Не подлежит сомнению, что в Виталии начиналась реакция против того безумного фанатического дела, виновницей которого она стала. Уже резкое замечание, которое ей сделала Авдотья Ковалева в первый день ареста, когда она укоряла Виталию как бы в измене прежним ее убеждениям, показывает, что в ту пору Виталия уже сознавала необходимость отступления назад и, сообразно этому, изменяла тон своих речей и образ действий, — чтó и ввело Авдотью Ковалеву в заблуждение. Существенная перемена, которую мы видим в душевном состоянии и деятельности Виталии, состояла в том, что она начинает принимать меньшее участие в делах и, видимо, начинает испытывать страх. Она уже не заботится о новых делах, но, главным образом, думает о ликвидации старых и всего более заботится о сохранении в тайне того, что уже произошло. Она заклинает Ковалева никому не выдавать тайны дел, в которые он посвящен, ни под каким видом не показывать мест, где произошли закапывания; она употребляет заклинания и религиозные угрозы за нарушение этой тайны. Страх и упадок духа Виталии в особенности заметен в том, что, как увидим ниже, она гораздо меньше руководила событиями и сама подчинилась их случайному течению: самое закапывание третьей группы является далеко не делом Виталии, а состоялось по естественному ходу вещей. Наконец, Виталия, как бы в противоположность тому, что проповедовала и чего требовала от других, начала втайне отступать на деле от своих собственных убеждений. Требуя от всех поста[110], умеряя и уменьшая порции у скитников, сама она, по-видимому, употребляла пищу не в самых скудных размерах, судя по тому, что ее труп найден не очень исхудалым, а в ее желудке и кишках при вскрытии найдены остатки пищи, тогда как у других лиц, вместе с нею закопавшихся, в желудках не найдено никаких остатков пищи.
По-видимому, главнейшим условием, поколебавшим веру и фанатизм Виталии, была начавшаяся реакция против самоистребления; но еще большее влияние произвел начинавшийся общественный суд, сказавшийся в стоустой молве. В народе[111] слышались проклятия и ужас против закапываний, о которых, как говорил Ковалев, повсюду рассказывали — как в колокола звонили. Еще не было раскрыто дело, еще не были найдены могилы, но общий говор о страшных терновских событиях уже стоял в воздухе, и виновница этих событий уже чувствовала на себе всю тяжесть приговора народной совести. Упадок духа Виталии очевиден, и ее самоубийство является событием, вытекавшим из страха и отчаяния. Это вовсе не был торжественный акт, каким было первое закапывание, это было суетливое бегство растерянной души с лица земли[112].
События между 12-м и 28-м февраля, т. е. от времени закапывания третьей группы до закапывания Виталии, носят на себе характеристический отпечаток случайности и отсутствия руководящего начала. Как можно заключить из рассказов Федора Ковалева и старика Я. Я., у Виталии не было определенного плана, и она предписывала только пост, но сама, как мы видели, не вполне строго следовала этому режиму. Состояние общего упадка духа и общего гнета овладело всеми. Но в особенности это состояние сказалось на старухе Ковалевой. Быть может, во всех терновских событиях никто больше ее не пострадал душою[113]. Она потеряла все, что было[114] самого дорогого — свою наиболее даровитую и наиболее мягкую и симпатичную дочь, Авдотью, потеряла горячо любимую невестку и двух внучат, потеряла в числе закопанных много других лиц, более или менее близких родных. Оставшиеся в живых не могли дать ей утешения в страшных потерях. Но в особенности она страдала при виде Федора Ковалева, который из веселого семьянина, окруженного молодой жизнью, сделался полузатворником, полумонахом, перешел на житье в скит и при свиданиях с матерью приводил ее в отчаяние своим тупым видом[115] и страданиями, которые он начинал чувствовать и о которых первая узнала мать. Но более всего на старухе Ковалевой отражался гнет того факта, что она являлась главным ответственным лицом за все случившееся, как старшая в семье, как хозяйка дома, с согласия которой совершились все события; так как Виталия, хотя распоряжалась всем самовластно, обо всем, однако же, сообщала старухе Ковалевой, видимо, желая подкрепить себя ее авторитетом и ответственностью. «Тетиньке» — как называла Виталия старуху Ковалеву — обо всем докладывалось, на все испрашивался якобы ее совет. Самая решимость колебавшегося Федора Ковалева закопаться в первой группе состоялась, главным образом, под нравственным давлением матери. Таким образом, старуха Ковалева в своей душе носила всю тяжесть совершившихся событий. Нравственный гнет, который она испытывала, был тем более тяжел, что вся ее жизнь прошла честно, добродетельно, в любви к людям и к своим близким, и ничто не предвещало ей такой страшной старости…
Как можно судить по рассказам Федора Ковалева, душевное состояние его матери было чрезвычайно тяжелое, и это резко отразилось на ее внешних чертах. Ее лицо потемнело, глаза впали, черты лица опустились, и весь корпус ее согнулся вперед и вбок: она представляла самый жалкий вид[116]. Она стала молчаливой и проводила время в своем крошечном флигельке вблизи скита, где она постоянно находилась в обществе своего сына Дмитрия. Этого Дмитрия одни считали полуумным, другие называли его глухонемым. Он жил в передней того помещения, которое занимала Ковалева. Угол, в котором жил Дмитрий, представлял собой крошечное пространство без света, отделенное от остальной комнаты простой соломой, связанной в снопики. Помещение это ничем не отличалось от логовища животного. Здесь жил психически больной Дмитрий, и своим тупым и молчаливым видом не мог дать матери других впечатлений, кроме самых тягостных. Но старуха Ковалева не разлучалась с ним; и он был единственный близкий человек, так как Федор в тоске, уже овладевшей им, избегал общества даже матери и проводил время в скиту.
