В синих цветах — страница 6 из 24

— Бонзай! — завизжал офицер.

И вдруг!.. Как вкопанный замер, выронил палаш.

Взлетел на пригорок, навстречу косоглазой армаде танк-великан с пятиконечной звездой на башне.

— Ура-а-аа! — первым неистово завопил большеголовый Гурум… Как-то главный врач санатория Борис Борисович шутя назвал мальчишку Грумом за его африканскую внешность. Ребята услышали и переиначили по-своему — Гурум. С тех пор настоящее имя мальчишки — Тимур — было позабыто.

— Урр-а-аа!! — рванулось, понеслось с каждой койки.

Рядом с первым танком встал второй… шестой… пятнадцатый! Целая армия несокрушимых великанов!..

Коридор санатория завыл, завизжал от радости! Зазвенели, зацокали кружки о железные прутья коек!

Тщетно пытались спастись коротконогие самураи. Могучие танки настигали их, легко расплющивали, превращая в смешные блины с недовольными, сморщенными физиономиями.


Незаметно вошла в жизнь Сергея медсестра Маша с ярким румянцем на щеках…

Взрослые в белых халатах обычно сразу захватывали центр палаты. Обосновавшись за массивным столом, следили, кто и как ест, спит, играет, справляет нужду. Из-за стола дирижировали, разучивали с детьми песни и стихи. Направляли и пестовали, выводили на чистую воду и выносили приговоры. Объявляли о карантинах и массовых прививках. Всегда из центра палаты.

За стол уходили от их капризов, запахов, жалоб, просьб. Там укрывались и отдыхали.

Уличив кого-нибудь в нарушении всеобщей гармонии, наказывали оптом всю палату, присуждая к часовому молчанию, и… засыпали, удобно устроившись за тем же массивным столом.

Маша у стола никогда не сидела. Даже графики утренних и вечерних температур она заполняла, пристроившись возле чьей-нибудь тумбочки.

Во время ее дежурств можно было орать во все горло, свистеть, перекидываться «оплеухами» (импровизированными мячами из скомканных бумажных обрезков и лигнина), выяснять отношения, окликать друг друга по прозвищам, петь не хором, а как хочется. Машу все называли на «ты»… Ее никогда ни о чем не просили… Маша сама знала, кому подстричь ногти, поправить перевязку, смазать вазелином пролежни. Расслабить слишком тугой фиксатор, научить вышивать крестом, показать, как делать бумажного голубя, или, освободив на полчаса от гипсовой кроватки, дать полежать на животе, задрав на спине рубаху «для прохлады».

Во время мертвого часа Маша чаще всего чинила брошенные игрушки, докрашивала, доклеивала, довырезывала за тех, кто не успел.

Маша им редко читала. Чаще рассказывала. Когда читаешь — руки заняты. А рассказывая, можно еще кое-что успеть. Сыграть в летающие колпачки с Федором, поднести Вовке черепаху для кормежки, запустить к потолку парашют из бледно-желтого шелка для Гюли, наладить подвесную дорогу между койками Галины и Марика.

Однажды, когда Ольку-плаксу (самую младшую из палаты) увезли в рентгеновский кабинет, Маша, пришивая кисточку к испанской шапочке Марика, тихо спросила, кивнув на освободившееся место рядом с его койкой:

— Ты ничего удивительного за своей подружкой не замечал?

— Она мне не подружка, — презрительно скривил губы Марик, — я с плаксами-ваксами и неумехами не вожусь.

— Это за что же ты ее так?

— Как за что?! — удивился Марик. — Она же все разбивает и портит. Да еще ревет почти каждый день, после отбоя… В субботу вся палата ее за это дразнила. Ревет и ревет… А можно, чтобы ее совсем от меня переставили?

Маша сначала ничего не ответила. Долго лоб морщила, губами пухлыми шевелила и, когда вовсю загалдели в палате, ответный вопрос задала!

— А где, по-твоему, Ольга была сегодня, когда солнце вставало?

Разговоры застопорились, стихли.

— Дрыхла без задних ног! — прорвался через всеобщее смущение дерзкий выкрик Гурума.

— Ты сам видел? — взглянула на него Маша.

И ушла, исчезла улыбка Гурума, стушевался он, локтями по простыне завозил.

— Так видел или нет? — повторила вопрос Маша.

— А что я?.. Я спал, — уже еле слышно признался большеголовый задира.

— Спал, — снова ушла в себя, задумалась Маша.

— А где ты Ольгу видела? — нарушила тишину Катька.

— Не знаю, стоит ли и говорить вам… То ли было, то ли почудилось…

— Что почудилось? — нетерпеливо прервал Машу Гурум.

Но она на полголовы даже к Гуруму не повернулась. Так же ровно, тягуче говорить продолжала:

— Очень я грибы первые люблю. Сморчки да строчки. Вот и пошла сегодня пораньше в лес наш. Думала, соберу чего перед дежурством… И ведь угадала. Есть. Штук восемь отыскать успела… Вдруг! Что такое?! Треск-грохот. Птицы переполошились… Смотрю. Батюшки-светы!.. Кабан сквозь молодняк ломится. Да не просто продирается, а березки и осинки, как косой, на пути своем режет. Да еще урчит от радости, прихрюкивает. Будто похваляется, что нет на разбой его управы. И тут… Откуда ни возьмись голос знакомый: «Ты что же творишь, скотина безрогая?!»

Кабана как кнутом по глазам. Так в сторону и шарахнулся. Оглянулась я. Глазам не верю. Стоит на тропе девчонка, вылитая Ольга наша. Брови насупила, веткой еловой кабану грозит, ногой топает: «…А ну брысь, тварюга!»

