— Во вторник я тебе привезу броневик… А ты будешь хорошо есть? В той коробочке карандаши… «Жар-птица…» Борис Борисович сказал, что очень скоро ты выздоровеешь, и мы с папой приедем за тобой на «эмке»… Пожалуйста, — кинулась мать к замкнувшейся сестре. — Вот мой телефон, на всякий случай. Во вторник я приеду с передачей. Вы мне тогда расскажете о Сереже?
— Расскажу, расскажу, — низким голосом утешила ее сестра, пряча листок с телефоном в карман халата. — Все будет хорошо…
— Мы вас обязательно… Вы понимаете?.. — зардевшись, не договорила мать, оглядываясь на Сергея.
Сестра чуть прикрыла выпуклые глаза.
Мать поспешно выжала благодарную улыбку, сунула мокрый платок за манжет рукава, склонилась к Сергею.
— Ну, до свидания, Сережа… Не вздумай плакать. Карацупа[1] никогда не плачет. Слушай Татьяну Юрьевну и всех… Я скоро приеду.
Прошуршало, исчезло за дверью платье в черно-белых лепестках.
— Дядя Сережа, идите к нам! — вернул Сергея в вагон голос Ленки.
Он и не заметил, как рядом с Катькой освободилось место, и Ленка, нетерпеливо поглядывая на него, изо всех сил старалась своими худыми, острыми локтями захватить вокруг как можно больше пространства. Она так нетерпеливо сучила расцарапанными коленками, так отчаянно кивала Сергею, что ему ничего не оставалось, как поспешить ей навстречу.
— Устал стоять? — сочувственно спросила Катька.
— Нет, — замотал головой Сергей. — Карман вот только разорвал совершенно по-дурацки.
— Где?
— Да, ничего страшного… Потом…
— Я думаю, на станции какой-нибудь магазинчик будет, там и иголку с ниткой купим.
— Еще этим ты себе голову забивать будешь, — сморщившись, перебил Катьку Сергей.
— Так брюки-то хорошие, новые совсем, — стала оправдываться Катька, застенчиво улыбаясь. Отчего-то встревожившись, она вдруг привстала, глядя в проход вагона, с мучительным напряжением всматриваясь в тех, кто проходил мимо, но, окончательно убедившись в своей ошибке, только вздохнула беспомощно и, как-то сразу успокоившись, опустилась на скамейку.
— Ты чего? — спросил Сергей, зараженный ее беспокойством.
— Показалось, — смущенно развела руками Катька. — Ты не обратил внимания, с кем я рядом в актовом зале сидела? На открытии, когда Татьяна речь говорила…
— Нет. А что?
— Очень правильная женщина, — силясь что-то вспомнить, не сразу отозвалась Катька. — Имя у нее старинное… Мавра Егоровна… Почудилось, будто она по вагону идет. Разве я о ней тебе не рассказывала?
— Нет. Ничего.
— Значит, Вовке говорила, — продолжая сосредоточенно думать о своем, уточнила Катька. — Так вот… Эта Мавра Егоровна в одной части с нашей Татьяной Юрьевной воевала. Взвод снайперов… Татьяна, оказывается, столько перетерпела, прежде чем из Омска, от нас, во фронтовой госпиталь устроилась… Уже потом на снайпера выучилась… Двух немцев подстрелила до того, как ранили ее… Знаешь, мне показалось, что она похорошела очень. Это просто небывальщина какая-то… А ведь Татьяне под шестьдесят теперь, наверное… И говорила хорошо… Очень ей прическа с оранжевым отливом идет… Правда?..
Татьяну Сергей узнал сразу. Точно не прошло тридцати с лишним лет.
Торжественно струилась широкая серебряная прядь в монументальных вензелях оранжевой прически.
Червонным золотом вспыхивали обильные новенькие медали на фоне темно-синего костюма из джерси.
Голос только слегка потускнел, и фамилия изменилась. Не Шанина, а Кустарева теперь.
Сколько же ей было тогда? Двадцать два? Или двадцать девять?.. Для пятилетних возраст взрослых — абстракция… Тридцать… Пятьдесят… Какая разница?.. Есть молодые взрослые и взрослые — старые. Тети или бабушки… Сколько же было той Татьяне Юрьевне?..
Сергей поймал себя на мысли, что уже давно не слышит, что говорит с трибуны Татьяна… Оглянулся на сидевшую в последних рядах Катьку… Та сосредоточенно смотрела на сцену.
— …На этой мемориальной доске, — говорила Татьяна Юрьевна, — нет имен тех моих подруг и соратниц, кто погиб не на фронте, но тоже на боевом посту… Здесь, в Москве и в Сибири, куда эвакуировали наш санаторий… А ведь именно эти женщины помогли выжить сотням тяжко больных детей… Беспомощным, оставшимся без родителей… Каждая из них достойна вечной памяти и славы… И сегодня, когда снова открывается наш восстановленный, прекрасный санаторий, я не могу… не имею права о них не вспомнить…
Вторая была та ночь в изоляторе. В глухом свете синей лампы качнулась, захрустела клеенчатым фартуком бесформенная фигура.
Откашлявшись, спросила выстуженным нутром:
— Под себя налил, что ли?
— Нет, — неуверенно ответил Сергей.
— Чего же криком удручаешь?
— Пить я хочу…
— Вон ложка тебе на тумбочку дадена… О койку стучать. Как звать тебя?
— Сергей.
— А меня Пашей. Нянькой Пашей, — вслушиваясь в урчание собственного живота, представилась фигура. — Матерь жива?