Независимо от тяжелых нравственных чувств, которые переживала старуха Ковалева, ее сильно тревожила все расширявшаяся и росшая молва о закапываниях. Под влиянием этой молвы — быть может, и по другим соображениям — некоторые из чинов полиции предлагали Ковалевой не то требование, не то добрый житейский совет, чтобы она дала запись живущих у нее неизвестных лиц или хотя временно выпроводила бы их от себя, пока стихнет народный говор[117].
— Ты запиши их — «Галька», «Манька» или как угодно, — говорили советники, — и пусть себе живут, как жили раньше, — никто вас не тронет[118] (так рассказывает про это Федор Ковалев).
Сношения с властями, никогда раньше не пугавшие Ковалеву[119], как женщину всем известную и безукоризненную по своей репутации, — теперь ее уже сильно беспокоили ввиду возможности раскрытия страшной тайны, сохранение которой становилось изо дня в день все менее и менее вероятным.
С психологической точки зрения является трудно понятным факт, почему в это именно время Виталия все свое влияние сосредоточила на старухе Ковалевой и, оставивши без внимания других, остановилась именно на ней, запугивала ее и беспрерывно твердила: «Ты пропадешь без меня, тебя враг уловит хитростью». Эти и подобного рода выражения, по словам Федора Ковалева, постоянно слышались в беседах Виталии с его матерью. Судя по многим данным, собранным нами, необходимо заключить, что Виталия в это время уже имела в виду лишение себя жизни и всю силу своего характера употребляла на то, чтобы склонить старуху Ковалеву на совместную с собою смерть; о других лицах Виталия заботилась меньше, но равным образом имела положительное намерение, как увидим ниже, вовлечь и их в мрачную драму общей гибели. Мы называли раньше это стремление Виталии трудно понятным с психологической точки зрения, и оно в самом деле не перестает быть таким, несмотря на все усилия проникнуть в его смысл[120]. По-видимому, эта психологическая загадка должна быть или может быть объяснена таким образом, что Виталия не хотела смерти, боялась ее и избегала: посылая других на смерть, в могильные ямы, сама она предполагала оставаться в живых. Она смело истребляла людей, думая, что этим путем спасает их, хотя в то же время решительно не имела в виду применять к самой себе подобное средство спасения. Но, кажется, гораздо вероятнее, что, широко жертвуя человеческими жизнями, Виталия думала не столько о спасении людей, сколько о торжестве дела, которому служила и которому отдалась. Но, когда обстоятельства и неумолимая логика вещей стали изрекать свое грозное судное слово, когда реакция и ропот сказались в среде, прежде ей беспрекословно повиновавшейся, когда страх уголовной ответственности чуялся в воздухе, — Виталия пришла к мысли о неизбежности самоубийства и, ужасаясь самой мысли быть одной[121], она с решительностью и изобретательностью, свойственной ее характеру, составила план самоубийства, обставленный всем ореолом того положения, которым она пользовалась в скиту и в среде населения терновских хуторов. Это было одно из тех беспощадных и холодных решений, на которые способна была эта женщина, не чувствовавшая до поры до времени страха перед самыми страшными вещами.
Стремление Виталии во что бы то ни стало привлечь Ковалеву к самоубийству— не подлежит сомнению, судя по рассказам Федора Ковалева и старика Я. Я. Для этого она пользовалась всем и не упускала ни одного случая. Так, когда Ковалевой со стороны полиции дан был совет записать жильцов хоть вымышленными именами, то Виталия тотчас воспользовалась этим случаем, говоря, что «