принцесса Луиза, даже как будто помимо её собственной воли. Александр, кажется, очарован с другими наравне, даже сильнее остальных… Уже даже произошёл решительный разговор между бабушкой и внуком, после которого тот вышел бледный, задумчивый, как это бывает с человеком, стоящим на рубеже самого важного дела его жизни…
Слово бабушке сказано… Он решил сделать предложение… И как-то это легко, хорошо вышло!.. Отец, мать тоже были растроганы, блестели слёзы, звучали тёплые, красивые слова…
Отчего же так тускло на душе у него?
Думает и не может ясно разобраться Александр.
Но кое-что уже мелькает перед его внутренним взором.
Почему это так все вышло, словно «навязали» ему этот брак, хоть насилия и тени не было. Наоборот, ему предложили свободно высказаться… Обещали выписать других принцесс, десять, двадцать, сколько он пожелает… И пусть сам изберёт, если эта не по душе. Александр отказался от такого «рынка невест»… Он охотно, добровольно выразил желание взять в жёны именно её, Луизу.
Отчего же так смутно на душе?.. Отчего не отходит досадная мысль о навязанном браке?
Ушёл от всех в дальние покои Эрмитажа юноша, где нет сейчас никого, делает вид, что разглядывает давно знакомые ему чудеса искусства… А сам думает, думает…
И не может додуматься до конца. Сам ещё в себе плохо умеет разобраться этот сложный человек.
Богато одарён от природы царственный юноша. И потому бережно относится к каждому своему чувству; помнит и ценит самые мимолётные порой переживания, но такие значительные в то же время, придающие красоту и смысл всей остальной жизни…
По какой-то удивительной мягкости своей души Александр обычно не в силах был отказать ни в чём, если видел, что окружающие, особенно близкие люди, ждут от него чего-либо. И выполнял он это чуждое ему желание так легко и охотно на вид… Но в то же время его собственные желания и влечения оставались во всей силе, затаёнными где-то глубоко. Он только ждал минуты, чтобы сбросить с себя навязанное ему «чужое» и жить своим…
Наружно поддаваясь всецело внушению, поступая по желанию других, он продолжал упорно думать и чувствовать по-своему и в конце концов проявлял в решительных поступках своё настоящее «я», когда окружающие меньше всего ожидали этого, полагали, что их воздействие перевернуло, переработало весь внутренний мир юноши.
В вопросе брака с принцессой Луизой произошло то же самое.
Может быть, без всякого давления со стороны окружающих он скорее, глубже полюбил бы прелестную девушку, заслуживающую этого вполне.
Но все словно беззвучно внушали ему с разных сторон:
— Люби!
Александр подчинился, сделал вид, что очень любит, готовился стать мужем девушки, в глубине души питая лишь бледную дружбу к этой очаровательной принцессе, умной и одарённой духовно настолько же, как грациозна и миловидна была она по внешнему облику.
Как можно будет видеть дальше — последствия такого союза должны были сказаться быстро, неизбежно и неожиданно для всех кругом.
Но сейчас юноша и не думал о будущем. Он был и недоволен собой, и словно искал оправдания, разумного объяснения своим полубезотчётным действиям и поступкам, этому решению, принятому, казалось, добровольно, но тяжкому, как насильственная присяга для прямой, гордой души…
Что-то говорило юноше, что иного исхода не было! Иначе поступить ему нельзя!
Он хорошо помнил своё детство, когда в воспитании первого внука принимала главное и непосредственное участие сама державная бабушка. Александр слишком хорошо узнал неукротимую, железную волю этой женщины, такой вечно ласковой и уступчивой на вид, готовой всегда проявить внимание к последнему из окружающей её челяди, но тут же способной осудить на гибель целый город с тридцатью тысячами жителей, с женщинами и детьми, как она это делала с варшавской Прагой!..
Александр помнит, как баловали его в детстве до угодливости, до тошноты порою, не давали возможности явиться желаниям, как уже предупреждали их. Так что под конец не было охоты и желать чего-нибудь. Но с другой стороны, стоило ребёнку в чём-нибудь сильнее проявить твёрдость характера, настойчиво потребовать чего-нибудь или возвысить голос, и он заранее знал, что не получит требуемое, а, наоборот, будет даже немедленно наказан: у него отымут любимую книгу, вещь, игрушку.
Это приучило ребёнка таить вечно в себе свои самые яркие порывы, самые сильные желания, не высказывать их прямо, а добиваться всего окольными путями, намёками, нарочитой ласковостью…
Когда он стал постарше и, как очень умный мальчик, рано сумел разобраться в окружающих, он скоро понял, с какой мягкой беспощадностью сумела его добрая, вечно улыбающаяся внуку бабушка поступить с родным, единственным своим сыном, с наследником трона, как думал этот сын, но — иначе думала его мать!..
С момента появления первого внука Екатерина открыто стала говорить о намерении воспитать из него настоящего повелителя для своей империи. Это скоро узнал и сам внук, ещё полуребёнок, поставленный между двух огней, между обоими самыми близкими для него людьми — бабушкой и родным отцом.
Эта мучительная, растлевающая двойственность быстро и окончательно определила характер Александра с самых юных лет. Он видел перед собой женщину, почти всемогущую по своей власти, по уму, по духу, по характеру. И эта женщина, все делая, как она того желала, казалась с виду такой простою, ласковой в обыденной жизни.
Изредка, лишь во время торжественных приёмов стояло одушевлённое божество: императрица Екатерина Великая!
Обычно же, особенно для Александра, это была ласковая, даже угодливая, прекрасная лицом бабушка.
Однажды только почти весь секрет своей власти над людьми выдала она любимому внуку в задушевной, тихой беседе.
— Знаешь ли, Саша, отчего так люди слушаются меня, мой друг? — спросила она.
— Ты императрица всероссийская, бабушка… государыня над всеми…
— Нет, мой друг, не оттого. Тебе уж ведомо вот хоть бы о шведском короле, как непокойно в его царстве и трудно ему править… Слыхал и о жестокой судьбе французского короля. А ихний род тысячи лет сидел на троне Франции… И вдруг… Не оттого, что ты сказал, Саша. Мало быть государем. Надо уметь им быть, друг мой…
— Уметь?..
— Да. И просто… и мудрено это, мой друг… Скажу тебе, как я это делала… Пригодится тебе в свой черёд… Вот, скажем: почему ты любишь, слушаешь меня? Реши.
— Люблю? Ты — бабушка… милая, моя дорогая… Меня любишь… Все мне даёшь… Ну, и я… я знаю, что надо слушать и любить тебя… Иначе — нельзя… я и не мог бы не послушать.
— Верю. А не припомнишь ли: всегда я того требую, что и тебе приятно либо желательно?
— Нет. Бывает, что… И не хотел бы, а слушаю… Но я понимаю, ты для моей пользы требуешь… Я уж понимаю…
— Ну, вот и вся тайна моя. Я всех люблю, как детей своих, весь народ и тех, кто близок ко мне… И самые добрые, вот как ты, меня по любви слушают, верят мне… А кто и не хотел бы — не может ослушаться: понимает, что я для его же пользы, для общей пользы приказываю то либо иное исполнить. Да ещё раньше разузнаю хорошенько, что может многим людям моим на пользу быть? И уж тогда чего бы ни стоило, а заставлю приказ свой исполнять. И все помогают мне, потому видят: для чего дело затеяно? Что на пользу всем оно послужит!.. Мне служа, себе, земле, всему царству служит каждый… Дурное я смиряю, доброму — путь широкий открыть готова всегда. Поймёшь меня, будешь помнить мои слова — и тебя любить и слушать будут охотно, когда пора придёт. Если нужно что людям, хотя бы и себя лишить пришлось, — отдай им, чтобы в человеке зверя не разбудить. Тогда он с рукой у тебя отберёт все, чего ты добром дать не желал… Вот и вся тайна моя.
Говорит, улыбается.
А внуку вдруг представилось уродливое отцовское лицо, такое некрасивое, забавное порой, даже отталкивающее… но и жалкое-жалкое, до слёз…
Понял мудрую правительницу одарённый глубоким чутьём мальчик… И решил тогда же по её примеру в жизни поступать. Удобно это и так красиво с внешней стороны… Только тот может много дать, у кого избыток благ в руках…
Сияет блеском мудрости и славы образ бабушки в душе внука.
А тут же упорно встаёт облик Павла перед сыном. Вот он, почти узник в своём тёмном, тесном дворце. Он такой же властный, неукротимый в желаниях своих, как и Екатерина, как и сам Александр. Но при этом так же нескладен и беспорядочен духом, как и по своей наружности.
Почти явно для всех лишённый законных прав наследства, он не умеет завоевать себе снова расположения всемогущей матери или хотя бы близких к трону лучших людей, сильнейших в царстве.
Наоборот, он окружил себя шайкой тёмных прихвостней, сомнительной репутации людей, выгнанных, по большей части, из военной и гражданской службы. Запёршись, подобно безумцу, в своём дворце, разыгрывает призрачного повелителя над горстью нищих «гатчинцев» — солдат, готовых за кусок хлеба делать вид, что и бессильного, загнанного Павла они считают «высокой особой»!
Это казалось смешно — и жалко… Имело вид мрачной изнанки того величавого блеска, которым одет образ самой императрицы-матери. Но что-то леденящее душу глядело вместе с тем из блуждающих, вечно воспалённых глаз отца.
И если перед бабушкой Александр испытывал благоговейное чувство страха, как перед непреклонным, могучим божеством в образе гениальной, ловкой женщины, то перед отцом юноша невольно испытывал безотчётный, безграничный ужас, как перед носителем тёмных начал, перед опасным существом, полным чего-то скорее зверского, чем человеческого, и необузданным в своих неразумных желаниях до конца.
Александр трепетал… И острая жалость примешивалась тут же к его вечному, мучительному страху перед отцом. Так между двумя чувствами — благоговейного страха и тёмного ужаса — рос этот ребёнок, потом юноша…
И неизбежно поэтому, что вечная скрытность, глубокое притворство даже при достижении самых чистых целей, подсказанных лучшими движениями души, — эти свойства, как неснимаемая маска, стали основной чертой характера Александра.
Теперь явился случай лишний раз проверить себя.
Александр знал, что все принцы женятся не по своей воле, особенно стоящие на черёд наследников трона. Даже Великий Фридрих по воле причудливого короля-отца женился на своей кузине, бранденбургской принцессе, подчинив свою огромную душу и волю решениям государя и отца.
Правда, этот же Фридрих дал клятву, что нелюбимая принцесса останется девственницей, не станет фактически его женой никогда. И сдержал странную клятву.
Теперь — мягкое насилие совершается над самим Александром. Он вынужден выполнить долг принца: взять себе жену, избранную главой семьи, императрицей-бабушкой. И он выполнит долг, вступит в союз.
Но если эта девушка не привлечёт его как женщина — кто помешает ему остаться с ней только в дружеских, братских отношениях? Над душой, над чувством его, Александра, кроме его же самого, не властен никто в мире, ни даже эта великая императрица всероссийская.
Постепенно, сначала неясно, но потом все отчётливей, проступило в нём последнее решение. И Александр вдруг даже выпрямился, словно почуял прилив новой силы, нашёл самого себя после горьких минут сознания, что придётся согнуть свою волю не только перед людьми, но даже перед самой судьбой!..
Найдя в уме желанный исход, обезопасив себе впереди победу наверняка, во всяком случае, быстро направился юноша к покоям императрицы, где, как всегда по вторникам, уже собралась обычная компания… Где ждали и его, чтобы он там сказал кому следует последнее, решительное слово.
С самым ясным видом, с ангельской, ласковой улыбкой на своём красивом лице появился Александр в Бриллиантовой комнате и прямо прошёл к круглому столу, за которым среди молодёжи, его сестёр и фрейлин государыни сидела бледная, прелестная девушка, словно ожидая чего-то великого, загадочного в этот вечерний час.
Ещё не видя Александра, принцесса Луиза почувствовала его приближенье, узнала его шаги за спиной.
И всегда она волновалась в его присутствии, особенно если они сидели близко друг от друга.
Конечно, ничего чувственного не было в этом волнении. Несмотря на свою фигуру, говорящую о женской зрелости, Луиза была совсем чиста. Правда, о браке она имела понятие, но самое отвлечённое. Согласно нравам той поры, когда и принцев женили, не спрашивая почти на это их согласия, — принцессы и думать не могли по личному выбору устроить свою судьбу. Но в данном случае Луизе посчастливилось. Красавец юноша очень понравился ей. Она его даже любила уже, как может любить чистая, полная возвышенных мечтаний девушка: скорее головой и сердцем, чем по-женски, страстно. Для этого ещё пора не пришла. Но тем более трепетала девушка в ожидании предстоящих событий. А сегодня и у графини Шуваловой какое-то особенное лицо, и у других из тесного кружка, который сейчас сидит за большим круглым столом.
С начала вечера немножко занимались музыкой, рисовали. А сейчас занялись любимой игрой в «секретное признание», пишут записочки, и Лев Нарышкин, подсевший тоже к молодёжи, морит всех со смеху своими шуточками и театральными выходками, изображая в лицах почти весь двор и даже «basse cour» — задний дворик императрицы: её любимую горничную Перекусихину, еврея Завулона Хитрого, кучера Петра и негра Али…
Как ни искренно, ни беззаботно смеётся компания за круглым столом, но почему-то иные изредка поглядывают пристально на Луизу, словно желают прочесть на её лице что-то затаённое, бросают взгляды на дверь, как будто поджидают кого-то… Вот даже пустое место осталось за столом около Луизы…
Она знает для кого… Конечно, он придёт, как всегда, и займёт это место, облюбованное им за последние дни… Но… что он скажет?
