В тени меча. Возникновение ислама и борьба за Арабскую империю — страница 5 из 17

Обратный отсчет перед апокалипсисом

Новое вино в старых бутылках

Свержение Юсуфа стало победой не только для римского цезаря, но и для Христа. Понимание, что интересы этих двоих совпадают, было естественным для римского народа. Даже путешественники, побывавшие в странах, далеких от Средиземноморья, которые могли реальнее оценить огромность мира, считали само собой разумеющимся, что империя, управляемая из Константинополя, не имеет себе равных, а Бог благословил ее и защищает. И на далеком острове Тапробан — сегодня эта страна называется Шри-Ланка — римские купцы легко отодвинули в тень своих персидских конкурентов. Один из них, желая продемонстрировать ощутимое превосходство Нового Рима над Ираншехром, вложил две золотые монеты в руку местного царя: на одной было изображение цезаря, на другой — шахиншаха. Римская монета оказалась явно тяжелее — благодаря мудрой финансовой политике Анастасия и, разумеется, милости Всевышнего. Один купец, египтянин, посетивший рынки Эфиопии, написал, что империя римского народа разделяет высокое положение Царства Христа. Поэтому ее будущее гарантировано: она никогда не будет завоевана, во всяком случае, пока способствует распространению христианской веры[422].

Церковь, конечно, желала водрузить крест даже в самых дальних уголках мира. А то, что Римское государство обязано внести вклад в выполнение этой миссии, было уже более радикальным предположением. Традиционно распространение христианской веры за пределами империи стало достижением униженных и слабых — военнопленных и женщин, совращенных вождями варваров. Однако свержение иудейского режима в Химьяре указывало на высокий потенциал силового подхода. Этот урок, очевидный для торговцев, был ясен и для самого Юстиниана. Соответственно, когда он приступал к подавлению язычества и ереси в границах империи, он устремлял свой взор и на болото, раскинувшееся за ее пределами. Впервые в римской истории обращение языческих царей стало считаться приоритетной задачей государства. Спонсируемые империей миссионеры отправлялись на Восток в труднопроходимые горные районы за Черным морем и на юг, мимо Египта, в земли Нубии. Здесь, вскормленное неповторимой смесью благочестия, неугомонности и себялюбия Юстиниана, родилось нечто качественно новое — этическая внешняя политика.



Невозможно было ожидать, чтобы одни только миссионеры привели к Христу всех и каждого. Это представлялось очевидным. К счастью, стремясь осуществить свои желания относительно переделки мира, Юстиниан мог опираться на традиции более древние, чем церковь. Примерно за шестьдесят лет до восшествия императора на престол римский аристократ в Галлии, с отчаянием наблюдая, как рушится имперская власть вокруг него, сотворил из славных деяний прошлого трогательную фантазию: вооруженный цезарь, перед которым содрогаются и море, и земля, дунет в военную трубу и пробудит эскадры Рима ото сна[423]. Такой цезарь, конечно, так и не появился. Галлия, как и весь римский Запад, ускользнула из-под имперского контроля. Земли, которыми управляли наследники Августа и Константина, сократились наполовину. Но это вовсе не означало, что римские претензии стали меньше. Как раз наоборот. Если империя, управляемая из Константинополя, действительно существовала — Юстиниан в это верил — земным отражением Царства Божия, то ее урезанное состояние являлось не только кризисом, имевшим геополитические пропорции, но и оскорблением небес. Христиане не могли считаться истинными христианами, если они не были еще и римлянами.

Предположение, с которым могли согласиться даже некоторые варвары. На Западе, где банды бывших федератов занимались тем, что отрезали части провинций, наказанием за успех была непрестанная тревога. Неприкрытое гангстерство могло обеспечить временный взлет тому или иному военачальнику, но оно не давало ни престижа, ни долговременной надежности. Именно в этом убеждал пример древней и невыразимо привлекательной монархии. Для любого амбициозного вождя племени император в Константинополе, который правил от имени Бога и одновременно служил высшей инстанцией в земных делах, был очевидным образцом для подражания. Поэтому спустя десятилетия после краха империи на Западе лицо власти оставалось и римским, и христианским. Безделицы, отправлявшиеся из Константинополя, не отвергались с презрением, а принимались с восторгом. Церкви и королевы имели ненасытный аппетит к блеску шелка из восточной империи. Но выше всего ценились древние титулы, которые мог даровать только лично цезарь. В Галлии, когда Анастасий назначил царя известного своей дикостью народа — франков — консулом, то есть на должность, появившуюся в первые дни республики, воинственный царь была настолько восхищен этим знаком доверия, что немедленно напялил пурпурную тунику и принялся бросать золотые монеты прохожим. Другой царь варваров, отвечая на посольство от Юстина, вежливо заверил императора: его дом — часть императорского мира, а власть ни в коей мере не ограничивает императорскую[424]. Лесть всегда много значила. И выскочка-вождь, и далекий цезарь были кровно заинтересованы в немудреном притворстве: оба делали вид, что все еще существует, хотя и в призрачной форме, единая империя, которой покровительствуют небеса.

В результате изменение жестоких реалий режима на Западе часто оказывается скрытым за умышленной амбивалентностью. Причем такой обман зрения свойствен больше всего Италии, изначальному центру империи, где тонкая ткань неопределенности была сплетена с особой тщательностью и блеском. Судя по внешнему виду, казалось, что ничего особенно не изменилось по сравнению с периодом расцвета римского величия. В самом Риме продолжал собираться сенат, назначались консулы и проводились гонки колесниц. В Равенне — окруженном лагунами, а значит, удобном для обороны городе Адриатического побережья, последней столице Западной империи — управление осталось в руках римских чиновников. А тем временем, продемонстрировав формальную приверженность букве закона, Константинополь поручил оборону Западной империи 20 тысячам федератов, направленных специально для этой цели с Балкан — так называемым остготам[425]. Их командир, бывший императорский заложник по имени Теодорих (Теодерих), отлично сыграл роль преемника цезаря. Обращаясь к толпе в форуме, армиям дикарей за Альпами, или возводя дворцы, акведуки и бани, он с блеском демонстрировал, каким должен быть римский царь федератов. К времени своей смерти в 526 г. он был хозяином Италии дольше, чем любой цезарь, за исключением Августа. В результате большинству итальянцев даже в голову не приходило, что они уже не входят в состав Римской империи.

Однако провести Юстиниана было трудно. Он знал неприятную правду: отчаявшаяся имперская администрация подкупила Теодориха и остготов, предложив им Италию, чтобы убрать их от порога Константинополя. Юстиниан также знал, что покрытие глянцем грозного наследия Рима, которое он сделал целью своей жизни, требует должного руководства утраченными провинциями и совершенствования заплесневевших законов. Цари варваров, независимо от того, как тщательно они подражали манерам цезаря, явно были не теми, кого Бог желал для мира. Теодорих, несмотря на внешний лоск классического образования, так и не избавился от варварских привычек[426]. И это было еще не самое плохое. Чудовищно, но спустя два века после Никейского собора в Равенне находились церкви, в которых открыто отрицалось, что Сын — одна суть с Отцом. Словно вампир, поднявшийся из давно запечатанного саркофага, Теодорих оставлял за собой след зла, которое ортодоксальные христиане считали похороненным навсегда. Он был не просто еретиком, а еретиком из еретиков — сторонником арианства.

Приверженность Теодориха вере, которую почти все римляне считали забытой, очевидно свидетельствовало о том, насколько восприимчивыми к исчезнувшим доктринам могут быть варвары. Как в пустынях за границами Палестины, так и в лесах за Рейном и Дунаем, ереси, много десятилетий назад преданные забвению на территории империи, демонстрировали чудеса выносливости и даже процветали. Преданность готов арианству имела весьма почтенную родословную. В конце 340-х гг., когда правил сын Константина, а Юлиан выжидал своего часа, епископ по имени Ульфила (Вульфила), гот по происхождению, убежденный приверженец арианства, отправился на север — к Дунаю и приступил к миссии обращения своих соплеменников. Если истории, которые о нем рассказывают, были не обычными фантазиями, то его успехи оказались весьма впечатляющими. В течение столетия после смерти Ульфилы его превозносили как Моисея северных варваров[427]. И это для народа, остро чувствовавшего снобизм римлян, стало волнующей идеей: они тоже, как дети Израиля, могли быть избраны Богом, чтобы получить Землю обетованную. Вследствие этого, когда группа, называвшая себя «хорошими» — visi готами (вестготами), – покорила Испанию, они не пожелали отказаться от арианства в пользу католической ортодоксии. Теодорих тоже, даже получив трон Италии, не изменил прежней вере.

Понятно, что он не стремился навязать ее своим римским подданным. «Мы не можем навязывать религию, – торжественно объявил он, – потому что никого нельзя заставить верить против воли»[428]. Такова конечно же была его принципиальная позиция, но и расчет здесь играл не последнюю роль. И в «визиготской» (вестготской) Испании, и в остготской Италии пришельцы составляли явное меньшинство. Они не имели ни одного шанса заставить местное население отказаться от решений Никеи и принять учение Ария. Поэтому мудрый Теодорих оставил католиков в покое и только «откармливал» их, чтобы было легче грабить. И пока он довольно-таки умело, даже изощренно, играл роль римлянина, его арианство помогло ему создать новую, более характерную, индивидуальность для себя и своих последователей, набранных из совершенно разных мест. Длинные волосы, склонность пронзать людей на полном скаку копьем, при этом вопя во весь голос, и внимание к человеческой природе Христа — таковыми стали основные признаки новой итальянской элиты. «Гот, думающий о своих интересах, – проницательно заметил Теодорих, – хочет быть как римлянин. Но только бедный римлянин может захотеть быть готом»[429]. Однако такая оценка представляется неоправданно пессимистичной. Не прошло и двух десятилетий после начала правления Теодориха в Равенне, как уже не было недостатка в высокородных римлянах, желавших изучить его язык. Будь у них больше времени, кто знает, насколько готами они бы стали.

