В тени Большого дома — страница 3 из 23

Признаться, я и на этот раз не придал особенного значения этой их эволюции. И рассказываю я об этом вовсе не для того, чтобы сообщить о самом факте или, скажем, методах «внешнего наблюдения» и дать какие-то практические советы начинающим диссидентам (такие советы бесполезны, т. к. методы непрерывно обновляются и это происходит тем быстрее, чем больше говорят об уже установленных). Я вспоминаю этот эпизод для того, чтобы рассказать об одном психологическом феномене, весьма характерном для человека, выросшего в условиях сталинского режима и, несмотря на все свободомыслие, все еще не освободившегося от рабского страха перед так называемыми «органами».

Итак, если в самом начале, при первой встрече с цветастыми «агентессами», я отметил их чисто механически, не придавая особенного значения их возникновению, в дальнейшем, на протяжении всего пути в Павловск я смог установить с научной точностью, что они мельтешили вокруг меня отнюдь не случайно. Поэтому, вполне естественно, я отказался от своего первоначального намерения отдать книги и пистолет Олегу Целкову — прекрасному художнику и мужественному человеку, которому я абсолютно доверял. Но мне хотелось как-то оправдать свою поездку в Павловск в глазах разноцветных теток. Ведь они будут писать свое «донесение» или «рапорт» и вставят в него что-нибудь такое: «Объект поехал в Павловск на связь, но связь не состоялась, т. к. либо а) объект заметил наблюдение и от связи отказался, либо б) лицо, вышедшее на связь, заметило наблюдение за объектом и дало ему (объекту) сигнал опасности». Словом, все на высшем уровне детектива в стиле Юлиана Семенова.

Черт его знает, ничто в моей судьбе не могло измениться от того или иного сообщения топтунов, но мне почему-то не хотелось, чтобы подобное сообщение появилось в том «оперативном деле», которое на меня, несомненно, велось.

Послонявшись по павловскому парку, я пристроился в уединенном месте позагорать, раскрыл недавно полученный английский роман и принялся за чтение. Часа через три или четыре я оделся и оглянулся: цветастых кумушек нигде не было видно.

В буфете недалеко от дворца я съел пирожок, запив его тепловатым кофе. Кумушки не появлялись.

Я забеспокоился: куда они подевались?

И тут я совершил самый идиотский поступок, который мог совершить человек в моем положении: я стал разыскивать их. Я колесил по аллеям парка, сворачивая влево и вправо, возвращаясь к тому месту, где видел их в последний раз, и к тому, где я читал. Меня, естественно, не занимала их судьба: вот де влепят этим тетенькам по первое число за потерю бдительности и «объекта». Меня занимала собственная судьба: что подумают обо мне те самые деятели родного гестапо[2], которые наладили этих теток следить за мной? Насколько это осложнит дальнейшие события?

Я нашел этих теток — точнее, одну из них, — вероятно, через полчаса. Обливающаяся потом, в прилипшем к телу платье, с взлохмаченной прической, она стояла возле теннисных площадок с эскимо в руках и выражением глубокого отчаяния на лице. Как изменилось это лицо, когда она увидела меня! Можно было подумать, что ее наградили годовым жалованием, представили к ордену!

И тут же она вспомнила об одном из пунктов инструкции, по которой она, очевидно, должна была действовать: всячески избегать встречи лицом к лицу с наблюдаемым «объектом». Она со своим эскимо стояла возле довольно чахлого куста и, по мере того, как я приближался к ней, она отступала за этот куст, предполагая, вероятно, что я ее не вижу и никогда не видел раньше...

Впрочем, в данном случае речь идет не о ней, но обо мне, о моем поколении «ровесников» или почти «ровесников Октября». Мы подобны цирковым животным: готовы прыгнуть в любой горящий обруч по первому хлопку бича дрессировщика, но с тупым оцепенением разглядываем случайно оставшуюся открытой дверцу клетки, к которой мы привыкли и которая стала для нас основой мироздания.

Ведь мне не было предъявлено никакого обвинения, я только «подозревался» в некоей «антисоветской деятельности» (а мы все уже достаточно хорошо знали всю расплывчатость и резиновую гибкость этой формулы), с меня даже не взяли подписки о невыезде, я был вправе сесть в любой поезд и отправиться в любом направлении. Мне не нужно было даже командировочное удостоверение — его вполне заменил бы членский билет Союза писателей.

В последующие дни я открыл несколько нехитрых приемов, с помощью которых, выражаясь языком революционного подполья и странным образом связанного с ним уголовного мира, можно было «сбросить хвост» и исчезнуть. Почему я не сделал этого, почему не уехал из Ленинграда в какой-нибудь Владивосток или Чухлому? Ведь я знал о многих случаях, когда человек, которому угрожал, казалось бы, неминуемый арест, уезжал из родного города и, несмотря на наше крепостное право — паспортную систему, обязательную прописку и пр., — оставался на свободе, ибо на новом месте этот человек не входил в заранее запланированный сценарий местного ОГПУ или НКВД.