Этот вопрос огнём опалил мозг девушке, пламя зажглось и в груди. А тут, как нарочно, его шаги сзади, за спиной…
Бледнеет девушка ещё сильнее, чем до той минуты.
Он подошёл, сел, отдал приветствие всем… Берёт листки, словно желая немедленно принять участие в общей игре…
Не глядит на него Луиза, старается не видеть, говорит, оборотясь в другую сторону, к графине Шуваловой, к сестре, ко всем… А видит его… Видит, как скользит по бумаге его карандаш… Слышит скрип графита о бумагу, острый, лёгкий его шорох… Мало того, она словно видит, что он там пишет… И готова крикнуть:
«Не надо… не пишите!..»
Но в горле сохнет… Она что-то лепечет соседям, сестре… Слушает и не слышит: что ей говорят?.. Берёт от кого-то листок и даёт свой кому-то…
Всё, всё готова она делать, только бы отдалить эту страшную, эту неизбежную, как смерть, минуту…
И вдруг его голос потрясает девушку:
— Принцесса, возьмите мою записку! — говорит он своим глубоким голосом, так красиво слегка картавя в своей французской речи.
Она оборачивается, берёт… Темно у неё в глазах, хотя они широко раскрылись сейчас.
Все соседи как-то незаметно оставили почти вдвоём обоих. Завели какой-то шумный спор о пустяках, такой горячий… и весёлый, ликующий, будто не настоящий, хотя и обычный, естественный в этой игре. Теперь оба — Луиза и Александр — могут говорить о чём хотят, их никто не услышит за спором, шумом.
Но оба молчат. Дрожат только розовые тонкие пальчики принцессы, которыми она разворачивает перегнутый пополам листок…
Как долго она это делает.
«Целую вечность!» — кажется ему.
«Один миг!» — кажется ей.
Но листок раскрыт. Буквы прыгают… Или это рука дрожит? Нет. Луиза сумела приказать руке. Она вся ледяная сейчас, но не дрожит. Сердце так сильно бьётся под тесным корсажем. Кровь прилила в голову. Оттого и буквы дрожат, прыгают…
Какие смешные буквы… какие забавные слова слагаются из них. Медленно, как по складам, читает про себя Луиза. А сердце бьётся всё сильней… Вот-вот не станет больше мочи и оно остановится, замрёт!.. Что тогда? Надо читать эти смешные слова… эти забавные фразы… Ведь в них роковой смысл… В них вся жизнь… Что же будет в этой жизни? Хочет узнать девушка, силится заглянуть через узор ровных тёмных строк вдаль жизни и не может… Рябит, пестреет в глазах…
Надо скорей читать, пока там не кончили спор…
Хорошо, что они завели его… Пусть даже нарочно — всё-таки хорошо…
Она читает.
«Я решаюсь, я вынужден выразить вам свои чувства, принцесса, — читает она. — Имея разрешение моих родителей и государыни сказать вам о моей любви, хотел бы узнать от вас: желаете ли вы принять мои чувства, ответить на них? Могу ли я надеяться, что вы будете счастливы, став моею женою?»
И буква «А» вместо подписи.
Скорее угадала, чем прочла глазами принцесса короткие, такие сдержанные и в то же время ясные, наивные строки.
Как будто и не досказано в них что-то… но и сдержанность самая в них говорит о чём-то возможном, прекрасном, ожидающем впереди…
Медленно сложив листок и незаметно опустив его за корсаж, берёт карандаш принцесса. Горит теперь её лицо. Горят уши, коралловыми стали губы. Внятно, чётко пульсируют жилы на шее под ухом, на висках…
Медленно скользит её карандаш по бумаге. Ровные ложатся строки на белый листок.
Она пишет:
«Я охотно готова принять ваши объяснения; надеюсь, что буду счастлива, когда стану вашей женой, покоряясь желанию, которое выразили мои родители, отправляя меня сюда».
Сложила, подвинула к нему, отдала.
Но он ещё раньше прочёл всё, что там стоит, и, даже не читая, знал, что ответит девушка. Ему понравилось, что и она помянула о покорности воле родителей.
Значит, сперва брак… А там — любовь или нет? — что пошлёт судьба, что сами они подготовят друг для друга.
Это удобно, хорошо. Сразу определить взаимные отношения…
Почтительно склонив голову, берёт он листок, развернул, пробежал глазами, снова незаметный полупоклон. Встаёт, идёт прямо к императрице… Что там будет?.. Замирает снова сердце у девушки.
А спор между тем как раз в эту минуту кончился. Опять началась игра…
— Принцесса, вы пишете? — обращаются к ней.
И она рада, что её окликнули, что заставляют писать, что-то делать… думать о чём-то другом, а не о том, что сейчас огнём заливает грудь и как молотом ударяет в виски!..
Семнадцатого декабря произошло это тихое официальное сватовство, похожее скорее на обмен двумя дипломатическими нотами, чем «любовными записками»… Но большего и не требовалось от высоких «обречённо-обрученных». Дело закипело, и уже 20-го числа поскакал курьер к графу Румянцеву с письмами на имя родителей Луизы и деда её, маркграфа Баденского.
От имени своего старшего внука Екатерина просила руки принцессы, устанавливала порядок принятия Луизой православия, а срок свадьбы намечала на предстоящую осень 1793 года. Что касается младшей сестры, Фредерики, — зимой отпустить девочку императрица не решалась и обещала прислать её не позже мая того же года.
Полное согласие на все планы Екатерины пришло с обратным курьером как раз к Новому году по русскому стилю. Немедленно назначен был принцессе наставник православного Закона Божия, учёный архимандрит Иннокентий из новгородского Антониевского монастыря. В то же время начались постоянные уроки русского языка совместно с великими княжнами.
Но и раньше ещё Луиза охотно прислушивалась к русской речи; нередко обращалась к княжнам, и те служили своей подруге первыми наставницами русского языка, который так мило и забавно коверкала порой их добровольная прелестная ученица.
Взрывы весёлого хохота княжон и госпожи Ливен или Шуваловой, которые присутствовали при импровизированных уроках, заставляли вспыхнуть принцессу, и, забавно, по-детски надув губки, она умолкала, хотя ненадолго. А затем уже переходила на родную немецкую или французскую речь, которая чаще всего раздаётся при этом дворе, особенно среди молодёжи.
Благодаря новым занятиям и старому веселью время незаметно прошло для обеих сестёр. Миновала зима. Весна развернулась во всей северной красоте и нежности. Вот уже и май настал, цветущий, зелёный. Давно пора переезжать куда-нибудь из города. Но Екатерина не назначает желанного дня. Ещё тут, в городе, предстоят разные события и дела.
Девятого мая в большой церкви Зимнего дворца состоялось миропомазание принцессы Луизы, получившей при этом православное имя Елизаветы Алексеевны.
А на другой день происходило торжественное обручение Александра и Елизаветы-Луизы, причём сама императрица меняла кольца нареченным. Оба они, конечно, волновались, краснели, бледнели, представляли собою самую очаровательную пару и так и просились на картину в этот миг.
После обручения состоялся парадный обед. Императрица, Павел, Мария, оба внука и новонареченная великая княжна Елизавета сидели за особым царским столом на возвышении под балдахином… Залпы гремели во время тостов со всех верхов столицы, и колокола гудели целый день, как в Светлый праздник.
Щедро были награждены в этот же день все близкие к Александру лица… кроме республиканца Лагарпа. Фаворит Зубов как раз в эту пору успел восстановить императрицу против этого всем «чужого» человека, имеющего тем не менее сильнейшее влияние на своего воспитанника.
Зато остальные наставники остались довольны. Деньгами, чинами, лентами, поместьями и не одной тысячью «людских», «крестьянских душ» отблагодарила всемогущая бабушка за усердие и службу её любимцу-внуку.
В самый день обручения был оглашён список особого двора, назначенного Екатериной для Александра и его будущей жены. Шувалова была утверждена гофмейстериной молодой великой княжны. Три княжны — Мари, Софи и Лиза Голицыны, три очаровательных девушки шестнадцати, семнадцати и девятнадцати лет — были назначены фрейлинами к невесте.
Очень умная, известная при дворе чистотою нравов и силой духа, привлекательная, хотя и не красивая лицом, Варвара Николаевна Головина, тоже урождённая Голицына, давно уже была замечена Елизаветой-Луизой, и обе быстро сдружились.
Императрица была очень довольна таким сближением и теперь назначила мужа её, графа Николая Головина, гофмаршалом двора при обоих обручённых; таким образом, Головина стала самой близкой особой к молодой княжне, к их полному обоюдному удовольствию.
Граф Павел Шувалов, князья-тёзки Пётр Тюфякин и Пётр Шаховской явились камер-юнкерами при Александре, а юный граф Григорий Орлов и князья Горчаков и Хованский, тоже оба Андрея, заняли это же положение при Елизавете-Луизе. Три графа — Николай Толстой, личный друг Александра, Феликс Потоцкий и Василий Мусин-Пушкин — получили назначение камергерами при женихе; князь Егор Голицын, Алексей Ададуров и Павел Тутолмин — при великой княжне.
Не забыта и «нянька» Александра, госпожа Гесслер, попавшая в камер-фрау к невесте.
Никогда такой почести не оказывала императрица цесаревичу-сыну, законному своему наследнику, никогда не окружала сына подобным блеском ни до, ни после его браков…
Многозначительно стали покачивать многие головой, чаще замечаются таинственные толки и перешёптыванье во дворцах императрицы и цесаревича… Большое нечто затевается… И все, кому надо, даже догадаться успели, что это будет.
Помолодевшая, радостная, вся охваченная каким-то восторгом, Екатерина сияла все эти дни. Особенно радовало опытную правительницу, что одна новая совершенно черта вдруг проявилась в её новореченной внучке. Прелестный, очаровательный, даже немного слишком робкий ребёнок, каким она казалась всегда, сменился на глазах у всех в Луизе истинно царственной девушкой, прирождённой государыней, когда пришлось принять участие в торжествах обручения, выслушивать приветствия, поздравления и милостиво отвечать на них, сообразуясь с рангом и достоинством каждого отдельного лица.
Всё это великолепно выполнила Елизавета-Луиза.
— Знаете ли, я сама бы лучше не сумела сделать этого! — рассказывала всем и каждому императрица, повторяя без конца повесть об успехах своей новой внучки Луизы.
То же самое поспешила написать Екатерина и своим заграничным корреспондентам, начиная с родителей невесты и кончая, конечно, Гриммом, её «страстотерпцем» и «козлом».
С сыном и невесткой в эти дни тоже обращалась очень ласково государыня, невольно вызывая ответный отклик с их стороны.
Ясно глядели на землю небеса, весеннее солнце — и ясно, радостно шли дни в семье русской императрицы…
Двенадцатого мая выехала Екатерина в свою любимую летнюю резиденцию, в Царское Село. Дня через два туда же тронулись жених с невестой и весь их двор…
Павел с Марией и свитой ещё раньше вернулись в Павловск.
Веселье, затихшее в столице, вспыхнуло с новой силой здесь, в обширном старом дворце, в садах и парках царскосельских.
Пока действительно были веселы и счастливы все главные действующие лица царственного спектакля, который поставила на удивление миру Екатерина после тридцати лет славного царствования своего.
Однако уже и теперь какие-то полутени, полузвуки, как бы идущие вразрез общей гармонии, стали постепенно прорезаться для чутких ушей, мелькали перед зоркими глазами опытных дворцовых людей.
А таких немало во всём «придворном Петербурге», составляющем добрую четверть населения всей столицы. И стало их ещё больше сейчас, когда новый «молодой двор» прибавился к прежним: «большому» и «малому» дворам, к заднему дворику или «basse cour» самой Екатерины в лице её любимой камер-фрау Перекусихиной, двух дворецких — Тюльпина и знаменитого Захара Зотова, — дуры Даниловны и других. Затем идёт второй «птичник» фаворита Зубова, который с каждым днём захватывает всё больше и больше влияния. Здесь первую скрипку играет секретарь фаворита, Морков, иностранцы-дельцы — пройдоха Альтести, политический агент и сводник граф Эстергази, смелый де Рибас, музыкант-итальянец Джузеппо Сарти, граф Фёдор Головкин, любовник старухи Шуваловой, красивый и наглый, как обычно бывают люди такого сорта. Завистливый, злой, бесстыдный лжец и остряк, он одно время даже метил сам занять «заветное местечко» в сердце Екатерины. Но та его скоро разгадала, и неудачный честолюбец ограничился ролью прихвостня у признанного фаворита, утешился ласками толстой, но влиятельной и щедрой для любовников старухи Шуваловой. Отец и сын Штакельберги — примыкают сюда же.
Французские знатные эмигранты Шуазейль-Гуфье, Дотишан, Круссоль, Ришелье и, наконец, один из знатнейших немецких выходцев принц Нассау-Зиген, за собой ведущий других немцев без меры и числа, — эти люди, богатые алчностью, старыми дворянскими хартиями и поржавевшими доспехами, но бедные «фортуной», явились без всяких предрассудков в северную столицу, зорко глядят: где потеплее можно пристроиться? И в погоне за успехом словно играют «в четыре угла», перебегая от одного двора к другому. Но в Гатчину они попадают уже только по крайней нужде, раньше постучав в более позолоченные двери и потерпев там неудачу.