Ноги у меня подкосились. И больше не помню ничего… Очнулась. Солнце высоко-высоко. Птицы как ни в чем не бывало чирикают. Вокруг никого… Подумала — приснилось мне все. Только гляжу — на тропе ветка еловая. Та самая, с шишками новорожденными.

Маша выскользнула за дверь и тут же возвратилась, неся в руках молодую еловую ветку с тугими, темно-бордовыми шишками.

— Только уже никому, чур, ни слова. Тем более Ольге, — вздохнула Маша, пуская ветку по койкам.

А вечером у Ольги-неумехи получались такие мыльные пузыри, каких никто и никогда не видел. Каждый не меньше тыквы. Пузыри плыли через всю палату, переливаясь заколдованными замками, лазоревыми джунглями, лучистыми павлиньими хвостами.

ЗАПАХ ЗЕМЛЯНИКИ

Электропоезд, не притормаживая, промчался мимо узловой станции, и с запасных путей на Сергея пахнуло сладковатой гарью. Запах воскресил в памяти подпаленные лоскутья штанов Братца Енота, которыми потрясала Маша, ругая их за безответственность.

— …Я понимаю, когда вы Льва и Лошадь с собой приглашаете. Но зачем же Енота в такое дело звать? Хорошо вам, прытким да шустрым, а он в солидном возрасте уже, с животиком. Зачем же завлекать беднягу?

— Никто его не завлекал, — расплываясь в победной улыбке, отвечал Марик, — сам за нами увязался.

— Вот-вот. Вам смех да удовольствие, а мне дыры латать, — ворчала хмурая Маша. — Только-только от сажи всех отскребла, теперь Братца Енота от ожогов лечи.

Маша ругалась, а они чуть слышно счастливо пересмеивались в густеющем ноябрьском вечере. В зрачках ребят, все еще плясали, отражаясь, неровные, оранжевые всполохи урчащих кострищ. Виделось им, как всей палатой наперегонки мчались они к полыхающим пирамидам хвороста, оттолкнувшись, выпрыгивали, взмывали ввысь, зависали, опаленные чарующим жаром, над пламенным зевом и… перелетали, брали страшный барьер, превосходя в отваге и ловкости и Братца Льва, и Братца Лошадь.

Ушли в ночь высоченные кострища праздника вольности.

Прикрыв веки, Сергей ждал. Сквозь ритмичный перестук колес снова прорезался ровный, тягучий голос Маши.

— …В каждом человеке такой клад есть. Только силу эту великую надо уметь беречь и множить. По крохам, по каплям. А пользовать лишь в самый страшный час…

Он не смог уловить, как голос ее отодвинулся, исчез в плотном сумраке… Зато родился чуть слышный перезвон бубна. Это Гурум играл. А длинные, подсвеченные багряным зимним закатом руки Гюли плели, вытачивали причудливый, медленный узор древнего танца…

Обдав медовым запахом, прошуршал по одеялу букет земляники с каплями дождя на ребристых листьях…

Подошла Маша, склонилась над постелью, осторожно подула ему на ресницы… И сразу, в ту же минуту, отлетела выматывающая зубная боль. Сергей все смелее трогал кончиком языка проклятый зуб, дивясь, не смея верить, что боль кончилась, ушла без остатка…

И опять говорила Маша:

— …придет день, и кто-то из вас первым встанет с постели. Очень скоро он или она почувствует в себе ту великую силу… И однажды, во время мертвого часа, когда вы все будете спать, этот человек подойдет к вашим койкам, подует вам на ресницы, и вы… проснетесь. Откроете глаза, встанете на ноги и начнете ходить, бегать, скакать и прыгать… И уже на всю жизнь…

* * *

Той весной Вовка еще жил в старой деревяшке. У них там были сени, которые Вовка почему-то величал «передней». В тех самых сенях Сергей и увидел Ленку в первый раз.

Злобный ветер дул с самого утра. Дверь в сени была полуоткрыта. Ленка стояла к ним спиной и не слышала, как вошли Сергей и Катька. Девчонка стирала в тазу куклу и что-то мрачно ей выговаривала. Вода, видно, была холодная, потому что Ленка то и дело прятала красные ладони под старую шерстяную кофту, пытаясь отогреть их у себя на животе.

Когда Катька ее позвала, она обернулась, засветилась редкозубой улыбкой. Молочные еще те были зубы…

Потом, обогнав крик, бросилась к Катьке, повисла у нее на шее.

— Ой как здорово! А папа в футбол гоняет! У нас две полные коробки зефира и одна начатая! Есть хотите?.. Папа вчера утром прилетел! А чаю?.. Моя кукла третий раз за сегодня выгваздалась! Только выпущу, тут же все лужи измерит!..

Все вместе отправились искать Вовку. Перескакивая через останки порушенных бульдозером домушек, перешли разбитый гусеницами пустырь. Обгоняя их, по огромным лужам спешило, прыгало солнце. Орали, колготясь возле распоротого матраца, исхудавшие за зиму вороны. Окрысившийся ветер беспощадно ерошил перья на затылках у ворон, и оттого они казались вконец продрогшими и одинокими.

Возле школы, под мокрыми липами, гоняли мяч мальчишки. Среди них вспотевшим вопросительным знаком метался Вовка.

Катька попыталась было окликнуть его, но Ленка схватила ее за руку:

— Пусть он сам нас увидит. Знаете, как обрадуется!.. Взрослые называют папу безалаберным за то, что он с мальчишками играет в футбол… Даже Анастасия Григорьевна его вчера безалаберным назвала из-за того, что мы с папой вместо обеда торт из мороженого ели… Я обязательно, когда вырасту, безалаберной стану