В свободном падении — страница 2 из 59

И вот теперь я собирался въехать на опустевшую жилплощадь на правах единоличного хозяина. Ключи от квартиры были при мне, при мне был мой скромный скарб — выйдя из троллейбуса, я подбросил его над головой и поймал двумя пальцами. Вот всё, нажитое недолгим и вполне посильным трудом. Пара сменных футболок, бельё, узкие джинсы, рубашки — три или две… Книги. Пара альбомов репродукций, пластинки, плакаты… Что ещё? Колбаса. Жирный батон колбасы, всученный мне на поминках. На вот тебе, сынок, ключи от квартиры в Москве и ещё колбаски… Кстати говоря, тот же неписанный свод уголовных правил, по которому мы, россияне, привыкли сверять нашу жизнь, запрещает нам и свободно поедать колбасу — она похожа на член, ну вы понимаете…


Я переместился вместе с толпой из троллейбуса в вагон метро, а из вагона метро переместился в автобус. Двери разъехались, и я вышел, наконец, под хлёсткие осадки — шли разом и дождь, и снег. Вокруг меня хрущевками вырастало унылое и приземистое Головино.

Дедова квартира располагалась вдали от метро, на пересечении головинского и ховринского районов. Районы, разделённые одной лишь двухполосной и местами заасфальтированной дорогой, представляли собой два плохо соотносящихся друг с другом мира. Ховринский мир был вылизан и глянцев, освещён фиолетовыми огнями грандиозного бизнес-центра «Меридиан». Между фитнес-клубами, супермаркетами и автопарками, наводнявшими Ховрино, бесконечно сновали подтянутые и неуловимые ховринцы, в хороших костюмах и со спортивными сумками «Найк» наперевес. У подножия жилого комплекса «Янтарный» беспрерывно множились бары и рестораны, недешёвые, но всегда до отказа набитые людьми. Улицы здесь были ровнее и чище, жители — красивей и высокомерней. От «Янтарного» и до метро «Речной вокзал» простирался городской парк, с редкими и болезненными деревцами. На каждом шагу можно было встретить стиснутые цивилизацией в забетонированные прямоугольники пруды. Зимой пруды выглядели благообразно, но когда сходила ледяная корка, оказывалось, что они наполнены не очень глянцевой, скорее вонючей, чёрно-зелёной жижей.

Головинский же мир был интеллигентен и гнил. Его наводняли грубо слепленные типовые пятиэтажки. Одна-единственная высотка — общежитие Московского авиационного института, восставала над ними неуклюжей щербатой плитой, сверху донизу чернея разбитыми и погасшими окнами. В хоккейной коробке, приставленной к ней, и зимой и летом играли в футбол негры против корейцев. В Головино имелось сразу несколько НИИ, школ, библиотек и даже высших учебных заведений — среди которых был и экзотический Институт туризма. В качестве студентов института я представлял улыбчивых толстяков в соломенных шляпах и загорелых девушек с висящими на груди цветочными гирляндами, однако так и не встретил в его окрестностях никого, кроме типичной аудитории пунктов приёма стеклотары. Головино по праву гордится своими земляками: в одной из местных хрущёвок доживал последние годы жизни писатель Венедикт Ерофеев, автор русской народной поэмы «Москва — Петушки».

В Ховрино всё время что-то рушилось и возводилось: если образовывалась там зияющая пропасть котлована, то тотчас на её месте вырастал торговый центр из стекла или многоуровневая стоянка. Если же вдруг, по необъяснимой причине, возникал котлован в Головино, то он навсегда оставался там, мгновенно превращаясь в свалку, на которой днями и вечерами играли разнонаречные головинские дети. Когда задувал южный ветер, Ховрино наполнялось дурманящим запахом спирта, как будто все постройки и всех их обитателей подвергли дезинфекции — его приносило с прилегающего Коптевского района, где находился коньячный завод. В Головино всегда пахло сыростью и неухоженными стариками.

Дедов дом стоял на отшибе, у самой дороги, отчаянный, рвущийся в благоустроенное Ховрино из мрака Головино, но всё же формально находящийся в Головино. Это досадное обстоятельство подчёркивал и тот факт, что дедовы окна выходили во двор, в безнадёжные головинские дебри.


Я остановился возле подъезда, нащупывая ватными от холода пальцами пачку сигарет. Пачка, как всегда, завалилась в прореху кармана куртки и теперь блуждала в черноте подкладки, как в открытом космосе. Со стороны мусорных баков доносился шум и радостные нечленораздельные вопли — двое молодых таджиков энергично прыгали на горе мусора, пытаясь её утрамбовать. Рядом стоял третий, весь распахнутый, в развалившихся домашних тапочках, спиной к ним, и щурился на выползшее ненадолго солнце. Пальцы всё блуждали и блуждали, пока, наконец, не наткнулись на жёсткий, завёрнутый в целлофан край. Я вытащил пачку на свет, грубо надорвал и залез во внутренности. Тогда-то и подоспела Кира.

— Ну, привет, — наша басистка стремительно приблизилась ко мне, деловито приобняла и коротко поцеловала в щёку. Смахнув со щеки несколько талых снежинок, оставленных ей, я поднял на Киру глаза.

Басистка Кира была суровой молодой женщиной, с совершенно белым, без единой кровинки лицом, посреди которого распустились крупные мясистые губы. На голове у Киры был хищный бурого цвета ёжик, из тех, что никогда не хочется потрепать. Она была одета в немаркое — тёмные куртка и джинсы, растянутый свитер с горлом. На ремне сумки — россыпь круглых значков: тут и Летов, и «Блонди», и «Клэш».