Если к перечисленным дворам и задворкам прибавить штат учителей и наставников обоих великих князей, их «кавалеров» и дядек, которые, как Остен-Сакен, Протасов, Муравьев, тоже набраны из видных семейств, — получится полный состав, общий вид того, что называется «придворными кругами» столицы.
Само собой понятно, что в обычное время все эти дворы, дворики, задворки и придворные закоулки отчаянно соперничают между собою, в одиночку и целыми группами роют друг другу ямы, стараясь урвать для себя и родни побольше подачек, наград и милостей, какими щедро сыплет уж много лет державная управительница этого сложного «хозяйства» своего…
Но кроме такого явного соперничества и сплетения интересов существуют между всеми этими людьми иные, невидные, но тем более прочные взаимоотношения и тайные связи.
Люди, стоящие наружно как бы в разных враждебных лагерях, при разных дворах, всё-таки взяты из одного общего круга и сословия служилых дворян и высшей знати русской. У них главные интересы одинаковы. Мало того, большинство из них в тесных дружеских и родственных связях. Старшее поколение занимало важные посты при императрице, а более юные — сыновья, дочери, племянницы и братья — находились при Павле, при его жене, сыновьях или даже при «фаворите», кто бы ни занимал в данное время это важное место, первейшее среди других придворных чинов…
Если случайно открывалось новое место или освобождалась вакансия при любом из дворов или «двориков» — «чужому» можно попасть на него только по воле всемогущего случая либо по прихоти самой Екатерины. А обычно такие места занимались «своими».
Поэтому получалась очень сложная картина, головоломный, запутанный узор непонятных взаимоотношений и конъюнктур.
По фронту обычно велась показная война, в подражание «господам».
Свита цесаревича и его супруги на глазах у последних даже не разговаривала с придворными императрицы, ограничиваясь официальными приветствиями.
А между тем в Гатчину быстро и подробно переносилось всё, что говорится и делается в самом интимном кругу Екатерины. И наоборот: каждый шаг, чуть ли не каждая мысль угрюмого сына становилась известна его матери… А чтобы сделать более терпимым своё предательство, чтобы скрасить шпионство, «друзья» Павла, служащие государыне, уверяли, что шпионят за цесаревичем ради его же собственной пользы. Он-де сам вредит себе своим отчуждением от матери, своими дикими, неосторожными выходками… И чтобы остановить, исправить зло, решаются на свои доносы эти «честные друзья».
То же самое приходилось выслушивать и цесаревичу, только, конечно, по отношению к его матери… То же было и у фаворита, у великих князей, всюду и везде.
Сея ветры, мутя воду, они исправно ловили золотую рыбку, эта огромная свора придворных умных людей, и пожинали то, чего не сеяли сами: все блага мира.
Конечно, самые глубокие тайны и закулисные затеи всех этих дворов зачастую выплывали на свет Божий. Атмосфера подкопов, интриги, наносных речей и клеветы отравляла вокруг весь воздух, не давая свободно дышать более чистым и бескорыстным людям, которые порою каким-то чудом появлялись у подножия трона.
Но дело от того не менялось чуть ли не сотни лет, и только с каждым новым царствованием принимало несколько иные, более грубые или более утончённые формы, как было сейчас, в долгие годы царствования Екатерины, соединяющей в себе самые несоединимые черты сильного, отважного человеческого ума и духа.
И вдруг совершилось нечто неожиданное и крайне неприятное для бесчисленной свиты придворных шептунов, переносчиков, хулителей, доносителей и интриганов высшей воды. «Хозяева», вся семья Екатерины, как будто спаянная новой нитью — появлением Елизаветы в её среде, зажила совсем по-родственному, без свары, без вражды и озлобления взаимного, как «Бог велел» жить всем родственникам, носящим царский пурпур или сермягу крестьянскую — всё равно.
Без дела, без занятий осталось множество лиц: нельзя клеветать, некому и не на кого сплетничать… Нет случая втереться в милость при помощи наговора, урвать подачку за кстати сделанный донос… И впереди — всё то же…
Всполошились многие. Лишь те, кто постарше и поумней, не падали духом. Криво улыбались только и говорили:
— И ветер дует не сплошь: с перемежкою… Отдохнёт, сил наберётся — и пуще людям тогда глаза порошит… Тишь перед непогодью всегда бывает. Чем больше тишь, тем грознее бурю надо ждать… да готовиться…
И они ждали… и готовились. Вернее, сами исподволь подготовляли ряд новых бурь и непогод на дворцовом небосклоне все — начиная с графини Протасовой, злой, желчной, чёрной, как негритянка, и распутной, как только может быть уродливая женщина, за ней чередовались дамы и кавалеры: Зубов, Шувалова и многие другие, уже перечисленные выше, свои и иноземные авантюристы и блестящие вельможи блестящего петербургского двора.
Но пока ещё небо было ясно, и ласковый май, цветущий, ароматный месяц, чарует и греет усталые от зимней непогоды молодые и старые души и тела.
Однако случается, что и в знойные летние дни бушуют сильные грозы. Одна из них и разразилась над Елизаветой-Луизой в начале августа, который был особенно прекрасен в этом году.
Пришла пора принцессе Фредерике возвратиться к себе домой, в милый тихий замок на дворцовой площади в Карлсруэ. Родители настаивают на этом. И они имеют свои основания. Теперь, когда старшая сестра станет супругой великого князя российского, наследника сильнейшей державы, младшая сестра имеет право рассчитывать на самого лучшего из женихов остальных европейских династий… Каждому приятно породниться с «порядочной» семьёй, хотя бы и посредством брака, дающего право на свойство, если не на кровное родство с будущим императором всероссийским.
Девочка грустит о разлуке с любимой сестрой, жаль ей также покинуть весёлый двор доброй императрицы… Но всё-таки тянет домой, к родным, в близкие, знакомые места… Зато Елизавета-Луиза безутешна.
Ночь на дворе. Окно в сад раскрыто. Звёздная, тёмная и тихая августовская ночь, полная пряных ароматов и свежей прохлады, глядит сюда, в спальню маленькой принцессы, где с ней наедине сидит теперь старшая сестра, тоже вся в белом лёгком ночном наряде, бледная и прекрасная, как мраморное божество. На кровать к сестре присела и тихо, печально говорит, держа в своих холодных руках нервную, горячую ручку девочки:
— Так ты скажи маме, чтобы она была спокойна… что я очень счастлива. Ты же видела: он такой красавец, добрый, ласковый… и он… любит меня… Я тоже… очень люблю его. Право! Только мы… понимаешь, стесняемся выказывать это. Особенно — при других. А я пишу маме, как мы… любим друг друга. Маме это будет приятно. И отцу. Милый, добрый наш отец. Когда я увижу их обоих? И тебя, и сестёр?.. — Голос оборвался, слёзы закапали часто-часто из глаз. Но лицо спокойно. Так хочет «счастливая невеста». И, овладев собою, продолжает: — Вот ты и скажи маме: как ласкает меня императрица, и цесаревич, и великая княгиня. Я пишу, что они поручили мне передать маме. Но ты всё-таки скажи. Мама тебе сильнее поверит, чем простому письму. Тут так весело…
— Правда, весело, Луизхен. Если бы не к нашим, и не уехала бы отсюда. А ты вот плачешь? Зачем? Я тоже расплачусь, на тебя глядя. Перестань…
— Нет, нет. Это я так… ничего. Грустно с тобой расставаться. Это ты маленькая ветреница! Едешь к маме, к отцу, к сёстрам. Так и не жалеешь меня. А я тебя… Ну, вот и ты плачешь! Вовсе не надо этого. Завтра глаза будут красные. Императрица подумает — ты нездорова, отложит отъезд. Лучше перестань.
Умная девушка знает, чем повлиять на сестрёнку. Та живо отёрла глаза:
— Пустое. Видишь, я перестала. И мне жаль оставить тебя. Да как же быть? Тебе со мною нельзя. Скоро ваша свадьба. Через месяц… И мне оставаться больше нельзя. Дорога испортится… и мама уже приказала. Надо ехать. Уже завтра мы поплачем. А сегодня и ты перестань, Луизхен. Ну не стыдно ли тебе: большая сестра, невеста, счастливая — и плачешь… И дрожишь вся… Верно, холодно из окна. Правда, свежо. Я закрою.
И девочка вскочила в тонкой рубашке, в кофточке, с белым чепчиком на шелковистых кудрях, маленькая, хрупкая женщина-ребёнок.
Но старшая удержала её.
— Постой, я сама. Правда, свежо из сада. Знаешь, подвинься, я лягу с тобой, и мы так проспим вместе последний раз до утра, как, помнишь, делали это давно, ещё маленькими девочками, там, у нас?..
Лежат обе тихо, думают о чём-то.
И вдруг снова жалобно, тихо, протяжно вырвалось у старшей:
— Одна! Ведь совсем останусь я теперь здесь одна… Понимаешь ли, Фрикхен? Ни единой родной души… Чужие, все чужие…
Бледное лицо с раскрытыми широко глазами так скорбно. Но слёз нет.
— Одна? Вот смешно. А… твой жених… твой муж будет с тобою… И все кругом тебя любят. И совсем не одна. Вот какие милые дамы есть у тебя… Вот ВагЬе Голицына, у неё такие честные глаза. Мне кажется, ты ей можешь все сказать, вот как мне… Даже больше. Она тебя лучше поймёт. Она уже большая… дама!.. А я маленькая девочка. Что я могу?..
— Ты?! Крошка моя. Ты хоть и не поймёшь, но ты моя… своя… родная… А он? Когда мы ещё так сблизимся?! Я так мало его знаю. Он такой… Хороший… очень хороший… Но как будто думает всегда о чём-то другом, о далёком… Даже когда говорит со мною, когда ласково говорит… Такой он спокойный очень!.. Как белые цветы есть здесь в саду: блестящие, красивые… Тонкий, ласковый запах. А сорвёшь, приложишь к лицу — плотные, глянцевитые листья холодят… не ласкают, как другие цветы. Словно не живые эти листья, весь цветок словно из воска… Ты видела на пруду?
— Ненюфары белые, большие? Знаю. Правда, будто не настоящие они и холодные всегда, в самую жаркую пору. Ну конечно… с таким не скоро подружишь хорошо.
— О нет! Мы очень дружны… Почти как с братом с ним. Но мне хотелось бы сестру. Вот ты назвала Голицыну, «толстую маршальшу», как мы прозвали её… Мне она очень нравится. Мы понимаем друг друга. И я бы могла, правда. Но я боюсь. Здесь все кругом так… ревнивы… так завистливы… Я давно заметила. И мама говорила мне. Каждый, если бы мог, завладел бы мною и им… Александром… Чтобы никто другой не смел нас и касаться, и заговорить, и… понимаешь? Если заметят, что я дружна с этой милой дамой… нас разлучат. Не знаю как, но сумеют… Наговорят мне, императрице, мужу… Испортят все хорошее, что есть сейчас… Потому я даже на глазах у людей стараюсь меньше говорить с ней… держусь так холодно…
— Ах, вот это почему? А я думала… Какая ты хитрая, Луизхен. Вот не ждала…
— Здесь нельзя иначе, дитя моё. Здесь большой двор, много людей, разные интересы. Нужно быть очень осторожной, особенно мне. Я всем чужая… Теперь понимаешь, отчего мне так тяжело расстаться с тобой? Но я и рада, что ты надолго не останешься здесь. И тебе пришлось бы делать насилие над собой, над душою своей, над своим сердцем, над… Впрочем, что я… Какие пустяки. Смотри, не вздумай маме сказать что-нибудь подобное. Она ведь огорчится. Помочь не может и будет плакать. Помни, Фрикхен! Обещаешь?
— Обещаю, Луизхен! — печально ответила девочка, и носик у неё сразу покраснел от прихлынувших и задержанных слёз.
— А я тут скоро освоюсь, справлюсь со всем… Будут у меня и друзья… И с ним… с Александром мы… будем жить хорошо… И все пройдёт… Но теперь — пока грустно… Вот я и болтаю с тобой… И тебя огорчаю, моя малышка… Усни. Уснём вместе. Уже поздно. Знаешь, императрица рано встаёт и не любит, если мы проспим дольше срока… Спи…
Нежно лаская, как ребёнка, сестру, она даже тихо стала напевать старинную колыбельную песенку, которую певала их старая нянька там, в далёком, милом замке.
Опять полились тихие слёзы. Но Фредерика уже не слышит, не видит ничего. Сомкнулись под чарой знакомого напева тёмные глазки. Ровно дышит грудь…
Так, мешая тихий напев со слезами, думами и грёзами, заснула наконец и старшая сестра, великая княжна российская…
— Долгие проводы — лишние слёзы! — сказала государыня в урочный час. Крепко поцеловала принцессу Фредерику, благословила её и отпустила из своего покоя.
Но все другие — сестра, оба великих князя со своими «дядьками» Протасовым и Сакеном, Шувалова, Голицына, молодёжь — не говоря о господине Стрекалове, под охраной которого возвращалась теперь на родину принцесса, — все через сад прошли к боковой калитке, где уже стояла большая дорожная карета и кучер изредка звонко пощёлкивал бичом.