А время близилось к концу. Как только Юстиниан в 532 г. подписал «вечный мир» с Хосровом, он немедленно обратил свой взор на Запад. Большинство советников, знавших, что война с Персией опустошила казну, прилежно наполненную Анастасием, пришли в смятение. Но Юстиниан решительно отмахивался от всех возражений. Во сне к нему явился африканский епископ — мученик, за несколько десятилетий до этого сожженный на костре, и потребовал, чтобы император завоевал Карфаген, который уже почти столетие оставался потерянным для римского народа. Кто бы стал сомневаться в том, что Христос целиком и полностью поддерживает новую инициативу императора? Естественно, убийцы епископа, банда безнадежно упрямых дикарей, называемых вандалами, заклеймили себя как враги Господа. Грабежи богатых городов и плодородных пшеничных полей Северной Африки — всего лишь первое звено в цепи их нечестивых поступков. Как и остготы, вандалы были арианами, но, в отличие от остготов, они, находясь во власти причудливой смеси паранойи, фанатизма и сознания своей силы, вознамерились лишить католическую церковь всех привилегий, покарать ее лидеров и объявить арианство государственной религией. Вот Юстиниан и не мог не объявить их «врагами и телом, и душой»[430]. Новость о том, что двор вандалов погряз во внутренних распрях, лишь укрепила его решимость и уверенность в том, что Бог благословляет его на бой. Иными словами, Юстиниан наметил своей первой целью не Италию, а Африку.

В 533 г., когда большой военный флот, собравшийся у императорского дворца, поднял якоря и вышел в Босфор, большинство из тех, кто наблюдал, как величавые корабли скользят к заходящему солнцу, опасались худшего. Численность кавалерии и пехоты достигала только 18 тысяч человек, и, хотя их командиром был сам Велизарий — генерал, одержавший блестящую победу над персами при Даре, летопись римских военных успехов после этого события не внушала оптимизма. Однако довольно скоро население Константинополя узнало о невероятных достижениях — в них едва можно было поверить. Римские ударные силы, высадившись на африканской земле после двухмесячного плавания, оперативно выступили на Карфаген, разгромили врага в двух больших сражениях и заставили его сдаться. Церкви и соборы Северной Африки были очищены от всех следов арианства и возвращены католической церкви. А тем временем потерпевший поражение царь вандалов был перевезен в Константинополь вместе со своими сокровищами и показан в цепях народу на ипподроме. Говорят, что во время этого представления он прошептал: «Тщеславие тщеславий, все тщеславие»[431]. По крайней мере, утверждают, что это воскликнул помощник Велизария.

У Юстиниана не было времени подумать над этими словами. Взбудораженный блестящей победой, он поспешил развить успех. В 535 г. Велизарий вновь отплыл с новым военным флотом на Сицилию, где с легкостью обратил в бегство гарнизон остготов. Годом позже началось давно ожидаемое вторжение в Италию. В начале зимы 536 г. Велизарий уже наступал на Рим, и 9 декабря, по подсказке городского епископа, древняя столица распахнула свои ворота имперским силам. И Рим после шестидесятилетнего перерыва снова стал римским[432].

Но при этом был проигнорирован тот факт, что Италия, во всяком случае официально, никогда не переставала подчиняться Римской империи. И для многих итальянцев новость о том, что их освободили, явилась некоторой неожиданностью. И если были итальянцы, приветствовавшие то, что Юстиниан именовал «обновлением» римского мира, то значительно большее их число приходило в отчаяние от убийств и обнищания, которые это «обновление» принесло на практике. Остготы, в отличие от вандалов, продемонстрировали раздражающее нежелание падать духом. Прошло всего несколько недель после захвата Рима Велизарием, и они вернулись — расположились лагерем у стен города. Их оказалось так много, что жители Рима, незнакомые с ужасами войны и осады[433], поспешили к своему освободителю и стали просить его сдаться. Велизарий, в совершенстве овладевший ролью античного героя из далекого прошлого города, возмущенно отказался. Спустя один год и девять дней, после упорной обороны, к организации которой Велизарий подошел творчески, остготы были вынуждены отступить. Правда, к этому времени в Риме очень многое изменилось: акведуки, веками снабжавшие город водой, были разрушены и не подлежали восстановлению, бани опустели, гавани оказались уничтоженными, водяные мельницы, забитые трупами, больше не вращались. А сенаторы — те, кого еще не схватили и не обезглавили негодующие остготы, – остались в нищете. Но худшее еще было впереди. К 538 г. в центральной части Италии начался голод, причем настолько сильный, что некоторые хозяева постоялых дворов — согласно вполне достоверной информации — были вынуждены периодически насаживать на вертел случайных гостей, чтобы свести концы с концами. В следующем году остготы, давая понять, что не намерены отступать, смели с лица земли город Милан. После этого даже такой самоуверенный человек, как Юстиниан, не мог не понять, что не все идет по плану.

Император был мечтателем, но все же не до тупого упрямства и непрактичности. Риск, на который он пошел, не приняв во внимание опасения советников и начав Западную кампанию, уже принес ему неплохой доход. Золото вандалов, налоги, получаемые с новых провинций, – все это было весьма ощутимым. Оставалось только стабилизировать обстановку в Италии, и можно было передохнуть. В 539 г. Юстиниан сделал варварам тщательно продуманное мирное предложение: «зад» Северной Италии и половина сокровищ Теодориха. Загнанные в угол остготы были склонны его подписать. Вероятнее всего, они бы так и сделали, если бы Велизарий, уверенный, что до полной победы остался всего один шаг, не воспользовался затянувшимися переговорами, чтобы захватить Равенну. Пиррова победа — слишком многое оказалось потерянным. Неудивительно, что мирное предложение Юстиниана сразу отвергли. Остготы снова взялись за оружие, и конфликт продолжился. Что касается Велизария, его звезда оказалась близка к закату. Он был отозван в Константинополь, где хозяин встретил его с большой холодностью. Военачальнику позволили выставить в сенате захваченные в Равенне богатства, но отказали в возможности «пустить пыль в глаза» на ипподроме. Поклонникам генерала это показалось черной неблагодарностью, но Юстиниан, думавший обо всей империи, а не только о Западном фронте, видел лучше, чем кто-либо другой, какая возможность упущена из-за своеволия Велизария.

То, что император слыл человеком пугающих аппетитов, мегаломаньяком, «пытающимся захватить всю землю, охваченным навязчивым желанием получить все на свете царства», было очевидно для его противников. Его энергия и честолюбивые замыслы не знали границ[434]. Однако Юстиниан в своем стремлении переделать мир по образу и подобию небес успел понять, как труден может быть путь земной монархии и, если зайти слишком далеко, можно достичь предела прочности. В 534 г., свысока взирая на плененного царя вандалов, и он, и ликующие толпы помнили, что всего лишь двумя годами ранее ипподром был завален трупами. Мрачный, но отнюдь не бесполезный урок: неприятные сюрпризы могут поджидать даже самого благословенного из императоров.

Юстиниан определенно знал об опасности того, что уникальная возможность в Италии в любой момент может быть упущена. А открытие Западного фронта в конечном счете сулит ту же перспективу, что не давала покоя римским политикам еще со времен Валериана, которая угрожала восточным провинциям дымом пожарищ и кровью, пролитой в количествах, доселе невиданных Константинополем. На поспешно отстроенном ипподроме в 534 г., несомненно, присутствовали и послы Хосрова. Их хозяин — шахиншах — в это время был занят укреплением своего авторитета и в собственных владениях, и при дворе. Когда армии Юстиниана двигались на запад, шахиншах сражался за жизнь, стараясь подавить государственный переворот, который устроил его дядя Аспебед. Предательство последнего усугубилось тем фактом, что он был отцом возлюбленной царицы Хосрова. Борьба не на жизнь, а на смерть сотрясала в конвульсиях и двор, и империю. К тому времени, как Хосров наконец одержал победу, у него уже осталось совсем немного живых родственников мужского пола. Дяди, братья, племянники — все пали в борьбе. Жестокое, но в высшей степени эффективное средство для достижения цели дало Хосрову возможность перейти к другим, более доходным делам. В 539 г., когда два готских лазутчика перешли границу Ираншехра и обратились к Хосрову за помощью, он выслушал их с большим вниманием. Будучи человеком разумным, шахиншах не рассчитывал, что «вечный» мир с Константинополем продлится долго. Да и потенциальные возможности, возникавшие при нанесении своему старому врагу удара в спину, казались весьма заманчивыми. Зависть к подвигам Юстиниана, тревога (чем его кампании могут закончиться для Ираншехра?), уверенность, что римлянам не хватит сил, чтобы сражаться на два фронта… В общем, побудительных мотивов было много. Беспокоила лишь одна проблема: как «божественному, добродетельному и миролюбивому Хосрову»[435] сойдет с рук такое откровенное предательство?

Решение предложил Мундир, верный боевой пес Хосрова. Для постоянно жаждущих добычи Лахмидов «вечный» мир был небольшим неудобством. Стычки с Гассанидами никогда не прекращались, и к 539 г. Мундир и Арефа развлекались в пустыне Страта. И хотя Гассаниды имели возможность указать на то, что регион имеет латинское название и, следовательно, является римским, Хосров поддерживал Лахмидов. И когда в Ираншехре началась подготовка к войне, он без малейших угрызений совести принялся обострять конфликт. К весне 540 г. он сумел раздуть в себе праведный гнев и решил, что нарушение «вечного» мира с римлянами вполне оправдано. Заняв место во главе ударных сил, «царь царей» направился из Ктесифона на запад, вдоль Евфрата к границе. В отличие от своего отца, правившего четырьмя десятилетиями раньше, Хосров не собирался тратить силы на прорыв через пограничные укрепления. Он хотел их обойти. Там, на расстоянии, дразнили и манили богатые города Сирии. Нанеся удар по жизненно важным частям провинции, Хосров имел целью подвергнуть проверке своего могучего противника. Надо было убедиться, насколько сильно влияют военные действия на Западе на готовность Юстиниана отразить удар в противоположном конце империи.

Мрачная истина заключалась в том, что лишь немногие города, располагавшиеся на пути «ветра с востока»[436], могли похвастаться стенами, сравнимыми с теми, что окружали Дару. Фортификационные сооружения, построенные несколькими веками ранее, быстро разрушались. Да и вообще в провинциях царил упадок. Города Сирии наводнили скваттеры. Здания, ранее окруженные аурой роскошной монументальности, теперь превратились в общественные каменоломни, так что в центре многих городов некогда роскошные храмы и арены стали прибежищами бродяг. Города меняли облик. Великолепные статуи на просторных площадях и широких проспектах уступали место импровизированным лавчонкам и мастерским. То, что раньше было свободными вымощенными мрамором городскими артериями, стало узкими извилистыми тропинками, по которым вереницами шли груженые ослики. Справедливости ради следует отметить, что городские власти периодически пытались отрегулировать процесс, убрав бесконечные прилавки, которые строили торговцы на улицах и в колоннадах[437], но все было тщетно. Создавалось впечатление, что власти сражаются не с упадком, а с тем, что держать под контролем ничуть не легче, – успехом. Сирия была очень богатой, и коммерческий дух провинции, однажды вырвавшись из-под контроля, не поддавался сдерживанию.

