[36]; приди к киннекюлльской горной стене брамин, он признал бы Кайлаский храм[37], а в трещинах и расселинах обнаружил бы целые сцены из «Рамаяны» и «Махабхараты»[38]; ну а если бы с ним заговорили на птичьем языке или же тарабарском наречии, — неважно, лишь бы туда примешали, при помощи энциклопедического словаря Брокгауза[39], названия нескольких индийских драм: «Шакунтала», «Викраморваши», «Уттарарамачарита», и так далее, и тому подобное, — то брамин был бы положительно заинтригован и записал в своем дневнике: «Киннекюлле — останки храма, подобного тем, какие у нас в Эллоре, местные жители же знакомы с наиболее значительными произведениями нашей древней санскритской литературы и рассуждают об оных с великим знанием дела». Только никакой брамин сюда не придет, не говоря уже о компании с парохода, те давно уже плывут по озеру Венерн, повидав лесистую Киннекюлле, висячий сад Швеции; а теперь ее повидали и мы.
Глава V. Бабушка
Бабушка такая старая, у нее столько морщин и совсем белые волосы, зато глаза ее, они сияют как две звезды, даже гораздо красивее, они такие ласковые, смотреть в них — истинное благословение. А еще она умеет рассказывать чудеснейшие истории, и у нее есть платье с большими-пребольшими цветами, толстая такая шелковая материя, она шуршит. Бабушка много чего знает, ведь она жила на свете задолго до отца с матерью, это сущая правда. У бабушки есть книга псалмов с толстыми серебряными застежками, и она частенько из нее читает; в середке лежит роза, преплоская и сухая, она не такая красивая, как розы, что стоят у бабушки в стакане, и однако же бабушка улыбается ей всего ласковее, на глазах у нее даже навертываются слезы. Отчего это бабушка так смотрит на засохшую розу в старой книге? Не знаешь? Всякий раз, когда бабушкины слезы падают на цветок, краски его становятся ярче, роза набухает и вся комната наполняется благоуханием, стены оседают, как туманные пелены, и вот уже кругом зеленый, чудесный лес, где сквозь листву просвечивает солнце, а бабушка… да она совсем юная, она — прелестная девушка с желтыми локонами, румяными, круглыми щечками, красивая и очаровательная, свежее всякой розы, хотя глаза, ласковые, благословенные глаза — они по-прежнему бабушкины. Рядом с нею сидит мужчина, до того молодой, сильный и пригожий, он протягивает ей розу, и она улыбается — но ведь бабушка так не улыбается! — а вот и да, на лице у нее улыбка. Его нету; чередою проходят мысли, встают образы; пригожего мужчины нету, роза лежит в книге псалмов, а бабушка… сидит, как и прежде, состарившаяся, и смотрит на засохшую розу в книге.
И вот бабушка умерла… Она сидела в кресле и рассказывала длинную-предлинную чудесную историю: «Вот ей и конец, — сказала она, — а я очень устала, дайте-ка я вздремну». Она откинулась назад и ровно задышала, она уснула; но дыхание ее становилось все тише и тише, а на лице разлилось такое спокойствие и счастье, словно его озарил солнечный свет, и тогда сказали, что она умерла.
Ее положили в черный гроб, она лежала, спеленутая в белое полотно, она была до того красивая, правда, глаза у нее были закрыты, зато все морщины разгладились, она лежала с улыбкою на губах; у нее была такая серебристая, такая почтенная седина, смотреть на умершую было совсем не страшно, — это же милая, предобрая бабушка. А книгу псалмов ей положили под голову, так велела она сама, и роза так и осталась в старой книге; ну а потом бабушку похоронили.
На могиле, у самой кладбищенской стены, посадили розовый куст, и он стоял весь в цвету, и над ним пел соловей, а из церкви доносились звуки органа, который играл красивейшие псалмы из книги, что покоилась под головой умершей. И месяц светил прямо на могилу; однако умершая не показывалась; ночною порой любой ребенок мог спокойно пойти и сорвать у кладбищенской стены розу. Мертвому ведомо больше, чем нам, живым, мертвым ведом тот страх, который мы испытали бы, вздумай они нам явиться; мертвые куда лучше нас и потому они не приходят. На гробе — земля, и во гробе — земля. Книга псалмов с ее страницами — прах, роза со всеми ее воспоминаниями распалась в прах; но наверху цветут новые розы, наверху поет соловей и играет орган; вспоминаешь старую бабушку с ласковыми, вечно молодыми глазами. Глаза умереть не могут![40] Ну а наши однажды узрят ее, юную и красивую, какою она была, когда впервые поцеловала свежую красную розу, что превратилась ныне в могильный прах.