— Жива, — насторожился Сергей.
— А у меня сына порешили… На границе финской. Теперь вовсе одна.
Она трудно отодвинулась от стены, дотащилась до пустой соседней койки, содрала марлевую косынку, что сползла ей на глаза.
Промокнула пот с лица, трубно, прерывисто засморкалась.
— Утку-то я и позабыла… Не опрудонился еще?
— Я пить хочу, — напомнил Сергей.
— Так чичас…
Заворочались пружины.
— Вода от всякого вреда — благодать. Тебе небось кипяченую тольки положено?
— Да, — смутился Сергей.
— Ну, один-то раз и сырую примешь.
Перед тем как кружку отдать, долго дула на воду, что-то приговаривая.
Вода оказалась теплой, невкусной. Сергей едва одолел полкружки.
— Чего мало так? — удивилась нянька и одним махом допила остаток.
Пожевала недовольно губами, задумалась, наморщив брови, повернулась, снова отправилась к крану.
Выпила подряд четыре кружки, застыла…
— Тоже вот не пьется, — помрачнев, пробуравила Сергея черничными глазками, заворчала.
— Ну чего вылупился? Дадено тебе все, принесено… Спи теперя.
Сергей покорно закрыл глаза.
— Утром тогда и утку принесу, — заключила нянька и зашаркала к двери.
Сладкую рисовую кашу на молоке Сергей ненавидел с тех пор, как стал реагировать на вкус еды.
Когда скукоженная, словно жухлый лист, нянька Ксения, не слушая отчаянных отказов, все-таки ткнула ему в рот ложку со скользким варевом, Сергея стошнило.
Нянька, поморгав глазами, молча попятилась, боком вытеснилась из изолятора.
Через минуту, жестко хлопнув белой дверью, над Сергеем нависла Татьяна Юрьевна. Внимательно рассмотрев содеянное Сергеем, вынесла приговор, не оборачиваясь к топтавшейся у двери няньке:
— Ничего не менять до завтра. На ужин дать ту же кашу. Не разогревать.
Круто повернулась и так стремительно шагнула к двери, что едва не сбила с ног худосочную няньку.
После ухода Татьяны Юрьевны нянька Ксения долго шамкала вялым ртом, скучно ругала Сергея, бестолково мыкалась по изолятору, но пододеяльник и наволочку все-таки сменила, оцарапав ему шею поломанными ногтями.
Когда нянька наконец ушла, Сергей натянул на голову одеяло, зажмурил до боли глаза, твердо решив никогда больше не просыпаться… Сжимаясь и расцветая, поплыли перед сомкнутыми веками зыбкие огненные кольца. Замелькали пульсирующими вспышками, сплющиваясь и отдаляясь. Погаснув, кольца распались, рассыпались острой, колючей поземкой. Поземка скоро растаяла, превратилась в хлюпающие на ветру лоскутья с обшарпанными краями. Сквозь поредевшую мешковину далеко внизу проглянулась шелковистая темно-серая лощина, заросшая бархатной, обесцвеченной травой. Сергей соскользнул в ласковые стебли, спрятал, зарыл лицо в прохладные трилистники… Над затылком прошуршала легкая как пух занавеска…
Въедливый голосок пробился через покрывало сна:
— Да не бойся ты. Не мертвый он. Просто спит… Иди сюда. Не бойся. Новенький это…
Сергей приоткрыл глаза.
Свет, шедший из двух высоких окон, заметно потускнел.
Сначала Сергей увидел койку у противоположной стены… До обеда там никакой койки не было.
— Ну что ты копошишься! — уже откровенно негодуя, позвал въедливый голосок. — Иди скорее!
Голосок принадлежал существу с голой головой, напоминавшей очищенный свежий огурец. Интересно, это мальчик или девочка?..
— Если сейчас же не подойдешь, я заору, — сквозь зубы предупредило существо с голой головой.
Возле двери кто-то зашелестел, и в ранних сумерках обозначилась ветхая фигурка, потерявшаяся в мешковатом казенном халате. На голове платочек в мелкую крапинку, такой, что носят в сказках старушки вещуньи. Из частой сетки коричневых рубленых морщинок встревоженно выглядывали ясные, скорбные глаза.
— Все! Считаю до трех!
— Иду, Кать! Иду… — тихо откликнулась фигурка и, с опаской глянув на Сергея, заторопилась к койке у противоположной стены.
Подойдя, женщина еще раз оглянулась на Сергея, не сразу, беззвучно опустила на пол зеленую корзинку, плетенную из толстых прутьев, незаметно смахнула крохотную каплю, притаившуюся на кончике носа, стала торопливо целовать свою Катю. Затоптались, заелозили по полу ее робкие валенки с красной резиновой окантовкой…
— Чего это волосиков на голове нет? А, Кать? Нешто надо так?
— Скарлатина у меня была, и остригли, — отрубила Катька. — Теперь здорова уж… Ну, показывай, что привезла.
— Так, ужатко, вот, — засуетилась пришелица, не успев представить себе ту болезнь, о которой так небрежно отозвалась Катька.
Подхватив с пола корзинку, она хотела было присесть на стул, стоявший рядом с койкой, но в последний момент увидела на нем пустую банку. Растерявшись от неожиданности, испуганно глянула на Катьку.
— Чего ты? — в свою очередь, удивилась Катька.
— Банка здесь для мочи поставлена. Опусти ее под кровать, а сама садись, Когда будешь уходить, так на место поставишь.