Все знали, что сирийцы — бизнесмены по своей природе и самые жадные из смертных[438]. Поэтому вряд ли стоило удивляться тому, что вечно всем недовольные моралисты видели в хаосе и шуме сирийских городов воплощение земного ада. Однако такой взгляд не был соразмерным. Сирийцы, несмотря на свою большую любовь к деньгам, также в немалой степени презирали их. Те же люди, чье стремление к максимальным доходам гнало их на другой край света[439], были известны своими столпниками. Сирийские купцы больше не тратили свои богатства на украшение городов, но и не просто копили их. «Если ты хочешь быть совершенным, иди продай, что тебе принадлежит, и дай бедным» — эти слова благочестивые сирийцы, в том числе очень богатые, не забывали никогда. Если подаяние нуждающимся не являлось столь зрелищным актом, как, например, постройка театра или бани, бедным это было безразлично. Никакое разрушение городских языческих монументов не могло скрыть появление нового облика города, в котором строились больницы, сиротские приюты и дома престарелых. Хотя многие сирийские плутократы оставались равнодушными к нуждам страждущих, это не меняло общей тенденции. Общественное благосостояние в христианском городе стало надежным признаком богатства.

И Хосрову это было известно. Ведя свои армии в глубь Сирии, он находил практически беззащитные города, но вскоре понял: те, кто занимались благотворительностью, были готовы раскошелиться и в случае опасности. Епископы, желавшие оградить свою паству от уничтожения, лишь только заслышав о приближении шахиншаха, начинали готовить деньги, чтобы откупиться от него, какую бы сумму он ни потребовал. Но только Хосров, двигавшийся по Сирии и, безусловно, не отказывавшийся от денег, имел и другие планы — не только вымогательство. Он желал устроить яркое театральное представление и, значит, направлялся к самому богатейшему из призов, к «прекрасной короне Востока»[440], городу, настолько прославленному, что ученые в далеком Китае неизменно путали его с Константинополем. Хосров шел в Антиохию.

Новость о персидском наступлении вызвала у жителей Антиохии панику, смешанную с недоверием. Пусть их город был богат, но при этом, даже по сирийским стандартам, он уже обветшал и разрушался. Кроме того, несколько десятилетий его жители переживали несчастья — одно за другим: мятежи, пожары, землетрясения. Стены настолько потрескались, что город можно было считать незащищенным. Жители Антиохии делали все, что могли, для отражения нападения. Они отправили гонцов в Пальмиру и Дамаск за подкреплением, к Симеону на столб — с просьбой о чуде. Однако новости от столпника не могли быть хуже. В видении с Симеоном говорил сам Господь и открыл ему свои планы в отношении Антиохии. Планы эти оказались ужасны. «Я наполню ее врагами, – объявил Всевышний, – большая часть населения будет предана мечу, а уцелевшие станут пленными»[441].

Так и случилось. Хотя сам Симеон, благодаря посланному свыше туману, смог избежать плена, жителям Антиохии повезло значительно меньше. Они храбро защищались, но враги оказались сильнее. Город был взят и предан огню. Хосров, сделав паузу лишь для того, чтобы совершить праздничное омовение в Средиземном море, сразу же развернулся и вернулся в Ираншехр. С собой он увез караваны золота и уцелевших жителей Антиохии — около 30 тысяч человек. В Месопотамии шахиншах поместил пленных в новый город, построенный на пустом месте неподалеку от Ктесифона, названный им Veh-Antioch — Khusrow — «Хосров построил город лучше, чем Антиохия».

Для римлян и в первую очередь для Юстиниана ограбление Сирии и разрушение ее знаменитой столицы стало большим унижением. Четырьмя годами раньше, незадолго до вторжения в Италию, император выразил надежду, что Бог «согласится на установление нашего господства над всеми территориями, которыми раньше правил римский народ, от одного океана до другого, утраченными по небрежности»[442]. Теперь — разговоры об этом появлялись все чаще — благодаря небрежности самого Юстиниана Италия превратилась в дикую местность, а Антиохия — в пустыню. Прошел всего лишь год, и все его достижения рассыпались в прах. Неужели сама попытка «починить» мир усугубила ситуацию?

Юстиниан же был далек от пессимизма. У него не оставалось времени на тоскливые раздумья. Несмотря на все несчастья, обрушившиеся на него и его мечту установить всемирный христианский порядок, он не утратил уверенности в том, что выполняет волю Бога. Но неприятности, как выяснилось, еще не кончились. Когда ужасный год ограбления Антиохии приблизился к концу, на южных границах империи возник кошмар, масштабы которого невозможно было осмыслить сразу. Он угрожал не расколоть, а уничтожить мир.

Земля погрузится в траур

В конце лета 541 г. египетское солнце припекало особенно сильно. Жители побережья могли, по крайней мере, обратить взгляды к морю, подставив разгоряченные лица прохладному ветерку. Но тем августом в море смотреть не хотелось: там можно было увидеть то, что не охлаждало тела, но холодило кровь — в море плавали призраки. Когда садилось солнце и сумерки сгущались в ночную тьму, десятки призрачных бронзовых судов, сияющих, словно огонь, появлялись на горизонте. На их палубах сидели люди с бронзовыми дубинками. И те, кто путешествовали в этих мерцающих лодках, двигавшихся с неземной скоростью, были черными, и у них не было голов[443]. Вскоре стало ясно, что эти призрачные видения появляются не случайно, а целенаправленно двигаются вдоль берега. К концу месяца один флот бронзовых судов покинул египетские воды — теперь их видели возле Газы. Тем временем второй флот направился на запад. Пройдя мимо дельты Нила, флот продолжал плыть, пока август не сменился сентябрем. Дельта уже почти осталась позади. Впереди был величайший порт Средиземноморья, где ночью над волнами привыкли видеть красный и оранжевый свет. В его гавани находилась наблюдательная вышка такой удивительной высоты, что огонь с ее вершины был виден в море за 50 миль. Чудеса оставались привычным явлением в Александрии.

Само название города говорило о его славной родословной. Даже Константинополь не мог похвастаться таким основателем, как Александр Великий. Воздвигнутый на средиземноморском берегу, построенный из мрамора (издавна считался символом космополитического шика), имевший рядом остров Фарос с удивительным маяком, поставленным, чтобы подавать сигналы на международных торговых путях, город всегда считался греческим. Его жители любили называть город «Александрия — возле Египта», словно иначе они могли погрузиться в нильскую грязь, на которой без устали трудились египетские крестьяне. Но с географией спорить невозможно. С самого начала Александрию коснулась шизофрения. Александр, направляясь к клочку земли, где он основал свой великий город, двигался из Сивы — оазиса в глубине западной пустыни. Там Амон, царь египетских богов, имевший голову барана, открыл ему тайны судьбы и велел, возможно, основать Александрию[444]. Поэтому на монетах, отчеканенных его преемниками, великий завоеватель часто изображался с двумя волнистыми рогами Амона. Этот образ соединяет традиции греческой портретной живописи и древние сказания той таинственной земли, которую он подчинил своему правлению. Аналогичным образом величайший храм Александрии — массивный комплекс святилищ, библиотек и лекционных залов, названный Серапеум, был посвящен Серапису, божеству, сочетавшему греческую бороду и платье изначально египетского происхождения. (Серапис — греческая форма «Осирис-Апис»; Осирис — греческий бог мертвых, Апис — священный бык, регулярно появлявшийся в Египте; большой Серапеум был в Саккаре, где Александр регулярно приносил жертвы, оттуда культ Сераписа пришел в Александрию.) Пусть этот бог был искусственно многокультурным, но именно это делало его идеальным покровителем для такого города, как Александрия, построенного на пустом месте и расположенного между двумя разными мирами.

Если богов можно создавать, значит, их можно и убивать. Прошло восемь веков после основания Александрии, и культы, некогда господствовавшие в городе, постепенно забылись. Вряд ли следует удивляться, что в месте, которое было пристанищем такого количества богов и олимпийских, и нильских, сохранились видимые следы язычества, правда «поставленные с ног на голову». Отправившись, например, в самую восточную из александрийских гаваней, можно было увидеть возвышающийся на берегу массивный храм, первоначально построенный греческой царицей и украшенный похищенными обелисками, но который уже больше века служил собором городскому епископу. Хотя нельзя сказать, что муки, в которых рождалась христианская Александрия, были легкими. Александрийцы издавна славились своим мятежным духом[445], и неудивительно, что волнения, сопровождавшие свержение язычества, стали сильными. В 391 г., когда толпа христиан попыталась штурмовать Серапеум, язычники отбили нападение. Они забаррикадировали ворота храма и — по крайней мере, так рассказывали — прибили пленных христиан к крестам на стенах. Такое упорное сопротивление, конечно, лишь сделало плоды победы слаще. Статуя Сераписа, которой перевалило за семь с половиной веков, была разбита на куски, содержимое библиотек уничтожено (ни в одном известном документальном источнике не сказано, что свитки, находившиеся в Серапеуме, уничтожили воинствующие христиане, однако трудно предположить что-либо иное). Другие здания или приспособили для служения христианским культам, или разрушили. Александрия, некогда считавшаяся интеллектуальным оплотом язычества, стала самым славным и любящим Христа городом[446].