— Мы заходим или как? — пробурчала она, нетерпеливо возложив уже руку на ручку двери. В тот день Кира была раздражена и печальна. Нашим повествованием мы застали Кирюшу в очень невесёлый и в очень странный период её жизни. Внесу уточнение: поклонница фильма «Бойцовский клуб», она считала фразу «ты застал меня в очень странный период жизни» своим девизом. Эта фраза относилась к любому её жизненному периоду.

Не так давно Кира пережила тяжёлый разрыв с подругой, и её страдания, и без того глубокие, дополнительно усугублял тот факт, что теперь ей совершенно безвозмездно нужно было убраться в моей новой квартире. Она сама предложила свою помощь, рассчитывая, что взамен получит квартиру на одну или несколько ночей. Без подруги свободная квартира не представляла для неё интереса, тем не менее, пыль в квартире, как некоторые говорят, сама себя не выметет.

Я придержал дверь и зашёл в подъезд вслед за Кирой. Подъезд был просторный и грязный: в мрачных углах тлели плевки и окурки. Лифт распахнул свои двери сразу же, кажется, даже чуть раньше, чем я ткнул в кнопку. Протиснувшись в него боком, я вдруг неожиданно отметил для себя все его детали, виденные до того уже тысячи раз: инструкция по эксплуатации за изрисованным, треснувшим стеклом, слабое, прерывистое освещение сверху: пластиковая панель, защищающая осветительный прибор, была облеплена ссохшимися комьями жвачки. На стене, противоположной дверям, было намалёвано чёрно-красное, немного устрашающее сердце и корявая надпись внутри: «Роберт». Роберт, повторил я машинально. Лифт дребезжал и лязгал, с трудом поднимая нас вверх.

Дверь поддалась не сразу: я долго упирался в неё плечом, ногой, терзал ключ, застрявший в металлическом лоне. Когда хлипкая дверь уже готова была упасть под тяжестью наших тел (Кира пришла мне на помощь), я услышал глухой щелчок, и замок открылся.

Толкнув дверь, я сразу же попытался включить свет — без результата: массивный и старомодный выключатель отщёлкивал вхолостую. Когда дед был жив, попасть в квартиру сразу с лестничной клетки было невозможно — он не пускал никого на порог в уличной обуви. Даже для своих любовниц, я думаю, он не делал исключения. Приходилось раскорячившись скакать перед дверью, стаскивая с себя сначала один ботинок, а потом, прыгая на одной ноге, стаскивать второй. Прыгая так и неслышно при этом ругаясь, я всегда мечтал ввалиться в неё, как солдат, в высоких сапогах, оставляя на полу обильные куски грязи. И я ввалился, решительно — в кедах.

— Ты что, идиот? — закричала на меня Кира, не успев зайти. — Я же сейчас полы мыть буду.

— Тем более, — отозвался я хмуро, но «конверсы» всё-таки с ног стащил. Внутри было холодно.

Не раздеваясь, я завернул сразу на кухню, бросив сумку где-то на полпути. Кухня была маленькая и светлая. Из щелей в ветхом окне проникали ветры — стонали ставни, шелестели отслоившиеся, призванные залепить щели клочки газет. Жалкими лохмотьями свисали со стен оборванные обои — они шелестели тоже. Что-то хлюпало и плескалось в спрятанной под раковиной трубе — кухня была свежа и полна жизни.

Скрипя линолеумом, я подошёл к окну. За окном растопырил свои ветви тополь, загородив обзор — можно было разглядеть лишь кусок котельной, зелёный мусорный бак с надписью «мусор», и несколько небрежно брошенных у подъезда машин. Летом, наверное, нельзя было разглядеть и их. На подоконнике я обнаружил ржавый чайник со свистком и скрученный спиралью моток верёвки. Семейное предание гласит, что однажды ловелас-дед в благодарность за одноразовую любовь спустил соседке снизу весь мебельный гарнитур. Я почему-то представлял себе, что спускал он его не как все нормальные люди, по лестнице, перенося его по частям в руках, но из окна, по верёвке. Поставив на плиту ржавый чайник, я вернулся в коридор. Паркетный пол в коридоре и комнатах был полностью разрушен: незакреплённые доски разлетались в стороны от неаккуратных шагов, липли к подошвам, оставляя зиять чернеющие дыры. Стены в коридоре и в гостиной комнате были оклеены убогими бежевыми обоями в цветочек. Мебели в гостиной было немного: накрытый газетами стол с телевизором, продавленный раздвижной диван, кресло, горбатый светильник, набитый вещами так называемый шифоньер. Имелись здесь и книги, малые числом, но лежали они не шкафу, а в картонных ящиках под столом. Среди прочего я отметил для себя какой-то несусветный эротико-фантастический роман с грудастыми дамами и пришельцами на измятой обложке. Назывался он «Одиссея капитана Блуда». Там же я обнаружил и сложенный в кожаный чехол изящный театральный бинокль. С его помощью дед, вероятно, высматривал из окна потенциальных жертв для старческих своих межполовых утех.

Над диваном нависал огромным и пыльным приветом из безвкусного совка настенный ковер. Я попытался его снять, но меня тут же заволокло облако столь древней пыли, что я выдал целую серию из громких и отчаянных чихов — даже слезы брызнули из глаз. На пыль у меня чудовищная аллергия.