Прощание сестёр было тяжёлое, трогательное. Они рыдали, не могли оторваться одна от другой; окружающие тоже все плакали. Даже Александр нарушил свою сдержанность и только отирал слёзы, сбегающие по щекам… О Константине и говорить нечего: этот рыдал чуть ли не навзрыд, как оно нередко случалось с очень впечатлительным и нервным юношей.
Сел Стрекалов… усадили Фредерику… Голицына держала в объятиях ослабевшую Елизавету-Луизу.
Лакей готовился захлопнул дверцу.
— До свидания, Луизхен! — вдруг прозвенел голосок девочки.
Та выпрямилась, вся вздрогнув, вырвалась от Голицыной, кинулась к карете, и там, внутри, обе сестры снова слились в тесном, неразрывном объятии.
— Прощай, прощай, Фрикхен… Прощай, моя малютка!.. — среди рыданий твердила княжна. — Маму, всех поцелуй. Помни, скажи… Прощай!..
Ещё один быстрый, судорожный, до боли крепкий поцелуй. Она соскочила с подножки кареты, ухватила за руку Ваrbе Голицыну и, не оглядываясь, побежала по аллее далеко-далеко, в самый конец английского парка, к искусственным развалинам, где порою в жаркую пору сидели целой компанией великие князья, княжны, их фрейлины и близкие лица свиты…
Здесь, припав головой на плечо подруге, княжна дала волю громким рыданиям, которые удерживала до тех пор, и только изредка повторяла:
— Уехала Фрикхен. Я теперь осталась одна… Мне так больно… Не оставляйте меня… Я совсем одинока!
— Ваше высочество… дорогая принцесса! Верьте моим словам, — нежно поддерживая девушку, заговорила Голицына. — Я глубоко предана вам… Люблю вас, как только может один человек любить другого. Вы стоите любви. И я докажу вам свою преданность. Верьте мне… вам будет легче… Плачьте. Грудь облегчится от слёз!
— Да, да… я верю! Я потому и позвала вас… Тебя!.. Будем друзьями. Я тоже люблю тебя. Мне так нужно иметь близкую душу… Говори мне «ты»… когда мы одни… Утешь меня. Пожалей. Ты же видишь, как я одинока, хотя и… хотя я счастлива, как все говорят… И уехала моя Фрикхен… совсем…
Снова рыдания прорвались у девушки. Но вот вдали послышались неясные голоса.
Приближались фрейлины и дамы, бывшие там, у кареты. Сразу смолкла княжна, сдержала рыдания, отёрла слёзы, выпрямилась и спокойная, ясная на вид, медленно пошла навстречу свите, которая, с Протасовой во главе, показалась на повороте аллеи. Так же спокойно двинулась она со всеми ко дворцу, вызвав невольное переглядывание и пожимание плеч у всех окружающих.
— Чудеса, и только! — не выдержала, тихо шепнула злючка Протасова своей племяннице, красивой графине Анне Толстой, прозванной за свой рост Длинной Анной. — То как река разливалась. Как шальная, в конец сада кинулась, печаль укрыть, слёзы повыплакать. А тут — и ни слезиночки… Ровно каменная идёт. Все немецкие фигли-мигли, сантименты да комедии, больше ничего!
Презрительно сжала губы Варвара Голицына, чуткий слух которой уловил ядовитый шёпот, и подумала:
«Ну, где уж чёрной гадюке или толстой жабе судить о том, как живёт и тоскует чудная роза в богатом саду? Не понять вам моей принцессы!.. Никогда!»
Подумала и тут же снова в душе поклялась посвятить всю жизнь и преданность этой прелестной принцессе, такой гордой духом и нежной сердцем в одно и то же время; так непохожей на окружающий мир.
Кроме великих князей, двух дам не хватало в свите, которая провожала теперь Елизавету-Луизу ко дворцу.
Графиня Шувалова и её старшая дочь, Прасковья Андреевна Голицына, остались на месте, как бы выжидая, что станут делать великие князья.
Константин, по свойственной ему стремительности, круто отвернулся от решётки, за которой уже громыхали колёса тяжёлой кареты, и быстро двинулся к той части дворца, где он помещался, сопровождаемый Сакеном и Протасовым, который о чём-то теперь горячо толковал со сослуживцем и сотоварищем.
Александр ещё несколько раз махнул платком вслед отъезжающим, поглядел с печальным видом вдаль, по дороге, отёр глаза и тоже хотел пойти ко дворцу. Но тут его переняла Шувалова, подымаясь со скамьи, на которой сидела с томным видом и с платком у сухих глаз.
— Ах, ваше высочество, сколь драматический, тяжёлый момент! — заныла она. — Я совсем расстроена… и моя Пашет ещё больше того. Мы обе так любим принцессу… то есть её высочество… И видеть такое отчаяние. Конечно, утешение придёт быстро. Но всё же тяжело. Вот вы мужчина… Такой большой и сильный… и плакали как дитя… Что же нам остаётся, бедным женщинам? Не правда ли, Пашет? Смотрите, она едва идёт… она так впечатлительна у меня… И потом, видеть ваши слёзы… Не красней, мой друг. Все знают, какое глубокое, чистое чувство питаешь ты к нашему ангелу, к его высочеству… Как и все другие девицы и дамы наши… И вдруг ваши слёзы… Она совсем потрясена…
После таких слов Александру только осталось предложить свою руку даме, что он и сделал даже довольно охотно, хотя подчёркнутые напоминания о слезах, только что пролитых им, не понравились самолюбивому юноше.
Но Голицына молчала, и это мирило его с нею.
Стройная, пышная, с правильным, красивым лицом, хотя и маловыразительным, Прасковья Андреевна нравилась очень многим. Пунцовые, полные даже немножко чересчур губы, живые, сверкающие жадным блеском глаза и всегда вздрагивающие ноздри говорили о сильном, страстном темпераменте этой женщины, и немало пикантных рассказов ходило при дворе о многочисленных приключениях любовных, в которых героиней являлась Пашет Голицына.
Особенно любила она совсем юных, ещё неопытных в деле любви новичков, так что даже заслужила прозвище «гувернантки обоих высочайших дворов»…
Кроме чувственного темперамента, было ещё что-то в этой женщине, что помогало ей подолгу держать в своей власти красивых юношей, пока сама она не находила, что пора этого отпустить и приняться за другого.
Теперь, около года, дочь, при деятельном участии матери, почти открыто стала охотиться за Александром, очевидно считая его, наравне с бабушкой и многими другими, совсем ещё неопытным в данном отношении юношей. Очень немногие, как генерал Протасов или парикмахер Роман, камердинер князя, да ещё два-три человека знали некоторые приключения довольно рискованного характера, которые довольно часто любил переживать Александр, сильный и здоровый по натуре, зрелый не по годам.
Но как бы там ни было, Пашет и мать её ловили каждый удобный случай, чтобы и этого красавца-юношу, если возможно, опутать сетью ласк, какими Пашет успела одурманить немало юных голов.
Сейчас случай был удобный. Обе дамы знали мужскую психологию. После сильных волнений радости, грусти ли — всё равно — страсть неизбежно начинает сильнее говорить в мужчине…
Нежно опираясь на руку кавалера, все замедляя шаги, направляя их совсем не в сторону дворца, Пашет устроила так, что скоро все трое они очутились в закрытой тенистой аллее, в конце которой даже темнела небольшая, увитая зеленью беседка.
— Ваше высочество… maman, не отдохнём ли здесь минутку? — впервые подала голос Пашет. — Я так устала от волнений. У меня даже кружится голова. От жары, должно быть, и от слёз!.. Вот здесь, в боскете, передохнем… конечно, если вы не спешите, ваше высочество, утешить вашу очаровательную невесту.
— О, нет… немного можем посидеть. Я с удовольствием, — согласился Александр.
— Да к её высочеству, думаю, теперь и неловко идти мужчине… хотя бы и жениху… Слёзы редко красят женщин. Надо пойти привести в порядок лицо, причёску… то да се. Так уж лучше тут и жениху не мешать… Вот, ступайте, сидите… Только недолго всё-таки, — подводя парочку к самому порогу беседки, заявила мамаша. — Ты, я знаю, готова все на свете забыть в присутствии его высочества… Но не теряй только головы. Его высочество… ты не знаешь, это такой опасный кавалер… хоть и кажется невинным херувимом… Мы тоже знаем кое-что! — грозя своим пухлым, белым пальцем, слащаво, игриво не по годам, заметила графиня.
Затем добродушный смешок, поклон, быстрый выразительный взгляд на дочь — и старухи не стало видно в аллее с быстротой, какой нельзя было ожидать от старых ног, обременённых тучным, тяжёлым телом…
Наступило небольшое молчание.
Пашет пожирала откровенно жадными взорами юношу. Тот сидел слегка смущённый, не зная, что начать.
Женщина ему нравилась, хотя и была немного полнее того, что он любил и считал образцом женской красивой фигуры. В данную минуту, как и угадали обе заговорщицы, он вообще был склонен к ласкам, самым пылким и сильным.
Но двойственность и тут проявилась в этой загадочной душе.
Он ясно представлял себе плачущую невесту… её горе… А он тут?..
Конечно, умей Пашет повести дело, колебания могли скоро исчезнуть. Но та сперва молчала, а потом вдруг негромко заговорила, ближе подвигаясь к юноше на садовом диване, где сидели они теперь:
— Как вы холодны, ваше высочество… Или правду говорят злые языки, что для вас не существует нежных чувств… что даже близкий брак будет лишь такой… платонический… Вот как был у Великого Фридриха с его супругой?
— Что за глупость? — сразу хмуря брови, быстро спросил Александр. Он очень был недоволен, что его задушевные толки с двумя-тремя друзьями уже проникли и в более широкие круги. Особенно сюда, в кружок Шуваловой. Значит, и бабушка?..
— Кто вам сказал? Хотел бы знать, княгиня… Я вас не выдам.
— Клянусь, никто! Просто так, судя по вашей холодности к многим влюблённым в ваше высочество особам… И теперь, накануне брака, когда одна вас похитит, может быть, даже без пользы для себя… Мы все… другие, страждем особливо!.. И я больше всех… Вы и не знаете, ваше высочество, как долго и сильно я вас… обожаю!..
Переходя на французский язык, она уже смелее, откровеннее сразу повела речь:
— Можете смеяться надо мной, принц! Но я должна сказать все… Я решилась бы жизнь отдать за вас… за одну вашу ласку. Конечно, я не так красива, не умна, как другие, более счастливые. Но чувство моё будет мне оправданием… Я даже решила. Скоро келья укроет мою любовь… мою безнадёжную страсть. Ведь вы меня не любите, принц, не правда ли?..
— Ну что вы, княгиня… Не волнуйтесь… прошу вас, — только и мог ответить на этот неожиданный поток признаний юноша.
Но она не унималась:
— Всё равно… пусть даже так!.. Но вы не откажете в одной самой чистой, братской ласке?.. Ну, ближе… прошу вас… Один поцелуй… Так!.. Ну, вот видите, я вся ваша… Как Даная, ждущая Олимпийца… О, мой Зевес… мой небожитель! — страстным шёпотом проговорила она, принимая совсем позу Данаи на широком диване. — Приди, пролей на меня золотой дождь своей любви… Один миг!.. И я счастлива… на всю жизнь… Один миг!..
Она вытянула руки, слегка касаясь руки Александра, шептала, манила и влекла, вся похожая на вакханку в припадке страсти…
Что-то странное произошло с юношей. Ещё за минуту перед тем он сам чувствовал желание схватить красивую, стройную женщину, прижать к себе, ласкать, сжимать в объятиях. Но сейчас, когда она так откровенно, в позе Данаи, зовёт, почти требует его ласки?..
Вся мужская гордость пробудилась в нём. Не он, а его хотят взять!.. Этого не будет ни за что, никогда!.. Вдруг быстро, почти резко поднявшись с дивана, он сделал шаг к выходу из беседки, словно прислушиваясь, и, протянув к ней руку, тихо заговорил:
— Тише!.. Сюда идут… меня зовут… Тише!.. Я пойду навстречу… чтобы не вошли… не застали… Чтобы не было толков…
И не успела что-нибудь ответить, сообразить положение Пашет, как он вышел и скрылся за поворотом аллеи.
Только теперь поняв, в чём дело, соскочила с дивана эта новая жена Пентефрия, топнула ногой, глядя вслед уходящему юноше, сжала острые зубы так, что они издали скрип, и, поспешно приведя в порядок причёску, измятую о спинку дивана, оправя туалет, вышла из беседки.
Матушка, появившаяся неизвестно откуда, встретила её презрительным взглядом.
— Дура!
Кинула ей только одно это слово и быстро заковыляла по аллее вперёд, туда, ко дворцу, вблизи которого уже мелькал на быстром ходу Александр…
Медленно, опустя голову, двинулась за нею и Пашет.
— Дура, конечно! — сказала и Екатерина, когда какими-то путями узнала о приключении в боскете. — Ну можно ли юношу, почти мальчика, столь стремительно атаковать? Тут и не всякий опытный мужчина найдётся как поступить. Юноши любят сами нападать… С ними надо делать вид, что защищаешь крепость, хотя бы и заранее обречённую на полную сдачу. Вот тогда они все забывают на свете и бывают неукротимы. А так?.. Дура и есть! — решила эта многоопытная, всеведущая женщина, хорошо изучившая за долгие годы «науку страсти нежной»…
Шестнадцатого августа переехала Екатерина из Царского в Таврический дворец.