Глава VI. Одиночное заключение
Разобщение с другими людьми, пребывание наедине с собой в постоянном молчании должно послужить наказанием и исправить преступника; оттого построены тюрьмы с одиночными камерами. В Швеции их несколько, и еще строятся новые. Впервые я посетил одну такую тюрьму в Мариестаде. Своим местоположением здание это напоминает большое увеселительное заведение: выбеленное, приветливое, с окнами на красивую природу, у текучей воды, прямо за городом. Но вскоре обнаруживаешь, что над ним висит гробовая тишина, словно здесь никто и не жил, или же, как в чумное время, покинул жилище. Все ворота в стене заперты; одни из них отворяются перед нами, тюремный смотритель стоит со связкой ключей, двор пустынен, опрятен, трава между булыжниками и то прополота; мы заходим в помещение, где принимают заключенного, нам показывают ванную, куда его отводят; поднявшись по лестнице, мы попадаем в большую залу, которая занимает все здание, ярусами тянутся галереи, а посреди поставлен налой проповедника; здесь пастор читает по воскресеньям проповедь для незримой паствы. Одна за другой приоткрываются двери камер, выходящие на галерею, заключенные слышат пастора, но ни они его не видят, ни он их. Все это представляет собой хорошо отлаженный механизм и ужасает душу. В дверь каждой камеры вставлено стеклышко, величиною с глаз, с наружной стороны его прикрывает щиток, оно позволяет охраннику, незаметно для заключенного, видеть все, чем тот занимается; но подойти он должен тихо, бесшумно, ибо слух у заключенного в одиночестве удивительно обостряется; я осторожно повернул щиток и заглянул в запертое помещение, и тотчас же глаза наши встретились. Там просторно, чисто и светло, но окно расположено так высоко, что смотреть из него невозможно; вся обстановка — высокая скамья, накрепко прилаженная к некоему подобию стола, да койка, которая подвешивается на крючьях под потолком и застилается одеялом. Нам отворили несколько камер. В одной из них была молодая, исключительно красивая девушка; она лежала на койке, но пока отпиралась дверь, быстро с нее соскочила и первым делом поспешила опустить ее и скатать одеяло. На маленьком столике стоял кувшин с водою, рядом лежали остатки сухой лепешки, а кроме того, Библия и духовные песнопения. В соседней камере содержалась детоубийца. Я видел ее только через дверное стеклышко, она слышала наши шаги, слышала, как мы разговариваем, но сидела тихо, забившись в угол около двери, словно желая получше спрятаться; сидела согнув спину, уткнувшись лицом в колени и обхвативши руками голову. Несчастная, сказали нам, очень молода. В двух разных камерах содержали двух братьев, осужденных за конокрадство; один был совсем еще мальчик. В одной камере сидела незадачливая служанка: она, было сказано, «оказалась без места и без пристанища, вот ее сюда и посадили!» Я решил было, что ослышался, и переспросил, почему она здесь, и получил тот же ответ. Мне все еще хочется думать, что я неправильно понял сказанное, иначе это было бы гнусностью. Снаружи, под вольным солнцем, — хлопотливый день, здесь — всегда полночная тишина; паук, что, плетя паутину, спускается по стене, ласточка, которая, быть может, один-единственный раз пролетит прямо под высоко сидящим окошком, даже шаги постороннего, проходящего мимо камеры по галерее, являются событием в этой однообразной, безмолвной жизни, где заключенный погружен целиком в свои мысли. Надобно прочесть о застенках инквизиции, о скованных одною цепью каторжниках в bagnes{10}, о пышущих жаром веницейских свинцовых камерах, о черных, сырых пропастях колодцев — и содрогнуться от этих картин, чтобы с более покойным сердцем пройтись по галерее в тюрьме одиночного заключения; здесь — свет, здесь — воздух, здесь — человечнее. Там, где к заключенному проникает ласковый солнечный луч, и сердце его озарит луч Божий.
Глава VII. Попрошайки
Художник Калло[41], — кто ж не знает этого имени, тем более после гофмановских «в манере Калло», — создал несколько превосходных портретов итальянских нищих; на одном из них[42] — парень в невообразимых лохмотьях; он тащит свои пожитки и большое знамя с надписью «Capitano de Baroni»; не верится, чтобы этакая бродячая тряпичная лавка существовала в действительности, и, признаться, в самой Италии мы такой не видели, ибо там у нищего мальчишки вся одежда зачастую состоит из жилета, в коем на подобные лохмотья не хватит материи; но мы увидели такое здесь на севере.
Возле канала, соединяющего Венерн и Виген, на тощем сухом плоскогорье торчали, точно чертополохи, скрашивающие убогий пейзаж, двое нищих мальчишек, до того оборванных, до того обтрепанных и картинно чумазых, что мы решили, будто перед нами — оригиналы Калло либо же это затея предприимчивых родителей, желающих привлечь внимание путешественников и побудить их расщедриться; природе такого не создать; отрепья были прилажены до того дерзновенно, что каждый из мальчиков вмиг преобразился в Capitano de Baroni.
На младшем было нечто, по всей вероятности, служившее когда-то курткой очень дородному человеку, а сейчас доходившее мальчику едва не до пят; вдобавок все держалось на обрывке рукава и на помочи, образовавшейся из полоски со швом, единственного, что уцелело от подкладки. Переход от куртки к штанам обнаружить было весьма затруднительно, лохмотья слились воедино; все одеяние предназначалось для приема воздушных ванн, столько там было отдушин; желтая полотняная тряпка, присоединенная к нижним сферам, служила, как видно, намеком на рубашку. Большущая соломенная шляпа, явно побывавшая под колесами, и не раз, сби