В темноте — страница 5 из 38

чно санкционировал эти погромы, считая их способом сплочения украинского народа[1]. Спустя годы на одной из парижских улиц к нему подошел еврей и трижды выстрелил в упор, восклицая с каждым выстрелом:

– Это тебе за погромы. Это тебе за убийства. Это тебе за кровь невинных жертв.

Мой отец всегда верил, что погромы 1941 года были своеобразным отложенным откликом на этот акт возмездия, попыткой свести счеты.

Украинцы собрали всех видных представителей львовского еврейства (представителей буржуазии и интеллигенции, лидеров еврейских общин) и передали их немцам. Они работали по заранее составленным спискам, вычеркивая из них имена захваченных евреев. Я наблюдала за событиями из своего окна и, даже будучи совсем маленькой, осознавала ужас происходящего. Мне, конечно, запрещали на это смотреть, но я не могла удержаться. Я видела, как украинцы помогают немцам вытаскивать евреев из домов на улицы, где потом их либо расстреливали на месте, либо грузили на машины и везли в Пяски – песчаные карьеры к северо-западу от города. В тот момент лагеря на Яновском тракте[2] еще не существовало, но признанных нетрудоспособными евреев уже начали массово отправлять в концлагерь в Белжеце[3].

Прошло несколько недель, и немцы полностью реорганизовали жизнь города. Всем евреям было предписано, выходя на улицу, надевать на рукав белую повязку со звездой Давида. С 6 вечера до 6 утра был введен комендантский час. Евреи могли покупать продукты и предметы первой необходимости только в специальных магазинах, только с 2 до 4 часов дня и только по ценам, которые устанавливали назначенные немцами украинские управляющие.

Мне не довелось своими глазами увидеть, как менялась жизнь города в первые дни немецкой оккупации, потому что я в это время не выходила из дома. Мы с мамой и братом сидели в квартире на улице Коперника, и я знаю только то, что наблюдала из наших больших окон. Как-то вечером немцы пришли обыскивать наше здание. Сначала они постучали в дверь пожилого врача, чья огромная квартира из десяти комнат занимала в нашем доме целый этаж, и вывели его на улицу. Затем они поднялись этажом выше и выбили дверь в квартире наших соседей. Их тоже забрали. Нас в тот вечер не тронули, потому что наш этаж был разделен на две квартиры, а они обыскали только одну, думая, что здесь планировка совпадает с планировкой нижнего этажа.

Это было, как говаривал потом папа, пожалуй, первым чудом из длинной череды маленьких чудес, хранивших жизнь нашей семьи.

Немцы приходили обыскивать наш дом довольно часто, и консьерж Галевский каждый раз под разными предлогами задерживал их внизу, чтобы дать моему отцу время уйти из квартиры через черный ход. Хороший это был человек, Данусин папа. Он много раз спасал нас. Гестаповцы и эсэсовцы приходили инспектировать здание и спрашивали:

– Живут ли в доме евреи?

А Галевский в ответ отрицательно качал головой – nein! Потом он начинал заговаривать немцам зубы, зная, что мой папа видел из окна, как они подъезжали к дому. Галевский развлекал их беседами и тянул время, чтобы дать ему возможность спрятаться или уйти.

Рядом с нашим домом находилось другое красивое здание, в котором немцы устроили что-то вроде штаба, и поэтому на нашей улице регулярно появлялись всякие высшие чины оккупационной администрации. Многие из них в конечном итоге набредали на нашу квартиру и по очереди забирали себе все что понравится из наших картин, мебели и столового серебра. По всему городу немцы действовали еще наглее: забрав приглянувшиеся вещи, потом они просто сжигали ограбленные дома… У нас все было по-другому, потому что прямо против нашего дома стоял старый дворец, в котором поселился генерал люфтваффе. Некоторые из находившихся у него в подчинении офицеров подумывали поселиться в нашем доме, так что сжигать его у них резона не было.

Один за другим приходили к нам домой немецкие офицеры и уходили с нашими чудесными вещами. У родителей, наверно, разрывалось сердце, когда они наблюдали, как у них отнимают все нажитое, но в то же время они радовались, что вместе с вещами на улицу не выводят нас самих. Вскоре мы лишились всей мебели, включая пианино. Это был чудесный инструмент «August Foerster», один из лучших в мире. Мама любила играть для нас, и играла прекрасно, но с начала немецкой оккупации пианино не издало ни звука… Пианино забрал себе немецкий офицер по фамилии Вепке – временный губернатор Львова. Единственным утешением для нас было то, что Вепке, судя по всему, осознавал, какой великолепный инструмент ему достается, да еще и умел мастерски на нем играть. Это, конечно, было весьма поэтическое отношение к творящейся несправедливости: заставлять себя думать, что с инструментом будут хорошо обращаться и он принесет кому-то радость.