Как и всегда, отъезд состоялся неожиданно для всех. Императрицу забавляла суета, возникающая каждый раз в такие минуты. Лица, которых она брала с собой в карету, кроме Зубова, конечно, непредуведомленные, — в самую последнюю минуту отдавали распоряжение: собирать чемоданы, увязывать сундуки… И, сидя в шестиместной карете, уже на пути, то один, то другой начинали жаловаться и перечислять всё, что не успели или позабыли сделать самого важного…
Но Екатерина громко, весело смеялась — и тем кончалось дело.
Карета быстро мчалась… Шесть гайдуков, двенадцать гусар и двенадцать казаков скакали впереди. Сзади камер-пажи и шталмейстер верхами… А до выезда из Царского и даже дальше по шоссе бежали сзади угольщики, молочники, окрестные крестьяне, которых любила одарить и приласкать каждое лето державная помещица — «хозяйка» царскосельских дворцов и земель.
Второго сентября начались в столице блестящие празднества по случаю заключения выгодного, почётного мира с Турцией и длились две недели. И наконец 28 сентября — особенно торжественно, при огромном стечении народа вокруг Зимнего дворца, в его большой церкви состоялось бракосочетание Александра и Елизаветы.
Грохотали пушки, гудели все колокола… клики восторга потрясали даже окна дворца, вырываясь из десятков тысяч орудий там, внизу, где черно от толпы.
Жених и невеста, одинаково прекрасные собой, были одеты: он — в белом сребротканом глазетовом кафтане, она — в таком же платье. Оба были усыпаны алмазами, бриллиантами с ног до головы и горели в ослепительных лучах, отражая тысячи огней, зажжённых в храме. Венец над братом держал Константин, а над невестой — канцлер Безбородко. После обряда молодые сошли с возвышения и приняли благословение императрицы, которая плакала от радости, так же как угрюмый Павел и жена его.
Все, бывшие на этом венчанье, остались надолго очарованы редким зрелищем этой чудной пары. Три дня гудели колокола. Торжества длились целых две недели и закончились только 11 октября небывалым фейерверком, сожжённым на Царицыном лугу, причём сгорело пороху столько, что, по словам Фёдора Ростопчина, «хватило бы на целую войну с державой среднего калибра или, по крайности, для сражения более кровопролитного, чем брак прелестного принца на очаровательной принцессе».
Удар веером от ВагЬе Голицыной был ответом на шутку.
Милости, награды сыпались, лились рекой, и все хватали их на лету…
Императрица была в неописуемом восторге, но и она устала под конец. А про «молодых» и говорить нечего.
И отрадное, временное затишье настало наконец после всего этого шума, блеска и торжества. Александр на время все оставил, все забыл: друзей, занятия…
— Он так молод, а жена его так красива! — колко заметил по этому поводу ревнивый прежний любимец Александра Фёдор Ростопчин…
Глава IIIПЕРВЫЕ ТУЧИ
…Догорели огни, облетели цветы.
…А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
Очень мало кто видел, что представляла собой огромная площадь полчаса спустя после этого фантастического праздника, где в море разноцветных огней сверкали и переливались бриллиантовые узоры, вензеля, корабли и замки, блестели пламенные солнца, вертелись огненные колёса, широко вокруг раскидывая мириады искр, потоки быстро отгорающих звёзд.
Тёмной, мрачной казалась площадь после конца блестящего зрелища.
Пороховой дым и чад, копоть сала от догорающих и гасимых плошек — отравляли воздух, мешая дышать. Закуренными скелетами стояли остовы сложных сооружений, которые служили поддержкой огненному царству фантазии, городу сверкающих дворцов и разгоняющих мрак искусственных светил… Кое-где балки затлели, и рабочие, солдаты патрулей, усиленных для сооружения, тушили дерево водой, топтали его в землю, добивали огонь, который, потешив людей, словно не хотел сразу гаснуть, ещё рвался вспыхнуть хотя бы на миг!
Там и здесь два толстых столба с перекладиной наверху — опора большинства щитов, уже разобранных, — напоминали гигантские виселицы. А верёвки, перекинутые через перекладину, при помощи которых люди производили разборку щитов, собирали догоревшие плошки и лампионы, самые силуэты этих людей, чернеющие там, под перекладинами, на тёмной синеве тихой осенней ночи, дополняли жуткое сходство…
И, осеняя себя крестом, спешили скорее мимо более впечатлительные прохожие, после фейерверка зашедшие на пустую сейчас и плохо освещённую площадь.
Почти такое же полное быстрое превращение произошло и в той дворцовой благодати, в той идиллии, которая одним портила кровь, мутила желчь, а другим казалась весьма недолговечной, а потому и не угрожающей обычному ходу интриг и происков, какими живёт большинство людей, окружающих высокую семью.
Тучи быстро стали заволакивать ясное небо ещё две недели тому назад. Первый рокот непогоды послышался со стороны Гатчинского дворца, как раз накануне торжественного венчания высоких новобрачных.
Обычно у Павла — даже когда он проживал временами в столице — мало кто бывал. Посещениям к цесаревичу кто-то незримый вёл самый строгий счёт, извещал о них Екатерину, а та, не стесняясь, прямо спрашивала такого «гостя», зачем был у сына, или давала понять, что предмет беседы ей известен, а самые посещения наследника со стороны лиц, состоящих при ней самой или при юных князьях, совсем не желательны. Иногда, не говоря ни слова, она начинала «не замечать» долгое время кого-нибудь из окружающих её, не говорила ему ни слова, даже не отвечала на вопросы, словно не расслышав их. И можно было прямо сказать, что это лицо «посетило» Павла, не испросив раньше разрешения у императрицы, не уведомив, по крайней мере, её о причине посещения, о теме разговоров…
Но в эту кипучую пору, в течение долгого ряда гремящих дней, бегущих беспрерывным праздником, в котором пришлось принять самое близкое участие и цесаревичу, — создалась для него полная возможность выйти на время из того проклятого заколдованного круга отчуждения и одиночества, который создан для «гатчинского отшельника» отчасти по собственной воле и в такой же мере по воле его державной матери.
Вот больше месяца — на приёмах, на праздниках, на балах, среди густой толпы, охраняющей от шпионства лучше, чем каменные стены дворца, — везде теперь цесаревич почти ежедневно сталкивается со множеством лиц, которых даже при желании не мог видеть целыми годами. Иные искренно, другие — по врождённой манере придворных «искателей и ласкателей» уверяют его в глубокой преданности, в готовности служить до самой смерти…
И всё это лучшие люди родной земли или знатные эмигранты, выходцы из Франции и других стран, нашедшие новую, благодатную родину при российском дворе…
Сравнить нельзя эти сливки общества, соль земли, с той швалью, которая обычно окружает Павла, известная под презрительной кличкой «гатчинцев», и среди которых «даже самый лучший», по меткому выражению того же Ростопчина, «заслуживает быть колесованным без всякого следствия и суда, по доброй совести!..».
Кружилась сначала голова у цесаревича от радости, от восторга, от удовлетворённого самолюбия. Но скоро он стал хмуриться и дёргать бровью, как всегда в минуты сильного душевного раздражения. Все сумрачней его лицо, отрывистей речи. А к матери, приласкавшей было сына, он старается и не подойти, если уж крайняя необходимость не принудит его к соблюдению этикета.
Замечали это все, но знали причину такой перемены очень немногие.
Шувалова, её «друг» Головкин, слезливый Шуазейль-Гуфье, приживалец Екатерины, везде и всюду толкующий о «своём обожании этой дивной государыни», такой же прихвостень, только похитрее, грубый на вид, тонкий пройдоха в душе, Эстергази, умеющий хриплым баском «рубить правду-матку» в глаза, но под видом колкостей посылающий осторожные, пряные комплименты; затем, фрейлина супруги и фаворитка мужа, Нелидова; её «друг» тайный и многолетний, первый толкнувший умную интриганку в объятия Павла, князь Голицын — все эти люди, такие, казалось бы, далёкие, несходные между собою, тоже поглядывают на Павла, но без всякого недоумения, наоборот, как бы выжидая: что дальше будет? А между собой при случае они тоже обмениваются иногда взорами, полуулыбками или самое большее парой-другой фраз, мимолётных, даже непонятных для случайного свидетеля этой беседы… Но после того расходятся собеседники очень довольные, как сообщники в каком-нибудь деле, готовом принять хороший для них исход.
К этой же компании, как ни странно, Шувалова нашла нужным и сумела присоединить прямого и доброго по душе, хотя очень честолюбивого, болезненно самолюбивого принца Нассау-Зигена, уже прославленного в качестве военного гения, но сейчас полагающего, что он обойдён, забыт, и потому готового брюзжать и ворчать, а то и поинтриговать под шумок, чтобы поднять своё личное значение и кредит.
Больше всего на Павла направлено внимание этой компании, но они деятельно следят положительно за всем, что творится при дворе, особенно вблизи самой Екатерины. Зубов пока держится в стороне. Но он что-то почуял и словно озирается тревожно порою, как бы ища опоры и сочувствия со стороны окружающих.
Обычно нет наглее и заносчивее человека при дворе, чем этот фаворит, двадцатишестилетний друг сердца женщины, прожившей на свете более шестидесяти трёх лет.
Но когда он порой вспомнит об этой пугающей цифре, приглядится к ликующему сейчас, но уже словно тронутому тлением лицу Екатерины, когда видит её усталое от жизни и от наслаждений тело, замечает смертельную усталость физическую и духовную, которую так хорошо умеет скрывать от целого мира эта многолетняя чаровница, уловительница людей…
Когда он вспоминает всё это, холод охватывает мелкой дрожью выхоленное, начинающее обволакиваться жиром тело наложника.
Что ждёт его, если внезапно грянет удар? И даже неизвестно, перед кем надо поклониться заранее. К кому забежать? В апартаменты новобрачных, как говорят все, начиная с самой державной бабушки? Или туда, в тёмную Гатчину? Кто знает? Вопрос не выяснен. Екатерина колеблется. Отношение Александра к отцу — загадочно и для самой императрицы, не говоря о других…
И по логике вещей Зубов, пока ещё никем не втянутый в игру, сам невольно подошёл к черте, которая привела вышеперечисленную группу сообщников к целому ряду потайных выпадов и шагов.
Нарыв лучше взрезать по собственной воле и скорее, теперь же, чтобы потом, прорвавшись самостоятельно и неожиданно, он не отравил потоком гноя многим и многим все их существование, всю жизнь!
К операции этой союзники приступили осторожно, издалека, начав с Павла, самого впечатлительного, способного по натуре довериться злейшему врагу, если тот прикроет себя хотя бы полупрозрачной личиной преданности, пропитает ядовитые наветы ароматом угодливости раба.
С разных сторон — именно под личиной дружбы и расположения — стали нашёптывать Павлу о состоявшемся будто бы решении Екатерины не только отстранить его от престола, но даже и удалить куда-нибудь в надёжное место, вроде замка Лоде, а трон и власть, чуть ли не при жизни ещё, передать Александру.
Эти вести покоя не дают цесаревичу.
Плохо спит он всегда по ночам. А теперь и вовсе сна почти лишился. Ляжет далеко за полночь. А в четыре часа уже на ногах, как всегда… Молчит, думает, губы кусает. И только худеет быстро…
Как раз накануне венчанья, поднявшись чуть не до зари, размашисто шагал своим учебным шагом по кабинету Павел, бормотал порою невнятное что-то, не то жалобу, не то глухое проклятие… Это присуще цесаревичу, как многим людям, живущим в продолжительном одиночестве.
Но время от времени он поглядывает на дверь, словно ожидая кого-то.
Лёгкий стук.
— Войдите! — крикнул Павел.
Без доклада, очевидно по данному заранее распоряжению, вошёл Эстергази.
После первых приветствий и обычных любезных фраз гость круто приступил к делу.
— Вы не взыщите, ваше высочество! Мы знакомы уж не первый год. Ещё в те счастливые времена, когда ваше высочество со своей очаровательной принцессой явились к нам на берега Сены. Граф и графиня Северные! Кхм… И мы увидали, что тёмный, холодный Север хранит не одних белых медведей и хищных орлиц, но имеет такого принца… такую принцессу… Вы поняли меня, принц? Я старый рубака, грубый солдат. Не умею говорить сладких слов. Но тогда ещё два облика запали мне в эту грудь, пробитую пулями в десяти боях, израненную саблями врагов. И с той поры я вечный друг ваш и верный раб!
— О, верю, верю, граф! Тем более что вам сейчас нет и выгоды… я так бессилен…
— Вы духом сильнее всех этих… там… Понимаете? Я не хочу никого оскорблять, тем более лиц, близких вашему высочеству. Но когда презренные фавориты… А между тем, благородный принц… Гм… Да… Молчу, молчу! Лучше — прямо к делу. Время не терпит. Конечно, не затем лишь я вчера на балу попросил у вашего высочества этой секретной аудиенции, не для того рисковал своей карьерой и вашим спокойствием, чтобы того… говорить о моей преданности. Это я успел бы сделать и там, хотя ваше высочество везде окружены шпионами, как вы сами, конечно, того… этого…
— Увы, это верно, милый граф. Итак?