Любящим Христа или нет, но, по мнению многих императоров, город оставался рассадником смутьянов. Не прошло незамеченным, к примеру, то, что Арий происходил из Александрии. Кстати, традиция исследовать природу Бога, свойственная городу, всегда подчеркивала противоположную арианству крайность — умаление человеческой природы Спасителя и выделение — божественной. Любой намек на контраргумент, любое предположение, что Христос, в конце концов, может иметь две природы, а не одну, неизменно вызывали у александрийцев взрыв презрения и гнева. Одно наследие их языческого прошлого, от которого они определенно не отказались, – непоколебимое убеждение в том, что они — умнейшие люди на земле. Патриарх Александрийский без ложной скромности даже стал именовать себя «вселенским судьей». Другие называли его «новым фараоном»[447], что не так льстит тщеславию, но не менее звучно. Определенно патриархи имели в своем распоряжении не только интеллектуальную мощь. Запугивание может стать физическим. «Законодателем мод» в этом плане был Афанасий, епископ, первым каталогизировавший книги Нового Завета. В IV в. он держал Александрию в «ежовых рукавицах» и ни секунды не колебался, если ситуация требовала избить его оппонентов или похитить кого-то из них. Веком позже настала очередь другого отца церкви — Диоскора — объединить утонченную теологию и тактику предводителя бандитов. Отправившись в 449 г. в Эфес для схватки с несторианцами Антиохии, он взял с собой столь устрашающий военизированный эскорт, что его коллеги-епископы, обнаружив, что им не дают и рта открыть, назвали собор «разбойничьим». Parabalani — так звали головорезов Диоскора. Это были крепкие парни, всегда одетые в черное. Они якобы работали в больницах, но при необходимости с радостью доказывали свою преданность Христу зрелищными сценами насилия. Язычники, евреи, еретики — всем довелось испытать силу их кулаков.

Выведя Parabalani на международную арену, Диоскор не рассчитал свои возможности. Халкедонский собор, созванный через два года после фиаско в Эфесе, наотрез отказался узаконить монофизитские доктрины, так тщательно отточенные в Александрии. Возник тупик. Как всегда непоколебимо уверенные в собственном интеллектуальном превосходстве, большинство александрийцев с вполне предсказуемым презрением отвергли решения Халкедонского собора. Угроза насилия медленно тлела, иногда разгораясь в пламя. Например, в 457 г., когда далекий император убрал опозоренного Диоскора и навязал александрийцам замену, негодующая толпа растерзала нового патриарха прямо в его церкви и пронесла его изуродованный труп по городским улицам. Только александрийская толпа — другой такой не было — столь виртуозно совмещала интеллектуальный снобизм и склонность к жестокости. Тем не менее уже сам масштаб враждебности к Халкедону показал нечто новое. Утонченные дебаты о природе вселенной больше не были, как во времена язычества, прерогативой метрополии. По всей огромной территории Египта — даже в церквушках глухих провинциальных городов и монастырях в пустынях — было немало тех, кто сомневался в одной природе Христа. Провинции настолько изобиловали монофизитами, что они получили отдельное название — «копты», являющееся аббревиатурой от греческого слова «египтяне». Теперь Александрия выступала от имени всего Египта.

Результатом стало массовое проявление непокорности, настолько сильное, что даже Юстиниан задумался. Только в 536 г., окрыленный успехами в Италии, он наконец решил применить меру, впервые использованную в 457 г., и навязать александрийцам патриарха по своему выбору. Сами александрийцы назвали этот шаг «открытием пропасти»[448]. Всеобщей истерии вряд ли стоило удивляться. Ведь назначенцем Юстиниана стал монах из дельты по имени Павел, который умел учиться на чужих ошибках и не считал само собой разумеющейся покорность своей новой паствы. Чтобы не повторить судьбу своего неудачливого предшественника, он предпочел наносить удары первым. Такая политика подтвердила александрийцам все их самые мрачные опасения относительно халкедонской церкви. Их новый патриарх, даже по стандартам своих предшественников, был психопатом: грубый, жестокий и кровожадный[449]. Ему настолько оказалась чужда сдержанность, что Юстиниан через пару лет был вынужден признать свою ошибку. Павла отстранили, и на его место из Константинополя отправили нового патриарха, сирийца Зоила. Александрийцы отнеслись к нему с пренебрежением: иностранец и приверженец Халкедона — такого можно только презирать. Но, обнаружив, что он, в общем, безобиден, стали его игнорировать. Так, попытка Юстиниана объединить Египет с имперской церковью закончилась бесславным компромиссом.

Впрочем, это оказалось неизбежным. Копты, коих было очень много, находились слишком далеко и являлись слишком монофизитами, чтобы заставить их повиноваться. Но Юстиниана беспокоили не только эти соображения. Определенно не было совпадением то, что неприятный эпизод работы Павла в Александрии совпал с намного более приятной для людей инициативой — закрытием в изолированном ливийском оазисе последнего действующего храма, посвященного Амону. Этот шаг, хотя и предпринятый с одобрения небес, не был лишен земного расчета. Юстиниан желал напомнить коптам, что и он, и они, несмотря на разногласия, любят Христа. Разумеется, требовалось обязательно добиться единства церкви, но ничуть не менее важной задачей стало обеспечение лояльности Египта, что позволило снабдить обширное население Константинополя и солдат Восточного фронта богатейшими урожаями из поймы Нила. Каждый год по этой реке в Александрию шли бесконечные вереницы барж с тысячами тонн зерна, которое перегружалось на большие суда, и ценнейший груз шел дальше, в имперскую столицу. Александрия — одетый в мрамор город библиотек, лекционных залов и церквей — была средоточием складов, причалов и силосных башен. В противном случае жители Нового Рима давно бы изрядно отощали: «Ведь Константинополь и всю территорию вокруг него кормит в основном Александрия»[450].

Летом 541 г., когда призрачный флот бронзовых судов появился у средиземноморского побережья, стало пугающе очевидно, что не только жизнь, но и смерть может прийти из Египта. В июле до Александрии дошли сообщения об эпидемии чумы в Пелузии (город в восточной части дельты Нила), превратившей ее в склеп. Вряд ли при этом возникла паника — неожиданные вспышки болезней были привычным делом и «милостью Бога, который нас защищает, не длились долго»[451]. Но эпидемия в Пелузии не прекратилась. Она начала быстро распространяться от одного прибрежного города к другому. Всякий раз, когда люди ночью замечали в море бронзовый корабль, уже к утру у них начиналась лихорадка, а потом в паху, под мышками или за ушами появлялись болезненные черные вздутия — греки называли их бубонами. В конце концов, выйдя на улицу, заболевшие падали, являя собой жуткое зрелище для тех, кому не повезло их увидеть: раздутые животы, широко открытые рты, потоки гноя, красные глаза, протянутые вверх руки. Трупы были везде, и хоронить их было некому[452]. Чума свирепствовала по всему побережью, медленно, но верно приближаясь к Александрии.

В сентябре появились сообщения о первых заболевших в доках, и уже через несколько дней эпидемия охватила город. Александрия, где было сосредоточено интеллектуальное могущество империи, всегда хвасталась лучшими в мире медицинскими школами. Но даже лучшие специалисты ничего не могли сделать с распространением невиданной заразы — ее не могли диагностировать, а значит, тем более не могли назначить никакого лечения. Смертность оказалась чрезвычайно высокой. Вымирали целые дома, кварталы, районы[453]. На улицах лежали груды гниющих трупов, над которыми роились тучи мух. Очистить их было невозможно. Те, кто осмеливались выйти на улицы, раскаленные безжалостным солнцем, – за добычей или чтобы найти какую-нибудь еду, надевали специальные ярлыки, чтобы их семьи могли, в случае болезни, отыскать их и похоронить. Наблюдатель отметил, что заболевали не только люди. Животные тоже: «Даже у крыс вздувались бубоны, они болели и умирали»[454].

Недели шли, чума продолжала свирепствовать. Наконец эпидемия медленно пошла на убыль и через четыре долгих месяца после своего первого появления на улицах Александрии закончилась. Но чума не остановилась, она «всегда двигалась вперед, путешествовала и возникала снова в благоприятное для себя время»[455]. Торговцы из Египта к этому времени уже освоили путь до Британии — тем, кто пережил эпидемию, надо было зарабатывать на жизнь. Весной 542 г., когда завершился сезон зимних штормов, суда из Александрии начали выходить в море, везя традиционные грузы для продажи — папирус и лен, специи и лекарства, стекло и экзотические сладости. Иногда перевозили птиц и даже верблюдов. А безбилетными пассажирами всегда были крысы. На крысах путешествовали блохи, а в блохах — Yersinia pestis — смертельно опасный патоген, который, оставаясь неизвестным для всех, распространял чуму[456]. Наука бактериология еще не была развита, и даже самые блестящие медицинские умы Александрии не смогли связать распространение столь беспрецедентной смертельной пандемии с такой распространенной вещью, как блошиный укус. В результате торговые суда разошлись в разные стороны по Средиземноморью, развозя с собой чуму. Иногда то или иное судно бывало атаковано «гневом Господа»[457] во время рейса, и в результате судно оказывалось дрейфующим по течению с одними только трупами на борту, пока не тонуло или не садилось на мель. Но чаще судно все же причаливало в каком-то порту, и через день или два бубоны появлялись уже у местного населения: «И всегда, начавшись на берегу, болезнь распространялась в глубь территории»[458].

В Константинополе слухи об эпидемии циркулировали много месяцев. Осенью 541 г., когда Александрия корчилась в муках, одна из жительниц Константинополя предсказала, что смерть идет с моря, чтобы поглотить мир. Следующей весной в бухту Золотой Рог вошли первые зерновые суда и начали заполняться зернохранилища на причалах. Одновременно стали появляться странные видения. К кому бы ни прикоснулся призрачный фантом, тот немедленно заболевал. Через несколько дней люди в Константинополе уже умирали тысячами. Первыми стали гибнуть бедняки, но скоро болезнь проникла даже в самые богатые городские кварталы. Целые дворцы в одночасье превращались в склепы, их мозаичные полы оказывались заваленными трупами, сенаторы и рабы становились пищей для червей. Чума проникла даже в императорский дворец — заболел сам Юстиниан. То, что он в конце концов поправился, доказало: чума смертельно опасна, но излечима. Очень немногим удавалось пережить инфекцию. Было ли это Божьим благословением, представляется весьма сомнительным: разве жизнь может доставлять радость, если жена и дети, друзья и родственники — все вокруг мертвы? Несомненно, для тех, кто пережил то лето в Константинополе, город казался проклятым. Улицы оказались пусты, нигде не было никакой деловой активности — только бесконечные похороны. Магазины стояли необитаемыми, рынки — вымершими, печи булочников — холодными. В городе, где никогда не ощущалось недостатка во вкусной еде, начался голод[459]. Словно одной только эпидемии было недостаточно.

