В своем краю — страница 6 из 55

— Кажется, ужин в избе подан, — сказал утомленный этой вялой речью Руднев. Не пойдем ли и мы туда?

Ужинали долго, при свечах; шум и спор были ужасные... Рядом с Рудневым сидела Оля, а напротив ее Милькеев, и они городили такой вздор друг другу через стол, острили так бессмысленно и хохотали так громко при одном взгляде друг на друга, что доктору оставалось только удивляться, каким это средством дошел Милькеев до такой веселости, которая мыслящему московскому студенту совсем нейдет, а как будто искренна!


V

Ночевать Рудневу пришлось вдвоем с предводителем в избе. Милькееву, Баумгартену и Феде постлали на чердаке в сенях, а всем женщинам и девочкам был приготовлен ночлег в просторном сарае.

— Мужчины еще подожгут там у старухи, — сказала Катерина Николаевна.

Руднев тотчас же лег; а предводитель долго ходил по избе, разглаживая и взъерошивая бороду и усы.

— Я вам не мешаю? — спросил он наконец.

— Нет, — отвечал Руднев... — Ничего пока.

— Пока! И то правда, что спать пора... А что, вы будете служить? — спросил он сурово.

— Места нет теперь.

— Теперь-то нет, я знаю; а взяли, если б было?..

— Какое же?

— Ну, хоть окружного врача?

— Разве есть?

— Зон уезжает. Хотите, я похлопочу. Ведь разве легче так жить?..

С этими словами предводитель сел у стола и пристально, с участием посмотрел на молодого человека.

— Вам бы надо в Троицкое поступить. У Руднева занялся дух.

— Что вы? У вас лицо изменилось?..

— Нет, ничего, я слушаю... Ничего мне!

— Я говорю, вам бы надо в Троицкое врачом. Окружным будете 300 получать, да здесь 600–700, вот и жить можно... Что-с?

— Я бы не желал служить в Троицком, — отвечал через силу Руднев...

— Это отчего?

— Не могу вам сказать... Тут слишком много причин...

— Как хотите. А кажется, отчего бы это не служить... Катерина Николавна — женщина добрая и умная. Дом славный; семья славная. Чего бы вам лучше? Вы — человек образованный, должно быть, деятельный, будете полезны. Доктор В. стар и давно бы отказался, да некому его заменить... Катерина Николавна просит остаться.

— Поговоримте после. Я подумаю, — отвечал Руднев, стараясь отклонить разговор. В Троицкое он решился заранее не поступать; а потому ему гораздо интереснее было бы расспросить предводителя о Милькееве... Обдумывая раз десять свой будущий вопрос, он наконец было начал; но остановился вовремя и шумно повернулся к стене, желая еще раз напомнить, что давно спать пора. Предводитель это понял.

На рассвете разбудил его опять страшный шум... Изба была полна новыми лицами. Младший брат Лихачева тут, еще какой-то военный брюнет, огромный рост Милькеева, очки Баумгартена, предводитель, Федя... на стол дворецкий ставит самовар, стелет скатерть, и мимо окон ведут оседланных лошадей... Утро ослепительное, чистое... Лица все веселые... »Как спали? Как вы спали... Ели ли вас мухи?» Доктор благодарил всех и сконфуженный, что его застали таким заспанным и растрепанным, спешил на крыльцо. Федя прибежал туда, настоял, чтобы он позволил подать себе умыться, и рассказал ему, подавая, что «этот в поддевке с белокурой бородой — брат предводителя, а тот, военный брюнет — князь Самбикин. Этот князь Самбикин привез, кажется, письмо от нашего папа... Вы знаете, у нас есть папа... Он служит на Кавказе... А Лихачева Александра Николаича вы, кажется, знаете? Вася говорит, что он на чемодановского целовальника похож... Он очень храбрый — Александр Николаич на Дунае сражался, в Молдавии и Валахии был... Раз Васька сказал вместо Молдавия и Валахия — Малахия и Волдахия... Лихачев как над ним долго смеялся: ужас! Они — друзья».

— Друзья? — спросил Руднев, вытирая лицо.

— Друзья. Ведь Ваську Лихачев к нам привез, Вася очень беден был тогда... Пешком тридцать верст пришел к нам, последние...

— Вот как! Расскажите-ка...

— Theodor, — закричал из избы Баумгартен. — Не заставляйте вас ждать! Пейте чай... Мама сейчас на лошадь садится...

В самом деле, молодые люди едва успели проглотить стакана по два, как уже прибежал толстяк дворецкий и объявил, что Катерина Николаевна сейчас садятся и все барышни...

Все кинулись к дверям. Федя ухватился за полу Руднева и стал умолять его сесть на Стрелку.

— Седло казацкое, мягкое... Лошадка смирная... Не бойтесь, я вас на чумбуре поведу...

Баумгартен так был озабочен сам своею «Grise» (по-русски Крыса), что не мог остановить Федю. Федя умолял так настойчиво и ласково, утро было такое свежее, и Стрелка в самом деле казалась такая гладенькая и добрая, что Руднев решился на нее сесть, не делая больше никакого затруднения, и, чтобы стать выше собственного самолюбия, позволил даже Феде вести себя при всех на чум-буре.

Восторг Федин был страшный.

Он всем кричал: — Я, Васька, на чумбуре доктора... Я на чумбуре, мама, доктора поведу...