— Дело вот в чём: вчера было тайное совещание у государыни. Тут были все: Кирилл Разумовский, граф Румянцев, Остерман, Салтыков Николай, Мусин-Пушкин, Безбородко, Чернышев, Завадовский, Самойлов и Стрекалов, наконец… Счастливый сват! В новой ленте… Обсуждали вопрос о престоле. Решено окончательно: от наследья ваше высочество отстранить!
— Оконча…
Голос оборвался у Павла. Он ожидал, почти был уверен. Но вот удар обрушился, и сорокалетний мужчина сидит, сразу осунулся, дрожит как в лихорадке и ловит воздух пересохшими губами, бледными, почти синими, как и его перекошенное страданием и ужасом лицо.
— Успокойтесь, ваше высочество… выпейте воды… придите в себя! — засуетился авантюрист, сам напуганный действием своих слов на Павла. — Ещё не все потеряно. Решено — это ещё не значит приведено в исполнение… Тем более что самое решение не было единодушным… Нашлись возражения, и очень сильные…
— Да, правда?.. Да, да, конечно, иначе быть не могло! Что же возражали? Кто? Кто именно? Румянцев? Разумовский? Остерман? Они все? Я угадал?..
— Нет. Один только Безбородко, ваше высочество… Да и то граф-дипломат не решился прямо оспаривать мнение государыни. Он, знаете ли, начал вокруг да около… Коснулся прошлого вашей русской истории… Поставил вопрос: воля монаршая должна ли считаться с тем, что народ весь много лет почитает наследником именно ваше высочество, как единственного сына и старшего в роде?.. Не будет ли это мнение вредить и государю, помимо прямого наследника принявшему власть?..
— Конечно, будет! Все возмутятся…
— Он того не утверждал, а высказал опасение. Но императрица нашла противные доводы. Хотя и смягчилась сразу. Тогда уж граф поставил последний свой вопрос. Он указал, что в деле, кроме нации, государыни и вас, сир, есть ещё одно лицо, и согласие такового необходимо, чтобы…
— Александр?! — неожиданно ликующим кликом вырвалось из сдавленной отчаянием груди Павла. — Он не допустит… он согласия не даст… сын не предаст меня… он!.. Ещё все хорошо… Как я не подумал сам?.. Какой умный этот хохол… Он вспомнил?.. Молодец, Безбородко, молодец!
И Павел даже покивал кому-то ласково, приветливо в пространство за окном комнаты, словно там видел кого-то.
Эстергази насупился. Не затем он пришёл сюда, чтобы слышать похвалы другим.
— Ваше высочество ещё не дослушали меня… Граф только поставил вопрос… И тут же заранее допустил, что согласие будет получено… Что тогда и дело определяется… А если согласен ваш сын, то, конечно, и народ поймёт, что были причины для замены порядка наследования… для устранения вашего высочества… Словом, он согласился тоже, но поиграл сперва в бескорыстие и по пути дал умный совет о предварительном соглашении с предполагаемым наследником, сыном вашего высочества… Вот как, по-моему, дело обстоит…
Опять потемнел и съёжился бедный, больной духом и телом человек, которого наглый хитрец словно нарочно кидал то на вершину надежд, то в бездну отчаянья.
— Да-а! Вот как? — глухо протянул Павел. — Конечно, она сделает, чего захочет… Родителя моего… государя… успели ведь они… Так что уж со мной?.. Да… да…
Постарело лицо, посерело как-то; нижняя, и без того всегда оттопыренная губа сейчас совсем отвисла, как у дряхлого старика. Сидит, молчит.
Эстергази с нетерпением поглядел на красивые часы, стоящие на камине: время идёт. Некогда заниматься размышлениями.
— Что же вы теперь думаете предпринять, ваше высочество? — сразу, нагло задаёт ему предательский вопрос загадочный гость. Теперь, когда весть об устранении сказана, даже Павлу может прийти на ум: «Зачем же явился сюда переносчик тайных вестей? Вызнать что-нибудь, подбить на крайний шаг или предложить участие в каком-нибудь заговоре?»
Но Павел сейчас ни о чём не может думать, ничего не способен ясно соображать. Он чувствует боль в голове, огонь в груди, негодование и ярость в сердце.
С искажённым лицом, с лёгкой пеной в углах губ он подымается, крикливо начинает:
— Что предпринять? Теперь?.. Я, конечно… хочу крикнуть… всему миру…
Неожиданно какой-то шум послышался за дверью, ведущей в соседний покой цесаревича и его супруги. Сильно, отрывисто прозвучал удар, другой.
Павел осёкся, оборвал речь на полуслове, как будто электрический ток пронизал его мозг и вернул ему сознание.
Эстергази тоже вздрогнул и насторожился. Они не вдвоём?! Там стоит, слушает их кто-то… Но кто?
— Простите, граф! — приветливо, ласково даже заговорил Павел. — Вы не волнуйтесь… Сейчас я объясню… Вы вот спросили, что я думаю делать? А я в таком состоянии, что и мыслей собрать не могу… Но помимо того, в столь важных делах я бы и ответить вам ничего не мог без… без совета с одним самым близким мне человеком… с моей… женой… И ещё с одною особой… Я их просил быть наготове и прийти сюда при вас, предвидя, что разговор будет о важных вещах… И вот они дают знак. Вы позволите, граф?..
— О, ваше высочество… Это такая честь для меня!.. Подобное доверие… Я старый солдат! Но я француз и сумею ценить…
Дамы между тем уже вошли по знаку Павла. Они были в утренних лёгких костюмах, и обе кутались в шали, как от свежести в покоях, так и для большего соблюдения приличий. Полный туалет, сделанный так рано, мог бы вызвать подозрение в горничных… А прислуга — лучший род почты между дворами, как знала великая княгиня, и потому явилась почти совсем неглиже.
Нелидова, вторая «особа», о которой говорил Павел, казалась совсем маленькой, невзрачной в таком же утреннем пеньюаре. Белый цвет особенно подчёркивал смуглость её лица и шеи, ещё не покрытых слоем притираний, как то принято делать для всех появлений при дворе.
Галантные поклоны, поцелуй руки — и все заняли места у горящего камина, куда невольно жался Павел, положительно дрожащий от нервного озноба, как в лихорадочном припадке.
В коротких словах изложил Эстергази всё, что слышал уже Павел, и так же нагло повторил свой бестактный вопрос:
— Что намерен его высочество предпринять теперь? Может быть, по старой памяти я бы оказался пригодным чем-нибудь при этом? — для более спокойных и рассудительных дам пояснил своё любопытство лукавый «старый солдат».
Обе дамы быстро, незаметно переглянулись, поняли друг друга, и Мария Фёдоровна заговорила так любезно, дружески, как с самым близким, родным человеком:
— Как благодарны мы вам, граф, за это истинно рыцарское участие и дружескую помощь. Мы же понимаем, что вы рискуете многим, если императрица как-нибудь узнает!.. Кругом столько ушей и глаз… Особенно для охраны моего бедного мужа… и меня заодно… Мы так ценим. И вечно будем помнить. Нет меры, чтобы оценить такую преданность… Но это ещё не все, чего мы ждём от вас. Удивлены? А между тем данное вами доказательство столь бескорыстной дружбы невольно влечёт за собой ещё некоторые последствия. Мы именно сейчас от вас, граф, ждём спасительного, дружеского совета: что нам делать? Как поступить? Положение ужасное. Сына хотят поставить врагом против родного отца… Хотят… скажем самое лучшее: вынудить от отца отречение в пользу родного сына, ещё юноши, такого незрелого… Он разве сумеет выбрать себе советников, хотя бы и не таких идеальных, как вы, граф, благородный рыцарь и паладин… Но просто честных людей! Конечно, судьба великой империи будет брошена на произвол шайки льстецов и проходимцев, какие успеют овладеть юношей… И уж ради этого мой муж и я не должны сдаваться спокойно, без борьбы. Но эта борьба должна быть так же чиста и благородна, как святы и благородны были побуждения, вынудившие вас пойти к опальному принцу, указать ему на грозящую опасность. Кончайте подвиг: укажите средства и приёмы этой борьбы. Посоветуйте: кого ещё можно просить нам о содействии и помощи? Если даже единственный голос, поданный как бы в пользу мужа, по-вашему, продажен? Кого же просить? Куда нам кинуться? В ком искать свою партию, без которой ничего невозможно сделать ни в жизни, ни тем более при дворе? Или молча склонить голову и покориться судьбе? Научите, граф!
Мария ещё далеко не кончила, как смышлёный граф понял, куда она клонит дело, убедился, что его игра или разгадана, или вызвала серьёзное подозрение в женщинах и выиграть здесь больше ничего нельзя. Приходится быть довольным и тем, что ядовитое жало глубоко засело в груди мятущегося Павла, и ждать дальнейших событий.
Так и решил Эстергази. Кончила Мария, он состроил глубокомысленное лицо, помолчал и потом торжественно заговорил:
— Я, может быть, удивлю вас моими словами, ваше высочество. Но душа моя здесь раскрыта, как в исповедальне храма, куда именно я и пойду немедленно от вас… Да, да, во храм! Перед таким вопросом, который задали вы мне, мадам, перед решением его надо обратиться к Богу, как я всегда делал перед решительными сражениями на полях битв. Вы, конечно, поймёте меня, выше высочество…
— Как, Эстергази? Вы такой верующий? — вдруг, словно обрадовавшись чему-то, заговорил Павел, подходя вплотную к нему. — Вот не ожидал! Как это приятно! Идите, молитесь. Правда ваша: предстоит решительный бой… И я тоже буду молить небо… А скажите, — сразу понижая голос, спросил он уже готового откланяться гостя, — в ту, другую… в тёмную силу вы верите? Бывало с вами что-нибудь в жизни?..
— Нет, признаюсь, не случалось ничего такого, сир…
— А со мной было… даже два раза уже! — совсем меняя настроение, таинственно начал впечатлительный Павел, которому нужно было во что бы то ни стало высказаться. — Я дважды видел… того, знаете, кто казнил своего родного сына… моего предка… Петра… Да, да, видел. Это не сон, не галлюцинация… Он шёл однажды рядом по улице со мною… ночью… Довольно долго шёл… Потом вздохнул, шепнул ласково, так грустно: «Бедный Павел!..» И скрылся. Это было за границей. И во второй раз здесь, в столице у нас… Что бы это значило, Эстергази? Не знаете? Жаль. Ну, прощайте. До лучшей поры. Благодарю вас от души… Но всё-таки скажу, — вдруг загораясь от прежней мысли, которую перебили своим приходом дамы, — если я пока делать ничего не стану, то и видеть её… эту… матушку мою не хочу с её вечно милой, притворной улыбкой!.. И не останусь здесь ни минуты. Мари, вели собираться. Сейчас же едем домой… Сейчас же, слышишь? Что молчишь?
— Слышу, мой друг. Иду, сейчас скажу, — делая движение к двери, но задерживаясь там, торопливо ответила Мария, зная, что в иные минуты нельзя противоречить полубезумному мужу.
— Вы, верно, ваше высочество, забыли: завтра венчанье его высочества, — первый раз заговорила Нелидова. Голос у неё был певучий, звучный, очень приятный, словно бархатный. Нелидова знала, что он особенным образом действует на Павла даже в минуты крайнего раздражения, и теперь пустила в ход это средство.
— Да-да, — вступился и Эстергази. — Завтра надо уж, ваше высочество… Потерпите…
— Да, вы думаете?.. И ты полагаешь, мой друг? — обратился он не то к жене, не то к Нелидовой. — Ну, хорошо. Завтра ещё потерплю… До свиданья, Эстергази…
— Простите, чуть было не позабыл… Ещё два слова… Я не сказал, кого собираются уполномочить… кого хотят направить к принцу Александру, чтобы убедить его. Конечно, выбирали лицо, которое безупречно во всех отношениях и пользуется самым сильным влиянием на юную душу вашего сына… И наконец нашли…
— Кого? Кого? Кого? — сразу прозвучали три вопроса с трёх сторон.
— Этого пройдоху-республиканца, этого якобинца из шайки убийц, погубивших нашего доброго, святого короля… кавалера Лагарпа! — едко отчеканил граф, питающий давнюю вражду к наставнику Александра. Зависть грызла графа, но в то же время он искренно негодовал, что внука самодержавной государыни, дающей приют чуть ли не всей изгнанной королевской семье, воспитывает заведомый либерал-республиканец. И он, и многие другие из легитимистов прилагали при каждом удобном случае все усилия, чтобы выжить врага из Петербурга. Конечно, и теперь Эстергази не упустил случай повредить «якобинцу» в глазах Павла. Может быть, он будет всё-таки править после Екатерины. Вот и готова петля для «выскочки-мужика», затесавшегося не в своё место.
— О, Лагарпа мы давно хорошо знаем! — закипая снова, захрипел Павел. — Я всегда жду беды для себя и для сына от этого разбойника… Я не забуду его!
— Вот теперь все! Имею честь кланяться, ваше высочество… Мадам!.. Мадемуазель… — И, по-версальски отдав салюты, вышел этот «преданный слуга»…
Но из дворца он не ушёл, а окольными путями очутился сперва в покоях Шуваловой, а потом и перед самой Екатериной…
Здесь довольно подробно и точно изложил своё «тайное» посещение цесаревича с небольшой только разницей.
По его словам выходило, что Павел сам настоятельно пригласил его прийти, не говоря для чего… Заклиная дружбой, завязанной ещё в Версале… Потом сообщил, что узнал о решении матери: внука посадить на трон…
— Ничего удивительного и нет, что узнал: я ни от кого не прячу своих намерений, — перебила Екатерина, внимательно слушающая графа.