Многим из тех, кто выжил, чума показалась катастрофой, приблизившей человечество к полному уничтожению[460]. Преувеличение? Возможно, но точные цифры остались неизвестными. Имперские статистики пытались фиксировать уровень смертности в столице, но их тоже, вероятнее всего, не пощадила болезнь. В общем, когда город оказался заваленным трупами, Юстиниан приказал сбросить их в море. Когда же морская вода превратилась в месиво из разлагающейся плоти, он велел выкопать глубокие ямы на дальней стороне Золотого Рога. В них укладывали рядами трупы, а потом «утаптывали ногами, словно испорченный виноград»[461], так что, когда туда сбрасывали следующую партию трупов, те иногда тонули в мерзкой жиже. Для тех, кто выполнял столь адскую работу, весь мир казался виноградным прессом, под которым исчезают люди, сраженные Божьим гневом. И хотя эпидемия в Константинополе к августу 542 г. наконец стихла, рассказы о ней разнеслись по всей империи и за ее пределы, сея панику. Было известно, что Малую Азию тоже посетила чума, и Иерусалим, и Антиохию, вернее, то, что осталось от этого некогда великого города. В декабре чума навестила Сицилию, а в 543 г. — Италию, Испанию и Галлию. То, что на Западе не было таких крупных городов, как на Востоке, ситуацию не изменило. Чума находила своих жертв и в глухих деревушках, и в городских трущобах, и в королевских дворцах. «Мир, казалось, вернулся к первобытному молчанию: не было слышно голосов крестьян, работавших на полях, свиста пастухов, – писал наблюдатель об итальянской сельской местности. — Места, где раньше жили люди, стали логовами диких животных»[462].

Тем временем вдоль восточной границы империи Юстиниана, где Хосров поспешно соорудил cordon sanitaire, чума вроде бы остановилась. Одна вспышка болезни в рядах армии шахиншаха была подавлена с помощью карантина, другая — имела место в Мидии. Но сдерживать чуму удавалось недолго. Она успешно преодолела защиту Ираншехра и двинулась на восток, проявляя еще большую свирепость (если это вообще было возможно), чем на западе. Особенно долго она злобствовала в Месопотамии, превратив все в «голод, безумие и ярость»[463]. От нее не было защиты. Со временем эпидемия добралась даже до Китая. Еще никогда в истории такая большая часть человечества не была объединена общим опытом — страданиями. Одни сообщества оказались полностью уничтоженными чумой, другие она чудесным образом обошла стороной. При тщательном анализе источников оказывается, что средний уровень смертности составил примерно одну треть[464]. Не полное уничтожение, конечно, а своеобразный естественный отбор.

После каждого посещения чумы в конце концов наступало время, когда даже «зловоние»[465] от разлагающихся трупов исчезало и люди, протерев глаза, оказывались на улицах или полях, сплошь заросших сорняками. Ремесленники, торговцы, крестьяне нередко обнаруживали, что мир, в который они вернулись, полон неожиданных возможностей. Рабочая сила, которая раньше была для богатых чем-то само собой разумеющимся, стала пользоваться большим спросом. Требования, которые бедняки до чумы ни за что не осмелились бы выдвинуть, теперь казались естественными. Началась галопирующая инфляция. К 545 г., через три года после ухода чумы из Константинополя, Юстиниан с неудовольствием обнаружил, что заработная плата в столице удвоилась. Ответ императора на столь неудовлетворительное положение дел был привычным: он издал закон, согласно которому рабочим запрещалось платить больше, чем они получали до эпидемии. К полному недоумению и изрядному возмущению императора, этот законодательный акт не произвел никакого эффекта. Заработная плата продолжала расти. Создавалось впечатление, что мир больше нельзя вернуть в прежнее состояние с помощью тех или иных эдиктов.

По правде говоря, в громоздкой машине имперской администрации не осталось ни одного сухожилия, ни одного мускула, который не был бы ослаблен чумой. Доктора с интересом отметили, что на тех, кто заболел чумой и сумел выздороветь, осталась метка смерти. У одних появилась лысина, у других — шепелявость, у третьих стала нетвердой походка. Почти все чувствовали апатию, которая не проходила годами. Юстиниан стал исключением из этого правила. Тем не менее он знал: то, что характерно для отдельных индивидов, правда и для всей империи. В отличие от племен варваров и даже от империи Хосрова стабильное существование Римской империи всегда зависело от большого населения. Гражданское государство не могло процветать без обширной этой базы. Теперь же после чумы налоговой базе был нанесен огромный урон, возможно даже невосполнимый. Но это оказалось не самым страшным. В провинциях, которые еще пару лет назад с готовностью поставляли нужное количество рекрутов для императорской армии, опустели целые деревни. Это стало бы существенной проблемой и в самые лучшие времена, но, когда римские вооруженные силы заняты в изнуряющих конфликтах от Италии до Сирии, нехватка рекрутов могла обернуться катастрофой.

Что касается Юстиниана, его планам и стремлениям был нанесен такой неожиданный и сокрушительный удар, что он вполне мог сломаться. Только император не сделал этого. Он не сдался и принялся, стиснув зубы, спасать империю от полного развала. Начиная с лета 548 г. ему приходилось сражаться с трудностями в одиночку, без женщины, которая в течение двадцати лет была с ним рядом и в постели, и на заседаниях с советниками: в июне Феодора умерла. Юстиниан, до конца своих дней зажигавший свечи перед мавзолеем, построенным, чтобы стать их последней постелью, не смог взять другую жену. После смерти Феодоры его супругой стала работа. Днем и ночью — «он не испытывал потребности в длительном сне»[466] — император посвящал себя неблагодарному труду. Он решил во что бы то ни стало как-то компенсировать самое резкое падение доходов из всех, с каким когда-либо сталкивалась империя. Были приняты самые жесткие меры экономии: урезана курьерская служба, прекращен ремонт дорог, рационализирован труд чиновников. Сбором налогов теперь занимались профессионалы, которые не допускали уклонения от уплаты. Даже производство шелка было национализировано. Такие меры принесли Юстиниану, вопреки всем прогнозам, достаточно средств, чтобы довести свои многочисленные войны до относительно удовлетворительного завершения. К моменту своей смерти в 565 г. он стабилизировал восточную границу, подписав очередной «вечный» мир с Хосровом, и нанес решающее поражение остготам на западе. Он даже присоединил к империи новую провинцию в Южной Испании. Поэтому вполне подобающе было накрыть тело мертвого императора покровом, на котором он был изображен уничтожающим царя варваров. Отсюда можно было сделать вывод, что счастливые дни еще вернутся.

Но покров рассказывал только часть истории. Изображение императора — юного и любимого Христом мечтателя, который в счастливом 534 г. одержал верх над вандалами, – закрывал усохший труп 83-летнего старика. Между образом императора во всем блеске своего величия, повелителя большей части Средиземноморья, и мрачной реальностью протянулась бездонная пропасть. По мнению критиков Юстиниана, которых — за закрытыми дверями, конечно, – было немало, исцеление императора оказалось таким же опасным, как и болезнь. В Италии, к примеру, хотя его сторонники отрицали это с пеной у рта, его «победа» сделала полуостров намного менее римским, чем он был при Теодорихе. Два десятилетия утомительных и кровавых усилий сбросить остготов привели к ликвидации консульства, бегству практически всех сенаторов в Константинополь, а зимой 550 г. — это было самым шокирующим из всех разрывов с прошлым — полному, хотя и временному обезлюдению Рима. Со времен Ромула Вечный город не был таким пустым, брошенным траве и болотам. Такая победа не слишком отличается от поражения. Почему же тогда Юстиниан так упорно к ней стремился? «Потому что он был кровожаден и жесток по природе»[467], – утверждали некоторые. Тот факт, что во время его правления весь мир был залит кровью[468], объяснялся не его отчаянной борьбой с тяжелыми обстоятельствами, а тем, что он, оказывается, являлся посланником ада. Даже то, что он бесконечно жег ночами масло и напряженно работал, трактовалось как свидетельство не его преданности римскому народу, а его дьявольской природы. Один слуга поведал, что видел Юстиниана однажды ночью без головы, другой — что лицо императора неожиданно превратилось в бесформенный кусок плоти. Значит, этот человек может быть только демоном[469].

Понятно, что сторонники этой теории затачивали топоры[470]. Юстиниан и в лучшие времена никогда не пользовался популярностью среди традиционной элиты, и он вряд ли вырос в их глазах, принимая отчаянные меры по ликвидации бюджетного дефицита. В нем не было ничего инфернального, считали загнанные в угол неплательщики налогов, если не считать его «жадности». Тем не менее нужно ли верить, что имперский трон действительно занят «властелином демонов»[471], чтобы опасаться распахнутых настежь ворот ада? Зороастрийские священнослужители были не в одиночестве, предупреждая свои паствы, что в титанической смертельной борьбе между добром и злом наступит конец времен. То же настроение (смесь страха и надежды), которое вдохновило Маздака на заявление, что горизонт не так уж далеко, что великая кульминация всего сущего приближается, посещало и христиан. Сам Христос говорил своим ученикам, чего ждать: Его собственного возвращения, «как молния исходит от востока и видна бывает даже до запада»[472]; Его суда над живыми и мертвыми; наказания нечестивых и вознаграждения праведников. Когда же это все будет? Этого не знает никто, даже ангелы. Тем не менее верующие узнают о приближении Судного дня по определенным знамениям: «восстанет народ на народ, и царство на царство, и будут глады, моры и землетрясения по местам: все ж это — начало болезней»[473].

После правления Юстиниана такое пророчество казалось более чем тревожным. Чума после своей первой опустошающей вспышки так и не прекратилась. Нанося удары в разное время в различных местах, вроде бы без какой-либо системы, она создавала устойчивое ощущение опасности. «Из-за ее постоянных возвращений, – писал юрист из Антиохии, – я потерял в разные времена детей, жену и многих родственников, не говоря уже о слугах — и в городе и деревне»[474]. Со временем он потеряет еще и внука. Аналогичные истории повторялись по всей империи и за ее пределами. Однако чума была только одним из предвестниц конца света, посланных римскому народу. До появления болезни — еще в 536 г. — странное пылевое облако погрузило мир во тьму на месяцы[475]. В декабре 557 г. Константинополь потрясло ужасное землетрясение, такое сильное, что следующей весной рухнул купол Айя-Софии. На его восстановление нужны были годы ремонта. В 559 г. армия варваров перешла по льду Дунай и проникла так глубоко на юг, что угроза нависла над Грецией и самой столицей. Константинополь был спасен от казавшегося неминуемым разрушения только благодаря поспешному отзыву Велизария из отставки. Престарелый генерал, став немощным, не утратил способности одерживать победы. В других местах со стремительным наступлением варваров справиться было труднее. Многочисленные группы мигрирующих крестьян — славяне — начиная с 540-х гг. проникали на Балканы. Из-за Дуная угрожали особенно жестокие дикари — степные кочевники авары. Но самым деморализующим было наступление на Италию бритоголовых и длиннобородых людей, которые называли себя лангобардами (ломбардами). Им с воистину удивительной быстротой удалось отобрать у Константинополя с таким трудом завоеванный полуостров. Прошло меньше десяти лет после смерти Юстиниана, и имперский контроль был ограничен нешироким коридором между Равенной и Римом. Так много крови, так много разрушений, и все зря.