— Доктор вовсе этого не желает, — сказала мать. — Вы не слишком ему поддавайтесь — он надоедает ужасно, — сказала она. — Оставь-ка лучше.

Федя молча опустил чумбур, и слезы полились у него градом по щекам.

Все засмеялись, но Руднев поспешил вручить ему чум-бур, и Федя, улыбаясь, как солнце сквозь дождик, скромно и стыдливо поехал с ним рядом.

Все общество двинулось из деревни по росистым полям. Впереди ехали Катерина Николаевна с князем Сам-бикиным, за ними две девочки с берейтором; за берейтором Nelly и Милькеев, потом предводитель с Баумгарте-ном. Сзади всех остались Федя с Рудневым и молодой Лихачов. Он был тоже в Московском университете и скоро разговорился с Рудневым.

— Вы когда кончили курс? — спросил Руднев.

— Я? Я курса не кончил. Я только год или два был всего...

— Что же так?

— Надоело мне, по правде сказать. Грановского слушал, Кудрявцева иногда... А вообще-то я не очень люблю всю эту работу, я люблю вот деревню. Ну, и бросил. Сухая материя — эта юриспруденция. Я больше все на бильярде.

Мало-помалу разговор перешел на семью Новосиль-ских и Милькеева, и Рудневу удалось наконец толком добиться от него, что это за Милькеев, кто он и как он сюда попал.

— Он очень способный малый, — сказал небрежно Лихачов, — только чудак ужасный, помешан всегда на разных правилах — правилами живет... Я его давно знаю.

— Неужели он все делает по заказу или напоказ?

— То есть, не то что напоказ. А он, как сам выражается, дорожит «самым фактом красоты», он будет один на необитаемом острове — так и там то же... »Поэзия есть высший долг... Исполняют же люди долг честности, а я исполняю долг жизненной полноты». Вот этакие вещи, и за них он готов на виселицу... Очень добр, впрочем... Вообще, отличный малый... Будете вы нынешнюю осень ездить с собаками?

— Не знаю, право, Александр Николаич; Ерза околела, и дядя забросил псарню... хотелось бы обзавестись...

— Я могу вам с удовольствием предложить двух щенков от Лётки... заезжайте ко мне — выберете сами... Интересная помесь вышла от Крымки и Густопсового!..

— Благодарю вас... А Милькеев охотится?

— Куда ему!.. Он все с каким-то насосом ходит, из барышень поэзию выкачивать. Это — одна из его специальностей. Уже очень влюбчив и снисходителен.

— А что это я слышал — он к вам пешком пришел весной?

Лихачев махнул рукой и засмеялся.

— Этих штук сколько угодно! Потом продолжал серьезно: — У его отца славное именьице, душ в двести. Бросил все это, перессорился с братом и сестрой. Душно ему с ними: атмосферу, говорит, сгущают. Он ходил в опол-ченье, но, благодаря австрийцам, дальше Киева не пошел. Влюблен был там разом в трех: в еврейку, в помещицу и в хохлушку — Оксану. Он, я думаю, нарочно их отыскал и привел в порядок... Потом приехал домой к отцу готовиться на магистра... Вдруг, Бог знает почему, поссорился с родными, и в марте, в самую распутицу, поехал к нам; денег у него было мало и достало только до нашего уездного города, а остальные тридцать верст то пешком, то на обозы садился. Да это еще с ним не раз будет.

— А вы не знаете именно, за что он поссорился с отцом?

— Чорт знает, право! Отец его — капризный и скучный человек... Зять у него хитрый... сестра пустая. Она уже давно ему надоела, но он не хотел с ней прервать, потому что она а la Sand жила с этим зятем, ну, долг, знаете, правила его... Ходил, скучал у них. Отец ее не принимал, другие братья тоже. Как же ему не ходить! А потом, как она вышла замуж и приехала к отцу в деревню, и рассорился.

— Что же ему именно в них не понравилось?

— Да это вы бы у него когда-нибудь расспросили, он расскажет с удовольствием... Впрочем, вот еще что можно сказать, что он из тех людей, которых тонкие ощущения важнее крупных... Найдет у себя искру — и раздует ее, и надо отдать ему справедливость, с энергией идет по своей дороге... Не мог, говорит, видеть, что зять такой худой и чисто выбритый, все цаловал шею сестры; а шея у нее старая; а сестра и кричит на зятя и детски жеманится... За людей потом что-то вышло... Пришел к нам на Страстной и говорит: «Я к вам пришел есть; кормите меня». Рад, как Бог знает что... Хохочет... Ну, мы все его очень любим... Как нарочно, в Троицком не было в это время учителя, и Катерина Николавна хотела писать в Москву; мы его и устроили туда. Теперь пишет свою диссертацию.

— О чем она?

— Из государственных наук что-то, что-то вроде «О влиянии учреждений на нравы» — это одну; и другую, на всякий случай, маленькую, уже кажется изготовил, если ту нельзя будет пустить в ход: «О прямых налогах». Эта, кажется, у него тоже готова. Пробовал он мне читать... Да уж очень скучна! На деле все это прекрасно, но в книге...

Когда они поднялись на горку, навстречу им от передовых отделился Милькеев.

Лицо Лихачева повеселело... Милькеев тоже улыбался.

— Ну, что ты? еще не весь сок выжал из британки своей?

— Перестань врать, — отвечал Милькеев с недовольством. — Доктор, вас Катерина Николавна просила догнать ее на минуту, хочет что-то у вас спросить.