Но верила она только наполовину этому «старому солдату». А тот продолжал рассказ. Указал на решение Павла не являться даже на завтрашнем и дальнейших торжествах, а затем о его будто бы задуманном плане бежать за границу и просить помощи у Австрии и других держав.
— Вздор! Не сделает он этого, да и не выйдет ничего из того… Я более тридцати лет правлю империей и сумею добиться, чего захочу… Но, однако, строптивость, проявленную моим сыном, тоже не оставлю без укрощения. Все? Благодарю. Буду помнить вашу услугу, граф…
Отпустила двойного предателя и приказала камердинеру Захару позвать к себе Зубова…
Это произошло 26 сентября.
А ровно через три недели Лагарпу дано было знать, что утром на другой день императрица ждёт его для беседы об успехах своих внуков, из которых Константин учился каждый день по-прежнему, а Александр тоже не оставлял занятий, хотя уже не отдавал им столько времени, как раньше. Даже юная жена его принимала теперь участие в работе, особенно на уроках Лагарпа.
Поздно вечером 17 октября недавно пожалованный титулом графа Николай Иваныч Салтыков лично передал швейцарцу-наставнику приглашение Екатерины.
Умный наставник сразу насторожился. Он уж слышал стороной кое-что. Не хотел яснее раскрыть карты и потому совершенно спокойно спросил, как это делал и раньше:
— Может быть, вашему сиятельству известно, о чём будет речь? Я спрашиваю лишь потому, что ранее не удостоен был ни разу высокой чести: лично от вашего сиятельства слышать милостивое приглашение. Значит, предстоит беседа крайне важная… Может быть, даже такая, о которой не всем и знать надо? И потому вы, ваше сиятельство, сами…
— Да, уж разве от вашей логики укроешь что-либо, государь мой! — старомодным французским языком, хотя вполне правильно, заговорил старик, принимая дружеский, снисходительный вид. — Как по-русски у нас говорят: «На три аршина под землёй разглядите все», не так ли? А может, и слышали кое-что от болтунов наших придворных?
— Слышать многое случалось. Но не прислушиваюсь я и не запоминаю. Чужой я здесь — так и дел ваших стараюсь не набивать себе в память. Так лучше, ваше сиятельство, не правда ли? А затем, не догадываюсь, о чём вы думаете, генерал.
— Не догадываетесь? Верить надо. О питомце вашем, о милом нашем общем любимце, о принце Александре, конечно, будет речь. О ком же ином?
— И я так полагал. Но в каком направлении?
— Кхм!.. — закашлялся уклончивый, осторожный старик, который терпеть не мог прямо отвечать на прямые вопросы. — Кхм!.. В различных направлениях, само собою разумеется… А как вы полагаете: вообще наш юноша по-старому доверяет вам, как было до женитьбы? Не отбился ещё? — вдруг сам задал вопрос старик.
— Как будто нет… Но какое отношение это имеет, ваше сиятельство?
— Да уж имеет!.. А ещё я вас спросить осмелюсь. Только прошу прямо и открыто изъяснить… Или уж лучше ничего не отвечайте…
— Обещаю так и сделать. Спрашивайте, ваше сиятельство.
— Скажите, подполковник, ведомо ли вам, какие чувства питает к вам его высочество, цесаревич Павел?
Лагарп поднял глаза на князя. Одно это имя, сказанное тут, сейчас, служило ключом ко многому. Но он, не меняя выражения лица, не повышая голоса, ответил:
— Давно и очень ведомо. Его высочество, не стесняясь, при всех зовёт меня за глаза якобинцем, цареубийцей, республиканцем, генералом… Как бы приравнивает меня к брату, который во Франции имеет это звание… А к себе на глаза даже и не пускает. Разве здесь когда столкнёмся. Так и то лицо отводит. Все знают это.
— Кхм, верно! А… Много ли есть при дворе почтенных персон, которые бы расположением сего принца пользовались?
— Не знаю, не вижу; конечно, кроме его личной свиты, «гатчинцев»…
— Ну, нашли о ком поминать, сударь! Да ещё к ночи! — зло пошутил старик. — Теперь другое спрошу: как ко всем ваш питомец, мой милый принц, относится? Есть ли заметная разница между отцом и сыном? А?..
— О, можно ли сравнивать… Это ангел по душе… одарённый, кроткий… это…
— Вот и я, и все — то же говорят…
— Прекрасно. Но я всё же не пойму: к чему сравнения эти? Или мой визит завтра…
— Не поймёте? Странно, коли не понимаете. К тому я, что и вашего медку ложка есть в нашем «ангеле», вот как сами сказали… Сумели, что говорить, душу просветить юноше державному, ум его обогатить с избытком. Когда на трон воссядет, благословлять его будут народы. Да, гляди, и нас помянут с вами, что хорошо воспитали, подняли такого молодца!.. А? Вот я к чему.
— А, теперь понимаю… Но всё-таки я не слышал: о чём может завтра речь с императрицей пойти?
— О чём?.. С государыней речь? — уставясь своими колкими маленькими, живыми ещё глазками на Лагарпа, переспросил старик. — Ну и упорный, осторожный, хитрый вы человек, подполковник! Да и я не малолеток… Увольте уж от расспросов. Желал бы, чтобы сама государыня изъяснила вам, в чём дело. А я передачу выполнил — и моё дело сторона. Идите с Богом, отдыхайте, господин подполковник…
Но ещё долго не собрался на отдых Лагарп.
Конечно, он сразу догадался, для каких разговоров зовёт его Екатерина.
Речь идёт о том, чтобы повлиять на Александра, убедить юношу — явиться как бы заместителем отца, сесть на трон вместо того сумасброда, нелюбимого государыней, придворными, всей страной, кроме кучки продажных «гатчинцев»…
Задача трудная, но всё-таки осуществимая при том влиянии, какое имел на Александра его воспитатель, при том знании души юноши, какое давало наставнику возможность направлять волю и мысли Александра в ту или иную сторону.
До сих пор Лагарп действовал безупречно.
Как поступить теперь?
С одной стороны, конечно, двух мнений быть не может. И для России, и для двора, для самого Лагарпа также будет лучше, если Павел, подозрительный, злой, полубезумный порою, совсем напоминающий тирана Тиверия, не займёт трона… Если сразу воцарится Александр, кроткий, либеральный, с широким мировоззрением и мягкой, чуткой душой…
Но если суждено этому быть, надо ли Лагарпу мешаться в это внутреннее дело чужой страны? Он гость здесь и должен быть особенно осторожен.
Нет сомнения, что переворот задуман давно и, кроме самой императрицы, широкие круги общества вовлечены в интригу, как в огромную сеть. Но они свои.
Если даже будет неудача, если не согласится Александр или Павел успеет в минуту смерти матери захватить власть при помощи солдат, всё-таки свои выпутаются. А ему, «чужому», грозит Сибирь и пытка, если даже не виселица… Павел и так зол на него. Но Лагарп чист перед цесаревичем. Пусть тот воцарится — он только вышлет его из страны… А может быть, и этого не будет. Александр постарается выручить невинного наставника. Но для этого именно и надо остаться безупречным… И затем, переждав немного… Конечно, долго царить безрассудному Павлу не дадут те, кто и теперь недоволен, кто думает устранить его до воцарения. Тогда силою событий, без явного вмешательства Лагарпа совершится то же, чего добиваются все и сейчас: императором будет Александр. А Лагарп, безупречный, чистый, как Аристид, явится первым лицом в огромной империи… И…
Тут Лагарп оборвал нить мыслей, находя, что забрался слишком далеко. «Надо обсудить завтрашний день, — подумал он. — Что говорить? Как поступить?.. Э, что там думать? Услышу, что мне скажут… Осторожность и мой ум выручат меня, надеюсь, и завтра, как уж выручали много раз!..»
На этом решении он задул нагоревшую свечу и заснул.
Странный вид был у Лагарпа, когда он вошёл к Екатерине и по её приглашению занял место напротив неё у большого рабочего стола, за которым сидела с шести часов утра государыня.
Обычно выражение ума, благородства и философского спокойствия лежало на лице Лагарпа, который сознательно, только очень осторожно, подчёркивал ещё всё это размеренными движениями и уверенным, твёрдым постановом головы. А вместе с тем в его всегда спокойном лице и вдумчивом взгляде для более чуткого наблюдателя открывалось другое: затаённое глубоко выражение вечной настороженности, напряжённого внимания. Эта сторожкость особенно проявлялась в холодном, пытливом блеске его глаз, в напряжённой линии шеи, всего торса.
Таков, должно быть, взор и вид старого, умного лиса, который попал в чужие пределы охоты, богатые дичью, стоит в темноте на вершине порубежного гребня скал и зорко оглядывается перед решительным движением вперёд, на добычу!..
Вечное недоверие к окружающим, неустанная проверка малейших своих движений и чувств выражались в мерной, чёткой, кованой речи наставника, в его ровном голосе, ни слишком громком, ни тихом, звучащем всегда в надлежащую меру и в тон собеседника, кто бы тот ни был: сама императрица или слуга, подающий ему обед.
Не глядя, только слушая Лагарпа, можно было подумать, что льётся не живая, разговорная речь, а человек по книге вслух читает фразу за фразой. И сейчас, сидя перед старой, прозорливой повелительницей, особенно подобрался и насторожился этот республиканец-буржуа, «Аристид наизнанку»…
Резко выраженное настроение гостя как будто передалось сразу и самой чуткой державной хозяйке, давно прозванной «уловительницей людей», Цирцеей.
Она тоже словно подтянулась мысленно; от усиленной работы мозга жилы слегка обозначились на её чистом, высоком, как у мужчин, лбу.
После первых незначительных вопросов об успехах и неуспехах внуков Екатерина словно мимоходом коснулась главного предмета, который преподаёт им Лагарп, — истории.
— Вот как раз, господин Лагарп, вы и меня застали на месте преступления! — указывая на исписанные листки, лежащие у себя под рукой, улыбаясь, заметила Екатерина. — Конечно, вам небезызвестны мои слабые попытки по сочинению российской краткой истории от самых древних времён, что я начала единственно ради тех же внуков. У нас пока не было ничего подходящего… И понемногу сама очень увлеклась предметом. Сейчас вот глядите: разбираю весьма любопытные вещи. Законы, касающиеся вообще наследия престола в моей империи. А особенно — трагическое приключение с царевичем Алексеем… Вы знаете, конечно?
И она кивнула слегка в сторону большой связки пожелтелых бумаг, лежащих подальше, на том же столе. Это были выборки и выцветшие документы из дела о царевиче, которого казнил суровый отец, и чуть ли не собственной рукою, как сообщают иные современники.
Даже невозмутимый швейцарец поёжился чуть-чуть, скользнув взором по этой связке бумаг. Ему показалось, что от них ещё несёт сыростью, плесенью архивов, где они хранились, затхлым воздухом застенка, где судили и пытали Алексея, даже острым, несмотря на года, ещё не улетучившимся запахом свежей крови, хлынувшей из юного, сильного обезглавленного тела…
Уловив впечатление, переживаемое Лагарпом, Екатерина, не дожидаясь прямого ответа на свой вопрос, продолжала:
— Загадочный, глубокого значения и страшный случай, не правда ли? Собственного сына, единственного притом, принёс в жертву царству государь… И — любимого сына, несмотря ни на что! Это явно из всех обстоятельств дела… Любил — и казнил! Какое ядро для возвышенной трагедии в позднейшие века, когда можно будет россиянам со сцены без опасности волнения показать прошлое их земли!
— О да, вы правы, ваше величество! — овладев собою, обычным голосом ответил Лагарп.
Но Екатерина не напрасно завела такой исторический разговор и не велела убрать со стола зловещей пачки бумаг. Она прямо поставила точку над i:
— Со своей стороны, господин Лагарп, я уже сделала вывод. Верен он или нет, судить не мне. Но хотелось бы знать точное мнение такого сведущего лица, как вы, кавалер. На чьей стороне разум и правда в этом деле?
Лагарп словно ожидал этого вопроса и немедленно ответил:
— На разных сторонах, ваше величество.
Этого, в свою очередь, совершенно не ожидала Екатерина и живо отозвалась:
— Без загадок, прошу вас, господин наставник. Будем говорить как друзья, не правда ли? Я сюда призвала не подполковника и педагога, учителя моих внуков, а друга людей, слугу народа по убеждениям, швейцарского гражданина Лагарпа к женщине, ищущей истины и познания даже в свои шестьдесят лет… Вы поняли меня теперь, надеюсь?
— Полагаю, ваше величество, как ни лестно для меня то, что я вынужден понять. И как честный человек дал прямой ответ. Остаётся лишь пояснить его немного.
— Пожалуйста, прошу вас. И без стеснений.
— Истина не знает и не боится их, государыня. А перед зеркалом истины, перед великой женщиной-императрицей, перед истинной матерью своих людей — и того менее. Начну по порядку, для краткости, ваше величество. Могучий, по праву возвеличенный и прославленный государь был ваш Пётр! Как бы первый могучий дровосек в лесных дебрях российской народной тьмы, суеверия и застоя. За ним явилась после многих испытаний и лет — первая из жён, Екатерина Вторая… Позвольте, государыня! Разрешите уж мне говорить, как я думаю сейчас и полагаю необходимым высказать.