Как можно было объяснить подобные катастрофы? С одной стороны, очень просто. До кочевников чума по большей части не добралась. Поэтому, откуда бы они ни появились — из-за Дуная или с Альп, – они были намного многочисленнее, чем местные гарнизоны. Даже Велизарий, защищавший Константинополь, сумел собрать лишь несколько сотен ветеранов и был вынужден полагаться на отряды крестьян и блеф. В других местах, несмотря на упорство, с которым Юстиниан вкладывал доходы в сооружение крепостей на границах империи, даже самые прочные стены оказывались бесполезными без людей. Всадники варваров снова и снова вторгались на территории римлян. Они скакали мимо неубранных полей и покинутых деревень. Большие территории империи были совершенно безлюдными[476].

Все это давно предсказывали. Не один Христос говорил о том, каким будет конец мира. Еврейские пророки и христианские святые тоже предвещали нападение на людей Бога в последние дни страшных диких орд, «как туча, чтобы покрыть землю»[477]. Этим ордам в Библии даны зловещие названия: Гог и Магог. Намека на мрачную тайну во всем этом (мир становился все более христианским, а варвары являли собой нешуточную угрозу) было достаточно, чтобы вызвать горячие дебаты. Кто такие Гог и Магог? Где они находились? Почему не материализовались до самого конца времен? Ответы на эти вопросы были неожиданно найдены в биографии Александра Великого. Историки давно знали, что великий завоеватель в ходе своих передвижений по миру открыл горный перевал на краю мира, который он закрыл «железными воротами»[478]. Много веков история изменялась и дополнялась. Ко времени Юстиниана уже имелись представления о том, что ворота отделаны бронзой, а народы, которых они удерживают, – это Гог и Магог, и Александр, на которого снизошел дух Всевышнего[479], построил ворота по подсказке ангела.

Для христиан Александрии это были не такие уж плохие новости. Они получали доказательство того, что основатель их города, несмотря на свою прискорбную склонность к рогам языческого демона, все же стал самопровозглашенным слугой Бога[480]. Однако в общем и целом выводы оказались тревожными. Было трудно, когда варвары собирались у стен Константинополя, и весь мир, казалось, пришел в движение, не сделать очевидного заключения: появилось еще одно предзнаменование конца света. Люди опасались, что ворота Александра начали постепенно разрушаться. А за ними ждали возможности напасть на мир Гог и Магог — демоны настолько страшные, что они пили кровь младенцев и закусывали котятами. В ожидании таких захватчиков кто может знать, какова будет судьба мира?

Неудивительно, что в конце VI в. многие жители Римской империи взирали на будущее без оптимизма. Приближались бедствия, которые сегодняшнее поколение даже не может себе представить[481]. Отрезвляющее понимание: худшее ждет впереди.

Великая война

На Пасху 600 г. чума вернулась в Галилею. Вспышка болезни была такой сильной, что эпидемия вскоре распространилась за Голанские высоты в пустыни, граничившие с Палестиной. Первым из пограничных поселений, опустошенных чумой, стала Джабия — великий палаточный город Гассанидов. Там ужасы чумы запомнили надолго. «Словно вихрь, – писал один из поэтов, – она оставила за собой дымный след»[482].

Арабов, живших за границами империи, чума пока щадила. Инфекция распространялась в пустыне не так быстро, как на улицах городов или полях. Прошло уже больше полувека с момента первого появления чумы, и арабы поверили, что она является болезнью «земли римлян»[483]. Для Гассанидов, как и для Лахмидов, гибель людей, живущих на территории плодородного полумесяца, давала значительные возможности: ведь утомление и обнищание их спонсоров неизбежно вело к ослаблению «поводьев». В 540-х гг., к примеру, когда эпидемия достигла высшей точки, Арефа и Мундир могли свободно предаваться своей вендетте, не оглядываясь ни на римлян, ни на персов[484]. Патронат супердержав в разгар их безудержной ненависти был даже чем-то меньшим, чем незначительное досадное неудобство. Обе стороны все чаще сражались во имя небесных, а не земных спонсоров. Мундир, захватив одного из сыновей Арефы, ни минуты не сомневаясь, решил увенчать свое прежнее жертвоприношение четырех сотен девственниц ал-Уззе, предложив богине принца Гассанидов. Других христианских пленных Лахмиды пытками заставили заявить о своем поклонении ал-Уззе. Новости об этих жестокостях узнал святой Симеон на своем столбе и так расстроился, что стал молиться за Гассанидов. В 554 г. Арефе был дарован большой триумф. В сражении в районе Халкиды (Сирия) Лахмидов уничтожили. Симеон, перенесенный небесами со столба на гору, с которой было видно место действия, сделал личный вклад в победу, попросив Святого Духа сбить Мундира на землю шаровой молнией. Святой Дух в просьбе не отказал. Арефа воспел всех погибших Гассанидов, в том числе собственного сына, не только как героев, но и как мучеников за дело Христа.

В этой идее — что убийство может быть не только ради наживы, но и как служение небесам — заключалась заманчивая новая возможность для арабов, которую следовало обдумать. Для Гассанидов в особенности она очень быстро стала чем-то большим — неотъемлемой частью личности. К 600 г. не осталось никаких сомнений в их преданности образу, который они из себя создали — щита христианской империи. Никакие оскорбления нервного и встревоженного римского истеблишмента — включая ссылку в 582 г. их царя на Сицилию и попытку распустить их федерацию — не смогли повлиять на их лояльность. По мнению арабов, они были или воинами Господа, или ничем. Их самомнение стало мощным и, главное, заразительным. Другие арабские племена, вместо того чтобы отмахнуться от Гассанидов, как от римских стукачей и прилипал, взирали на них так же, как раньше на Лахмидов, – как на средоточие рыцарства. Двор Гассанидов оказался настолько открытым (по крайней мере, так утверждали поэты), что сторожевые собаки в Джабие отвыкли лаять на незнакомцев. У них все соответствовало высокому званию любимцев небес — даже кулинарные рецепты. К примеру, нельзя было больше польстить женщине, чем сравнить ее с местным фирменным блюдом, tharidat Ghassan — тушеные мозги в соусе. (Мухаммед был с такой постановкой вопроса полностью согласен; в известном хадисе он утверждал, что превосходство его любимой жены Айши над другими женщинами — это как превосходство Tharid над другими блюдами.)

Хотя влияние Гассанидов шло намного глубже, чем кулинария. Их чарующая аура волшебства и непобедимости была бесценной для их небесного покровителя. К 600 г. даже царь Лахмидов стал христианином. В Хире и Джабие между палатками возводились каменные церкви. С севера до юга, где Кааба Наджрана сохранила славную память о мучениках города, Аравия приобретала все больше физических знаков христианской веры. Для честолюбивых военачальников они обещали не только небесное спасение в загробном мире, но и свободный доступ к ангелам еще при жизни. Убеждение, что исключительно благочестивый человек благодаря страданиям может увидеть сквозь пелену слез небесное воинство с обнаженными мечами, сверкающими огнем, было свойственно многим арабам. Военный потенциал святого в конечном счете наглядно продемонстрировала шаровая молния, испепелившая Мундира. Многие воины после великой победы при Халкиде поспешили к столбу Симеона, словно желали, чтобы и их коснулась его сила. И спустя десятилетия Гассаниды продолжали видеть в собственном христианском благочестии более грозное оружие, чем любое другое в их арсенале.

Такой взгляд мог вселить благоговейный страх даже в те племена, которые не приняли крещение. Между верой христиан в невидимое царство духов и аналогичной верой арабов было много общего. Язычники, как и монахи, утверждали, что видели ангелов. Душара, к примеру (во всяком случае, так утверждали его поклонники), использовал самого могущественного из них в качестве своего помощника. А в Мамре, если верить Созомену, паломники шли потому, что там людям являлись ангелы[485]. Все это нетерпеливым христианам казалось далеко не обнадеживающим. Тот факт, что язычник может быть знаком с ангелами, подразумевал, что, по крайней мере, некоторые из них действительно произошли из ада. Тревожные последствия этого лучше всего проиллюстрированы тем, что произошло в городе на краю Палестины, где в разгар чумы перепуганным жителям явились демоны в облике ангелов и объявили, что болезнь пощадит их, только если они станут поклоняться бронзовому идолу. Отсюда следует, что, имея дело с посланниками небес, следует иметь в виду возможность дезинформации. И с этим, в свою очередь, язычники пустыни и не думали не соглашаться. Они принимали существование ангелов и боялись коварных джиннов — невидимых духов, порождений огня, многие из которых наслаждаются страданиями смертных. Даже Гассаниды винили их в эпидемии чумы[486]. Араб-христианин, изображая воюющие стороны на небесном поле сражения, несомненно, мало что мог придумать, способное поставить в тупик его коллегу-язычника. Между джиннами и демонами, как выяснилось, границы весьма сильно размыты. А между богинями и ангелами тоже? Вполне возможно. Посланники небес определенно предпочитали, чтобы образ соответствовал аудитории. Ангелы, являвшиеся в римских провинциях, по всей вероятности, имели медальоны и «яркие темно-красные пояса»[487] имперских бюрократов. Тогда возможно, что в тех регионах Аравии, которые были еще только частично освещены сиянием Христа, они принимали облик, а нередко и имена языческих божеств[488]. Скажем, богиня ал-Узза зависла в мрачном искажающем полумраке, на полпути между прошлым и будущим, между язычеством и поклонением одному богу; кто мог предположить, каким будет ее будущее? Кем она станет, демоном или ангелом? Или будет забыта совсем?