Да, несомненно, если я своим поведением — разговорами с американскими студентами и аспирантами, с молодыми ленинградскими литераторами и художниками, — если я добрался до печенок идеологических «отцов города» и, следовательно, КГБ, если они решили на моем примере учинить некое демонстративное действо в поучение и устрашение другим, тогда, несомненно, они, деятели из КГБ, объявили бы всесоюзный розыск и «отловили» бы меня в любой Чухломе. Но добавить что-либо к тем обвинениям, которые были мне предъявлены позднее, они ничего не смогли бы.

Но это я сейчас такой образованный, семнадцать лет спустя, когда возник термин «диссидент», существует «демократическое движение», когда выработались какие-то традиции, некоторые ходы и приемы.

Бежать в Чухлому? Вот Александру Подрабинеку предлагают уехать в Израиль, в США, во Францию, куда угодно, но он собирает в Москве прессконференцию и заявляет: «Пусть уезжает КГБ, а я остаюсь».

Прессконференция?.. Уже после ареста следователь не раз высказывал предположение, что мои американские друзья «подняли шум на весь мир». Нет, они ничего не подняли: после обыска я повстречался с теми из них, кто еще оставался в это время в Ленинграде, и настоятельно просил, чтобы шума не было, — зачем размахивать красной тряпкой перед мордой весьма раздражительного быка в голубых петлицах? И удивительное дело: эти империалистические акулы и наймиты ЦРУ, стоит только попросить их об этом, упускают самые великолепные пропагандистские (и, вероятно, финансовые) возможности ради какой-то порядочности, которая, как однажды заявил довольно известный ныне ленинградский критик А. Эльяшевич, есть «величина переменная».

В четверг 13-го июля, часов в 11, раздался телефонный звонок. Трубка звучала мягким, почти бархатным баритоном:

— Кирилл Врадимирович?.. — Еще в день обыска я заметил эту странную особенность Меньшакова: сочетание звуков «ЛВЛ» никак не давалось ему. — Добрый день. Это капитан Меньшаков из комитета... Скажите, вы сейчас очень заняты?

Все же шок, вызванный обыском, не вполне прошел за два дня. Да и уровень моей юридической подготовки в те времена был весьма невысок. На человека, знавшего имена Ежова и Берии не по учебникам, словосочетание «комитет госбезопасности» или просто «комитет» производило то же впечатление, что и знаменитый взгляд удава на кролика. Конечно же, я ничем не был занят.

— Ну, тогда хорошо. Мы сейчас пришлем за вами машину. И передайте Валентине Валерьяновне, что мы хотели бы видеть и ее.

Мы вышли с женой минуты через три. У подъезда стояла мышиная «волга», из открытой двери приветливо улыбался старший оперуполномоченный, старший лейтенант Шорохов, присутствовавший на обыске.

В тот день я не обратил внимания на то, что нас — без пропусков! — провели в Большой дом через подъезд на улице Каляева, но ретроспективно, после всех моих последующих визитов в это зловещее здание, это кажется мне весьма примечательным. Как я понял, этот подъезд — во всяком случае в то время — предназначался только для «своих». «Вызываемые» в КГБ, получив пропуск, проходили обычно через главный подъезд, с Литейного, а позднее, с середины 1960-х, — через подъезд на улице Воинова, расположенный как раз под так называемой «комнатой ожидания», рядом с кабинетами следователей. Почему я останавливаюсь на столь, казалось бы, несущественной мелочи, станет ясно в дальнейшем.

На лифте мы поднялись на пятый этаж и задержались у дверей какого-то кабинета, возле которого проторчали минут десять. Из перешептываний, переглядываний и неловких объяснений я понял, что это был кабинет В. Т. Шумилова, тогдашнего начальника ленинградского УКГБ.

Наконец перешептывания кончились, нас отвезли на второй этаж, жену пригласили в один кабинет, меня — в другой, и тут состоялось мое знакомство с начальником «следотдела» полковником К. Г. Роговым — «заслуженным» чекистом, благополучно перенесшим все ягодо-ежевско-бериевские штормы. Это был худощавый человек лет за пятьдесят, с холодными зеленоватыми глазами, с явным усилием заставлявший себя говорить любезно. В последовавшем разговоре и при позднейшем, более близком знакомстве он напомнил мне знаменитого «Ирода», жандармского ротмистра Соколова, заявившего когда-то народовольцу Поливанову: «Прикажут говорить ′ваше сиятельство′ — буду говорить ′ваше сиятельство′, прикажут задушить — задушу».

И, пожалуй, это все-таки был разговор, а не допрос. Меня расспрашивали, а не допрашивали о моих друзьях и знакомых, и я, не особенно кривя душой, отвечал, что у меня их великое множество, и назвал Всеволода Кочетова, Александра Дымшица, Дмитрия Молдавского (со всеми я, действительно, дружил в конце 1940-х — начале 1950-х). Я был уверен, что ссылка на них не могла принести им ни малейшего вреда, хотя, по совести, и их не следовало бы называть. Однако дело в том, что чуть осмелев после своей поездки в Павловск, я сумел, как мне казалось, избавиться от своих топтунов и отправиться к одному из друзей, чтобы посоветоваться по поводу сложившейся ситуации. Друг мой в юридическом отношении был еще менее квалифицирован, чем я, и мы выработали совместно, вероятно, одну из худших, если не самую худшую форму поведения: если вызовут на допрос, никого не называть, но в своих ответах держаться возможно ближе к истине.