Екатерина, которая хотела остановить хвалы Лагарпа, с уступчивой улыбкой пожала плечами и внимательно слушала.
— Екатерина Вторая, первая после таких жён, как Семирамида и Зенобия Пальмирская! И вот одно из загадочных, труднейших и страшных дел сего великого дровосека у нас перед очами. Срублена самая близкая к сердцу ветвь за то, что росла не прямо, не в ту сторону, куда желалось дровосеку! Не будем разбираться подробно. Прямо скажу: разум на его стороне… Но правда, высшая правда — на стороне отрубленной ветви, рано отрубленной, насильственно отторженной от могучего ствола… И заметьте, ваше величество, как обнажилось само могучее дерево, вековой ствол его с одной стороны! Много страдал он, незащищённый, от непогоды, много вынес испытаний и бурь… Черви точили его, свои и чужие… Пока не привили со стороны свежую, даром Духа Божьего отмеченную ветку… И она лишь, быстро укрепясь, распустившись, больше чем полвека спустя дала новую мощь и жизнь старому дереву, скрыла его нетленными листами победных славных венков чуть ли не больше, чем сделал то первый великий дровосек. Не подымайте рук и взоров, ваше величество. Нас двое, нет свидетелей моей лести, которая только слабое выражение того, что сделала на самом деле с Россией её великая государыня, рождённая от чужой крови, в чужой стране. И не императрицу я чту, а мудрую правительницу, которая была бы в моей свободной Швейцарии такой же повелительницей по избранию вольного народа, чтимой и обожаемой за её гений, как здесь царит она по праву «милости Божьей» и самодержавной власти!
— Что станешь с вами делать? Надо терпеть, — кротко отозвалась глубоко польщённая женщина. — Но что же дальше?
— Теперь — остаётся краткий вывод: очевидно, судьбы истории, как и Божии, неисповедимы. И законы высшей правды, исторической и мировой, не всегда согласны с решениями разума человеческого, как бы неоспоримы ни казались доводы последнего порою. Я невольно верю в предопределение мировое, согласно которому и творится многое вокруг, непонятное для гордого человеческого разума… Особенно боюсь я таких решительных шагов со стороны одиночных лиц, по воле случая одарённых великой властью на земле. Единая властительная воля спасительна для многих порой, но чаще она источник смуты и зла!.. Народы, как и отдельный человек, постепенно лишь, путём бесконечного ряда уроков, испытаний приходят к поре своей зрелости, когда могут наилучше пользоваться благами собственного бытия. И чем правильнее идёт ход развития народного, чем меньше потрясений — тем лучше!
— Значит, постепенность и осторожность? Прекрасно. Не согласиться трудно с таким мудрым государственным правилом. Я поняла ваш ответ. Пётр по своему разуму и чистой совести поступил хорошо. Но нарушил законы сердца и человечности, а за это ему отомстила природа пресечением корня мужского, необходимого в царстве? Так! Но поставим иной, более близкий вопрос. Уж пойдём до конца по тропинкам истории. Положим, два сына было бы у Петра, старейший, наследник по закону, и младший. Первый явно оказал бы себя негодным для царства, являл бы грядущего Нерона Октавия либо Тиверия, губителя державного палача… А младший так же неоспоримо носил бы на челе знак благости Божией и сияние короны, присуждённой судьбой. Что оставалось бы делать отцу? Ужели и тут разум и высшая правда тоже не сойдутся, если…
— Старшего лишить прав, отдать их младшему? — смело перебил Лагарп, сразу понявший намёк, но решивший не поддаваться до конца. — Нет, государыня. По чистой совести дать на это ответа не могу. И не спрашивайте, ваше величество. Рок единый и сама жизнь могут здесь дать ответ.
— Что это значит? Вы решили нынче озадачивать меня, Лагарп.
— Жалею, государыня, но против воли случается это. Мы теперь, правда, знаем, чем был Нерон. Каков был Тиверий… И Нерона не стало в своё время… Тиверий от страха и злобы страдал не менее, чем жертвы его от мук… И тот же Тиверий в юности был таким весёлым, разгульным даже, щедрым принцем, чарующим всех. Никто не думал о недопущении его к власти… Язычника, благочестивого Марка Аврелия, чтит христианская церковь. Между тем мы видим христианина-императора, философа-кесаря, лучшего, чистейшего из людей, Юлиана, искреннего искателя истины, желающего добра всему человечеству! Но на этом пути он успел поднять целый ураган, опустошивший половину его огромной империи. А сам погиб ненавидимый, презираемый, с именем Отступника… Не служит ли это ясным доказательством, ваше величество, как порою единичная воля лучших из людей, если она не идёт по начертаниям какой-то высшей воли, вредит лишь окружающим, губит и себя! Вот почему как историк повторяю, ваше величество, я стоял и стою за постепенный, медленный ход событий, конечно, если только нет для него помех со стороны враждебных сил, если в дело не бывают вынуждены вмешаться широкие круги общества, весь народ, который созрел настолько сам, что может сказать: «Старому конец! Место новой правде, новой власти, новым законам в обновлённой стране!..»
— Как сейчас это в вашей любимой Франции, господин Лагарп, не так ли?
— Если всё там творится «волею народа» сознательного, свободного, а не происками отдельных лиц, мелких тиранов, не происками партий?.. Если это так — скажу прямо: «Да, государыня, как ныне во Франции!» Но я полагаю, ваше величество знает, что Париж не вся Франция, а партии, правящие страной из этой столицы, даже не весь Париж, хотя они и диктуют законы!
— Умно, хорошо сказано, господин Лагарп. Я принуждена извиниться за свой… скажем, неудачливый вопрос. Всё же ещё имею сомнения. Коснусь теперь самого дорогого, близкого мне: моего внука Александра. Конечно, судьба послала ему редкую удачу в лице его наставника, моего блестящего лектора истории и собеседника в данную минуту. Позвольте, настал мой черёд быть откровенной, хотя бы и в глаза, господин философ. Терпите, как терпела от вас. Я тоже говорю от сердца, верьте, господин Лагарп, и моим сединам, и моему слову… Почва благодарная была дана вам. Вы сумели посеять в ней лучшие, возвышеннейшие, благородные мысли и чувства, семена будущих славных дел… Если только, согласно вашему учению, не вмешается всесильный, враждебный нам порою, рок. Вот и желала бы слышать: что думаете вы о грядущем Александре-повелителе? Даст ли он счастье народам? Сам — узнает ли славу, счастье и покой?
Вызов брошен был прямо. Всё ближе и ближе, медленно, но упорно подходила умная старуха к опасному вопросу. Но и соперник её равен ей по выдержке и даже сильней в своей слабости, вынуждавшей быть осторожным выше меры.
— Славен будет ваш внук, могу и теперь сказать это, ваше величество. Здешний стихотворец Державин, как я знаю, ещё при колыбели ему пожелал: «Будь на троне человек!» Как я вижу в течение восьми долгих лет, великая бабка моего питомца того же хотела, к тому же вела юношу. Так и будет! А это одно послужит залогом редкой славы для Александра, когда двадцать, тридцать лет спустя он займёт место на троне предков для блага своих народов, для блага всей Европы, как полагаю даже.
— Двадцать, тридцать лет? Вы столько ещё сулите мне жить?.. Или, впрочем, нет, понимаю!.. Да, да!.. Двадцать, тридцать лет! Целая вечность для страны, если она не идёт вперёд… Один миг, если гений и любовь толкает её по пути развития… И вы полагаете?
— Уверен, что назад не поведёт России ваш внук… мой питомец, дозвольте с гордостью сказать, государыня.
— Позволяю… прошу даже. Да, ваш питомец. Живое, совершенное существо, которому вы придали окончательный блеск и формы, признаю, Лагарп. И вот не приходило ль вам на ум порою?.. Откровенно говорите: нас не слышит никто… чужой… А я не выдам даже ошибок вашей мысли никому… Не казалось ли вам, что так досадно порою: ждать прекрасных минут, переживая плохие часы? Ни для кого не тайна, как внук мой… Нет, скажу, верите: как отец не похож на сына?! Ясно, что можно ждать от одного, что даст другой? А следуя вашей философии, переждать необходимо. Не досадно ли это, скажите, Лагарп?
— Скажу по чести: нет! Да, да, государыня. И вот почему: мой разум, моя вера не позволяют мне предрешать ничего, тем более судить дело до его конца. Мы уж поминали, как ошибочно бывает порой мнение, основанное на внешних проявлениях событий и людей… До смерти нельзя судить людей вообще, царей — особенно. И я глубоко понимаю «Суд мёртвых», творимый над фараонами Египта, лежащими в саркофаге… Я дивлюсь мудрости китайцев. В потаённых местах хранят их историки свитки, на которых записаны все явные и тайные деяния членов правящего дома… И только в день, когда старая династия прекратится сама либо будет свержена другою, открываются эти свитки и оглашается всенародно список дел. И народ решает: стоил осуждения или похвалы прекратившийся царский род?.. Это мой общий ответ! А касаясь своего питомца, скажу одно. Если и теперь он радует взоры наши, обещает так много хорошего, то через много лет, пройдя искус, какой проходят все наследники тронов, сколь выше станет разумом и душой? Как многое постигнет, чуждое ему сейчас?! Чему только не научится в трудном искусстве правления!..
— Он и сейчас учится, Лагарп…
— О да. И у великой наставницы, говорю открыто. Но сам он ещё слишком незрел. А тогда, вспомнив бесценные уроки великой бабушки, лучше поймёт их. Тогда все, даже возможные ошибки и недостатки окружающих, самых близких лиц — послужат ему на пользу. Тогда…
— Всё это верно и хорошо! — перебила нетерпеливо Екатерина, начинающая уже уставать от напряжения в этом логическом поединке. — Но лучше ли будет для страны, если на ошибках старших станет учиться мой внук? Мне сдаётся, со стороны судьбы, божества или там кого хотите, господин философ-стоик, было бы милосерднее и даже гораздо разумнее сразу дать земле Александра, чем иного кого?
— Великая истина, государыня. Желать мы можем. Но что сделаешь с волей рока? Он всесилен. Разумный, честный человек покоряется и ждёт, стараясь по мере сил служить добру и правде на земле, избегая всяких сомнительных, насильственных и дурных дел, именно потому, что до конца нельзя судить ни о ком и ни о чём! Я уж дважды приводил тому примеры, ваше величество…
— Вижу, помню, слышу, понимаю, господин Лагарп! Вы превосходно знаете свой любимый предмет. Не одни события, но и самый дух истории… — не удержалась от лёгкой колкости Екатерина. — «Постепенность и осторожность», как было уж сказано? Не так ли? Приму к сведению, господин наставник. Верю, что много пользы ещё принесёте моему внуку. И вот пока прошу принять это как знак моей признательности к вашим полезным трудам! — подавая Лагарпу сложенный лист, произнесла с любезной улыбкой императрица. — Без благодарностей, пожалуйста. Это слабое вознаграждение за все, чем я и мои внуки обязаны вам. Моё уважение и дружба, которую вы можете видеть хотя бы из нынешней беседы нашей, пусть будет дополнением к этой безделице.
Бумага была указом о награде Лагарпу в размере 10000 рублей. Он догадался о содержании указа, но не сказал ничего, повинуясь воле государыни, а только поклонился почтительно и спрятал лист.
От напряжения беседы пот показался крупными каплями на его гладком, широком лбу. Но Екатерина ещё не собиралась так скоро отпустить упорного собеседника. Она перешла к вопросам о занятиях Елизаветы, снова вернулась к своей главной мысли… И большого труда стоило Лагарпу отклонять опасное, прямое предложение, какое могла сделать Екатерина: повлиять на Александра в смысле принятия власти помимо отца… В то же время швейцарец умно делал вид, что не понимает довольно прозрачных намёков на это со стороны осторожной собеседницы…
Два часа длилась беседа.
Когда Лагарп, обласканный перед уходом, вышел от императрицы, голова у него кружилась, звенело в ушах от прилива крови. Но он был доволен собой и горд. Искус был выдержан до конца, и он вышел, как вошёл, ничего не поняв, ни на что не дав косвенного согласия, отклонив всякую возможность прямой постановки вопроса об участии в деле, которого опасался и принять на себя не желал…
— Нет, ты слышал, генерал?! — обратилась Екатерина к Зубову, который показался из алькова, едва Лагарп скрылся за дверьми. — Каков гусь? Он преопасная голова, этот философ из швейцарской деревушки. Очевидно, изволил задумать какую-то особливую игру. И вести её желает за собственный счёт. Поглядим, вызнаем. И ежели это так?!
— Угадала, матушка моя. Я даже знаю… — начал Зубов, давно невзлюбивший Лагарпа.
— Добро, добро! — перебила Екатерина. — Потом ужо… Я погляжу всё-таки. Быть может, на деле он окажется понятливее и сговорчивее, чем на словах. Стесняется прямо принять сделку. За свою долгую службу империи я видела и таких. Говорит: «Нет!» Делает: «Да!» Но ежели что-либо иное?..
— Вы отошлёте его, выгоните вон зазнайку?!
— О нет! Дадим ему почётную отставку «за ненадобностью». Назначим приличный пенсион… там, где он будет проживать, за рубежом, вне России… Чтобы не слишком ругал нас и нашу «дикую» страну…
Так и случилось ровно через год, когда Екатерина убедилась, что швейцарец не только не помогает её планам, но даже старается сблизить Александра с Павлом, чего особенно не хотела императрица.