Представляется определенным, что в десятилетия, последовавшие за эпидемией чумы, не было сомнений в том, что пограничная зона за пределами Святой земли тянулась далеко на юг, в Аравию. Однако это отражало не силу христианской империи, а ее истощение. Произошел выраженный сдвиг в балансе сил, и не только в регионе плодородного полумесяца, но на всей южной границе. В Карфагене, к примеру, нетерпеливые комментаторы заметили, что, в то время как некогда бесчисленные военные отряды империи существенно сократились числом, чума, союзница войны, даже не затронула злобные племена[489]. Вследствие этого берберы, жители Северной Африки, скрывавшиеся в горах вне досягаемости ударных сил империи, стали превращаться из раздражающего фактора в реальную угрозу. В Аравии тоже кочевники пустыни, которых чума обошла стороной, почувствовали в агонии римлян новые возможности. Может быть, их было не так много, как славян или аваров, но это не помешало им прийти в движение. К 600 г. все эмигранты (по-арабски mugajirun) осели на территории между Палестиной и Хиджазом, то есть на территории, которая примыкает к верхней части Красного моря. Племена, совершенно неизвестные имперским властям еще несколько десятилетий назад — джузам, амила и бали, – теперь присоединились к федератам. Правда, можно ли было на них рассчитывать, или же их влекла только жажда наживы, было не вполне ясно. Блеф даже в лучшие времена хорошо работал при отсутствии к нему пристального внимания.

Невозможно было спорить с тем очевидным фактом, что власти Палестины действительно нуждались в союзниках, чтобы патрулировать буферную зону. Отсутствие живой силы и доходов, оказавшее пагубное влияние на Северный и Западный фронты, стало причиной больших сокращений вдоль границы Святой земли. На самом деле после чумы она оказалась практически «демобилизованной». Форты стояли брошенными — в них росли сорняки, бродили шакалы и иногда селились странные аскеты. Радикальное упрощение, но тем не менее подсказанное определенной жесткой логикой. Хищники-кочевники, возможно, и являлись раздражающим фактором, но, если говорить об угрозе, их нельзя было сравнить с Сасанидами. Спустя шестьдесят лет после того, как Хосров грабил сирийские города, граница с Ираншехром оставалась высшим приоритетом римских стратегов и источником их самых страшных ночных кошмаров. Империя продолжала тратить все ресурсы, какие только могла себе позволить, на ее гарнизоны. Поэтому, когда даже прежде процветавшие города Сирии уменьшились и обнищали, одна только пограничная зона с Ираншехром не поддавалась рецессии[490].

И здесь для тех арабов за границей, которые стремились улучшить свое положение, появилось больше простора, чтобы поживиться римским золотом. После краха торговли специями условия еще не складывались так благоприятно для них. Не только сирийские города, но и сельская местность были опустошены чумой. Неоднократные вспышки этой болезни подорвали сельскохозяйственное производство[491]. Прохожие, видя неубранные поля, гниющие яблоки и виноград, одичавший скот, не могли не вспомнить слова пророка Исаии: «Земля опустошена вконец и совершенно разграблена»[492]. Но гарнизонам все же нужны были продовольствие, корм для коней и мулов, кожа для доспехов, щитов и палаток. При нормальных условиях стоимость наземной перевозки наверняка оказалась бы низкой, и заниматься ею арабским торговцам не было бы смысла. Но после чумы условия стали далекими от нормальных, и арабы впервые за много веков оказались главными игроками на рынке.

Не только римляне предложили им благоприятные возможности для развития бизнеса. Та же чума, которая опустошила Сирию, не пощадила и Месопотамию. Пусть персы выглядели грозно, если смотреть на них со сторожевых башен Дары, истина заключалась в том, что они тоже, ничуть не меньше, чем их противники с Запада, пострадали от эпидемии. Успехи Хосрова (как и Юстиниана) оставили империю незащищенной. В 557 г. он добился величайшей победы своего правления — раз и навсегда уничтожил эфталитов, так что народ, некогда унизивший Ираншехр, перестал существовать. Осталась только память о его названии. Но за эту победу пришлось заплатить высокую цену. Сражение было выиграно в союзе с турками — «уродливыми, невежественными, широколицыми людьми без ресниц»[493]. Эти пришельцы, гордые своими завоеваниями, обосновались на северной границе Ираншехра, став опасностью не менее грозной, чем эфталиты. Кочевники, по большей части обладавшие природным иммунитетом к чуме, они оказались даже более многочисленными, чем авары, хана которых они высокомерно называли беглым рабом. Хосров, подвергавшийся давлению турок с севера и римлян с запада, был вынужден защищать свои границы так же отчаянно, как Юстиниан. Ему уже пошел девятый десяток, и потому он был вынужден в основном оставаться в хвосте армии. К моменту своей смерти в 579 г. он, как сказано в документах, утратил аппетит к войне[494].

Проблема урегулирования кризиса досталась по наследству сыну Хосрова — Ормизду. Решение, найденное шахиншахом, который запомнился своей «благожелательностью к слабым и бедным»[495], заключалось в следующем: обвинить парфянскую знать в том, что она накапливает богатства, которые он мог бы израсходовать на помощь нуждающемуся народу. Он пожелал навсегда сломить ее власть — даже Хосров не осмелился этого сделать. В этой попытке усиления централизации слышалось эхо политики Юстиниана, которую он проводил после эпидемии чумы. Но парфянская знать, в отличие от римской, никогда не довольствовалась язвительными замечаниями и жалобами со стороны. В 590 г. известный военачальник по имени Бахрам Чобин (Чубин) из рода Михран потерпел незначительное поражение от римлян, и негодующий Ормизд послал ему комплект женской одежды. Правда это или нет, сказать трудно, но определенно одно: в начале очередного сезона военных кампаний Бахрам выступил не против римлян, а на Ктесифон. Новость о его подходе вдохновила представителей двух других парфянских династий на переворот. Ормизд был свергнут, ослеплен и казнен. На трон был возведен его малолетний сын Хосров II. Со смутного времени, наступившего после смерти Пероза столетием раньше, Сасанидам не приходилось чувствовать себя осажденными со всех сторон.

Худшее еще было впереди. Бахрам Чобин зашел дальше, чем его самые дерзкие предки. Не удовлетворившись свержением Ормизда, он сделал следующий шаг — объявил себя царем. В этом для зороастрийской церкви, как и для Сасанидов, заключался маневр, угрожавший целостности самой вселенной. Ведь разве дом Сасанидов и зороастрийская церковь могут выжить друг без друга? Бахрам Чобин ответил на этот вопрос без малейших затруднений. Он заявил, что является живым воплощением Огня Митры, который велик. Если это правда, что представлялось в высшей степени вероятным, тогда дни мира действительно сочтены, и, значит, Ираншехру нужен не так царь, как спаситель. Именно на эту роль, подражая стратегии Маздака, претендовал Бахрам Чобин. Он вовсе не уклонялся от обвинения мобедов в том, что его бунт приблизит конец мира. Он открыто это признал[496].

Он занимал трон Ардашира не больше года. Хосров II при поддержке других парфянских династий, враждовавших с династией Михран, а также нового цезаря — Маврикия, нанес поражение мятежному шахиншаху, который поспешно бежал к туркам. Там он вскоре был убит агентом Сасанидов. Создавалось впечатление, что порядок восстановлен и на небесах, и на земле, что оказалось большим заблуждением. На самом деле предчувствие Бахрама Чобина, что мир стоит на грани разрушения, оправдалось. Как чума, зараза насилия, начало которой положил его бунт, распространилась быстро и далеко. Ее воздействие стало гибельным и для Ктесифона, и для Константинополя.

Маврикий, решив отвергнуть совет сената и оказать поддержку Сасанидам, руководствовался одним главным соображением: острой необходимостью экономить деньги. Сначала этот шаг показался успешным: благодарный Хосров был восстановлен на троне, что принесло дивиденды в виде мира. Успех подтолкнул его к следующему шагу — урезать плату солдатам. Еще в 588 г. армия Востока уже бунтовала из-за этого. Когда командование, чтобы устрашить разошедшихся солдат, развернуло перед ними нерукотворный образ Христа из Эдессы, «толпа не только не образумилась, но зашла так далеко, что закидала святыню камнями»[497]. Прошло больше десяти лет, и настал черед бунтовать солдатам на Балканах. Их лидер Фока, как и человек, презревший все приличия, – Бахрам Чобин, совершил то, чего не делал ни один римский командир, – двинулся на Константинополь. Гордый лозунг христианской империи — веками «ни один император не погиб от руки врага, внутреннего или внешнего»[498], – оказался втоптанным в грязь. Маврикий, задержанный в Халкедоне, где он старался укрыться от балканских мятежников, был обезглавлен, а его тело выставлено на всеобщее обозрение на ипподроме. Трон цезаря занял Фока. Спустя восемь лет узурпатор тоже был свергнут. У него отрезали гениталии, с тела содрали кожу, а голову пронесли по городу на шесте. Судя по всему, бактерия убийств прочно обосновалась в Новом Риме.

Оказалось, что найти лекарство был способен только один человек, по иронии судьбы тот самый, что сверг Фоку, – армянин по имени Ираклий. «Красивый, высокий, смелый, прирожденный борец»[499] — таким видели современники нового императора. Он уже продемонстрировал свои способности — захватил власть после практически невыполнимой операции — военной атаки из Карфагена, где его отец был генерал-губернатором. Оказавшись в эпицентре урагана, каких еще не бывало в римской истории, Ираклий с честью прошел проверку своих многочисленных талантов. Приближение конца мира, которое ощущал Бахрам Чобин в Ираншехре, не обошло и Константинополь. Когда кресты в городе стали дрожать и подпрыгивать, мало кто сомневался, что приближается зло космических масштабов. По мнению Феодора, самого известного святого империи (человека такой святости, что он носил 50-фунтовый металлический корсет и ел только зелень), явление дьявола на землю уже не за горами: «Будут набеги варваров, прольется много крови, разрушения и пленения по всему миру, а также разорение церквей». Заключением явился самый суровый прогноз: «Империя падет»[500].

Такое событие могло предвещать только конец времен, но прошло десять лет после воцарения Ираклия на троне, и оно стало не просто возможным, но более чем вероятным. Скатывание Константинополя к фракционности не осталось незамеченным в Ктесифоне. Желая выйти из тени парфянских династий и придать какую-нибудь окраску своей доселе бледной и ничем не примечательной власти, Хосров II увидел в смещении Маврикия великолепную возможность занять мечтательные умы иностранными делами. Еще никогда Ираншехр не был свидетелем такого напыщенного траура по цезарю. Хосров, несмотря на то что сам называл себя «правителем, ненавидящим войну»[501], выступил, явив блистательное шоу негодующего благочестия, как мститель за своего благодетеля. По традиции он начал свою кампанию у стен Дары. Брошенная константинопольскими властями на произвол судьбы крепость сдалась после трехлетней осады. В 609 г. пала Амида, в 610 г. якобы охраняемая Христом Эдесса открыла ворота персам. Неожиданно не только Сирия, но также Палестина и Анатолия оказались беззащитными перед армиями шахиншаха. После Кира ни одному персидскому царю еще не предоставлялась такая блистательная возможность завоевания территорий на Западе. Хосров не мог поверить своей удаче и решил пойти ва-банк.