Я четко помню, как мы с братом сидим на полу в квартире, где уже почти не осталось мебели, а стены усеяны светлыми квадратиками от висевших там недавно картин. В какое-нибудь другое время в каком-нибудь другом месте нас можно было бы принять за детей, чьи родители собрались переезжать и уже упаковали все свои вещи. Я смотрю и слушаю. Педали пианино отражаются в начищенных до блеска сапогах офицера. Смотря, как он играет, слушая творимую им музыку, невозможно было и представить себе, что этот человек способен на жестокость. Какая же красота рождалась под его пальцами! Какое великолепие! Кончив играть, он поднялся на ноги и похвалил отца за выбор инструмента. Потом он приказал доставить пианино ему на квартиру в доме напротив. Перед отправкой папа тщательно закутал инструмент в одеяла. Расставание с пианино доставляло ему огромную боль. Но еще больнее ему было представлять, что его могут повредить при транспортировке. В тщетной надежде в один прекрасный день, может быть, после войны, получить его обратно, он поставил на него штампик – ИГНАЦИЙ ХИГЕР. Папа всегда планировал все далеко вперед и думал о том, что будет после войны. Он никогда не терял надежды на лучшее и поэтому на все наши вещи ставил это клеймо.

Пианино еще не успели забрать, как к нам нагрянул еще один офицер, и оно ему тоже приглянулось. Мой отец вскочил на ноги и с не очень-то уместной гордостью заявил:

– Прошу прощения, господин офицер, но пианино уже принадлежит офицеру Вепке.

По тону его голоса я поняла, как ему приятно, что наш великолепный инструмент привлекает столько внимания.

Услышав его слова, офицер очень рассердился, вероятно, потому что Вепке был старше чином и первый нашел пианино. Позднее папа признал, что сделал большую глупость, с таким удовольствием заявив о том, что инструмент уже достался другому, потому что этот второй офицер вполне мог застрелить его на месте. Он уже не раз слышал о таких скоропалительных расправах и пожалел о сказанном сразу же, как слова слетели с его губ. К счастью (и это было еще одно маленькое чудо!), офицер не стал вымещать свое разочарование на моем отце и удовлетворился чем-то еще.

На следующий день, когда инструмент доставили Вепке, он прислал к нам своего подчиненного с адресованным папе пакетом. В нем было наше одеяло, бутылка вина и записка с благодарностью за пианино. Я была еще совсем ребенком, мне было всего 6, но и меня поразила эта абсурдная смесь гуманизма и бесчеловечности. Нас всех очень удивило это проявление вежливости. Уже после войны отец написал, насколько странно было встречать среди этих зверей приличных людей. Разум отказывался понимать, как эти люди, обладающие высочайшей культурой, могли творить такие ужасы

Теперь, когда наше пианино оказалось в руках высокого чина, нас на несколько недель оставили в покое. Родители воспользовались затишьем, чтобы раздать остатки вещей знакомым полякам. Столовое серебро, ювелирные украшения, предметы мебели… словом, все, что еще не забрали немцы, родители отдали неевреям в надежде когда-нибудь вернуть. Немного помогало и чувство, что все эти вещи хотя бы будут приносить удовольствие людям, которых мы выбрали сами. Все это время я очень печалилась, наблюдая, как немцы уносят мои игрушки. Мне хотелось плакать, но к тому моменту я уже поняла, что этого делать нельзя. Я не спорила и не возражала. Кукольный домик мы отдали Данусе. Я очень радовалась, когда видела, как она с ним играет. Дануся была буквально влюблена в мой домик, и я понимала, что мы не сможем взять его с собой, когда придет время съезжать с квартиры. Куда и когда, было еще непонятно, но в том, что жить на прежнем месте нам осталось недолго, сомневаться не приходилось.

Однажды, когда папа отправился за продуктами, посмотреть, что у нас еще осталось, зашла очередная группа немцев. Мой отец любил фотографировать. У него был очень хороший фотоаппарат, немецкая «Лейка». Камеру еще никто не забрал, папа спрятал ее среди книг в книжном шкафу. Один из офицеров нашел ее и отложил для себя. Потом он стал рассматривать оставшиеся на полках библиотеки книги. Мама заметила, что с особым вниманием он рассматривает альбом художественной фотографии. Офицер повернулся к маме и спросил, может ли он этот альбом забрать. Ему задавать такие вопросы было совершенно необязательно, но он все-таки спросил.

– Нет, – ответила моя мама, – книга принадлежит не мне, а моему мужу. Я должна спросить у него.

Офицер ответил ей бесовской улыбкой.

– Я могу взять книгу и без его позволения, – весело сказал он.

Потом немного помолчал, улыбнулся еще шире и добавил:

– Но я все-таки подожду вашего решения.

Когда отец вернулся, мама рассказала ему о случившемся. Он на нее ужасно разозлился и сказал, что она не соображает, что делает.

– Он попросил, – сказал он о немецком офицере, – ты отдала, что он попросил.

С точки зрения отца, это было уравнение с одним-единственным решением, и ему очень не понравилось, что мама поставила под угрозу жизнь нашей семьи.

Офицер вернулся на следующий день. Он был по-прежнему весел и улыбчив.