Одна его армия, грабя, порабощая и убивая, вторглась так глубоко в Анатолию, что в 614 г. даже Эфес, стоявший на берегу Эгейского моря, был предан огню[502]. Вторая армия под командованием военачальника из михранидов по имени Шахр-вараз повернула на юг[503]. В ее миссию входил не только грабеж, но и территориальные завоевания. Ее успехи оказались выше самых смелых надежд Хосрова. К 615 г. во владения шахиншаха вошли вся Сирия и Палестина. А спустя четыре года он стал властелином Египта. Мечта о глобальной мировой монархии, преследовавшая каждого шахиншаха со времен Ардашира, оказалась близка к воплощению в жизнь. А Римская империя подошла вплотную к исчезновению.

«Зверь четвертый — четвертое царство будет на земле, отличное от всех царств, которое будет пожирать всю землю, попирать и сокрушать ее»[504] — таким было видение Даниила, и ангел, объясняя видение, предсказал, что настанет время, когда зверь будет уничтожен: «Воссядут судьи и отнимут у зверя власть губить и уничтожать до конца»[505], после этого землю унаследуют люди Бога. Таково, согласно проверенному временем мнению церкви, было предсказание судьбы римского язычества, но, возможно, следовало ожидать, что евреи, потрясенно наблюдая за сокращением христианской империи Нового Рима, интерпретируют эти слова иначе. Теперь многие из них надеялись, что приход Мессии уже не за горами. Гог и Магог уже потрясли мир, и ужас наполнил сердца народов, а значит, грядет время, когда Израиль наконец будет очищен от грехов[506].

Естественно, центром всех этих ожиданий был Иерусалим. Здесь, когда Шахрвараз летом 614 г. появился перед его стенами, патриарх наотрез отказался признать возможность, что Святой город попадет в руки язычников. Он не пожелал вступить в переговоры с захватчиками, что намеревались сделать городские власти, помня о судьбе Антиохии, и настоял, чтобы город доверился защите Христа[507]. Через три недели персы начали штурм. Бойня была страшной. Утверждают, что на улицах осталось 50 тысяч трупов, еще 35 тысяч христиан, включая самого патриарха, увели в плен. Вместе с ними была унесена самая ценная реликвия христианского мира — Истинный Крест. Его извлекли из овощной грядки, в которую закопали перед подходом персов. Такое унижение глубоко ранило весь римский мир. Понятно, что многие христиане не сомневались: виновниками несчастья таких катастрофических масштабов могли стать только евреи. Возмущенные сплетники уверенно заявляли, что это евреи были лазутчиками персов, они открыли городские ворота и возглавили убийство иерусалимских дев. Самое страшное, утверждали слухи, что после осады евреи окружили 4500 христианских пленных и, угрожая мечами, потребовали, чтобы они сменили религию. Когда же те отказались, их безжалостно убили. Правда это или нет, но слухам верили, и эта вера укреплялась нескрываемой эйфорией самих евреев. Как только Иерусалим перешел в руки персов, появилась некая таинственная фигура — Неемия, сын Хушиэля (почти наверняка это не настоящее имя: настоящий Неемия был губернатором Иерусалима в V в. до н. э. при начальной Персидской империи; о нем упоминается в Библии). Этот человек повел городских евреев на Храмовую гору, где они построили алтарь. На священном камне впервые за пять сотен лет были принесены жертвы, в полном соответствии с законом Моисея. Создавалось впечатление, что наконец появилась возможность основать Храм святости[508].

Но все радужные ожидания вскоре были разбиты. Персы оказались не более терпимыми к претензиям евреев, чем римляне, и не имели намерений позволить им строительство нового храма. Также они не испытывали желания разрешить какому-нибудь выскочке объявить себя Мессией. Через несколько месяцев после захвата Иерусалима персы арестовали Неемию, обвинили его в подстрекательстве к бунту и казнили. Объявил он себя Мессией или нет, но представлялось совершенно очевидным, что он не мог быть «сыном человеческим», который должен, согласно предсказанию Даниила, уничтожив четвертого зверя, установить «владычество вечное, которое не прейдет, и царство Его не разрушится»[509].

Тем временем далеко на севере Ираклий готовился забить еще один гвоздь в гроб еврейских надежд. Обстоятельства, в которых он находился, безусловно, были очень опасными, однако он не отчаивался и не утратил веры в свою империю. Десятилетие, которое Хосров потратил на удивительные завоевания, Ираклий занимался укреплением политической базы. К 624 г. он наконец смог перейти в наступление, уверенный, что не получит удар в спину. Планы его военной кампании являлись в высшей степени честолюбивыми. В свое время он свалил Фоку, напав из-за моря, и теперь намеревался повторить трюк, ударив через горы Армении и срубив таким образом под корень источник зла — Персию[510]. На карту было поставлено очень многое: Ираклий собрал все финансовые и логистические ресурсы, а его ударные силы, по сути, являлись последней линией обороны империи. Стоя на краю пропасти, он, как и евреи, обратился за поддержкой к Священному Писанию. В Книге пророка Даниила Ираклий прочитал, что «с запада шел козел по лицу всей земли… Он пошел на того овна, имеющего рога… и бросился на него в сильной ярости своей… и поразил его, и сломал у него оба рога». Император возрадовался и пришел к выводу, что в борьбе против персов ему непременно будет сопутствовать удача[511].

Так и вышло. Ираклий отсутствовал в Константинополе четыре долгих года, и его возвращение стало самым потрясающим из всех, которые только знала военная история. Сражения были жестокими, и Римская империя, безусловно, оказалась бы обречена, если бы император и его небольшая армия потерпели поражение. Но самым главным аспектом этой потрясающей кампании являлось то, что одна вера столкнулась с другой. В Палестине незадолго до разграбления Иерусалима видели сражающиеся небесные армии, а теперь на падшей земле предстояло сражение не менее небесное по характеру. Ираклий, подражая Гассанидам, не колеблясь, провозгласил себя воином Христа. Сделав это, он подверг серьезному риску не только собственную жизнь и свою империю, но и авторитет христианского Бога. Ставкой в игре стало самое ценное, что у него было, – Константинополь. В 626 г., когда Хосров приказал Шахрваразу перейти в наступление к берегам Босфора, Ираклий сохранил уверенность, что христиане столицы находятся под защитой небес. Даже тот факт, что авары одновременно наступали с севера, имея в своем арсенале новейшие осадные башни и катапульты, не убедил императора отказаться от плана кампании и отступить из Ираншехра. И его убежденность в данном случае была достойно вознаграждена. Говорят, что силуэт Девы Марии («женщины в благопристойном платье»)[512] увидел на укреплениях сам аварский хан — она охраняла столицу. Помогло и то, что византийский флот, выйдя в Босфор, сумел потопить весь персидский транспортный флот. Великая осада продлилась всего лишь пару недель. После этого армии Шахрвараза и аваров отступили. Жители Константинополя, выдержав такое испытание, уверились, что они на самом деле люди Бога.

Тем временем в Ираншехре Ираклий демонстрировал огнепоклонникам — подданным «беспощадного разрушителя — Хосрова»[513], что их властелин проклят небесами. Не ставя себе целью немедленные территориальные завоевания (это превосходило его возможности), Ираклий решил уничтожить все, что поддерживало престиж дома Сасанидов. Вот почему он начал кампанию, обрушившись на Огонь Жеребца (The Fire of Stallion), взял штурмом одинокую гору, на которой он стоял, разорил храм и затоптал священные угли. Осмелев после череды побед, он спустился с гор Мидии и начал кровавую жатву на равнинах Месопотамии, заваливая трупами каналы, дороги и деревни. В декабре 627 г. он нацелился на дворцы Хосрова. Их смотрители были уведены в плен, животные в царских парках — от страусов до тигров — убиты и пошли в пищу солдатам, шелка, ковры и мешки специй в сокровищницах — сожжены. «Давай погасим огонь, прежде чем он испепелит все»[514], – написал Ираклий своему злейшему врагу, но и после отправки этого письма пожары, зажженные его солдатами, были отлично видны со стен Ктесифона.

Вероятнее всего, Ираклий вел тайную переписку с Шахрваразом[515]. Парфянский генерал, войска которого пребывали в бездействии в Сирии, был в большой немилости у Хосрова после провала наступления на Константинополь. Теперь, когда шахиншах убегал перед наступавшими всадниками Ираклия, военачальник из Михранидов был готов добавить еще одну строку в список предательств его династии дома Сасанидов и нанести Хосрову удар в спину. Он не стал медлить, и 23 февраля 628 г. два сына Шахрвараза арестовали несчастного монарха, который страдал от хронической дизентерии, и заключили в одном из его дворцов. Там ему предоставили сколько угодно «золота, серебра и драгоценных камней»[516], но не дали еды. Хосров мучился пять дней, а на шестой его расстреляли из луков. Так закончилась великая война, длившаяся двадцать пять лет и принесшая разрушения и на восток, и на запад.

Победа принадлежала Ираклию. Его уверенность, что в мире, превращенном чумой и войной в земной ад, главное — иметь обоснованные претензии на благосклонность небес, оказалась верной. Хосров не потерпел военного поражения. Стены его столицы определенно устояли бы под натиском маленькой римской армии, а в его западных провинциях все еще оставались персидские гарнизоны. Но его престижу был нанесен непоправимый урон, и авторитет растаял, словно дым.

Его подданным пришлось подумать о том, что раньше никто и представить не мог, а не покинул ли дом Сасанидов фарр. Понятно, что летом 629 г., когда Ираклий подписал договор, официально завершивший великую войну, ключевым игроком на сцене был не семилетний внук Хосрова, теперь сидевший на весьма непрочном персидском троне, а Шахрвараз. Проигнорировав младенца шахиншаха, император и парфянская династия договорились между собой, что римские территории, ранее оккупированные персами, должны быть возвращены римлянам[517]. В свою очередь, император согласился поддержать Шахрвазара, если глава Михранидов захочет сам утвердиться на троне. Никто не удивился, когда в апреле 630 г. Шахрвараз решил захватить власть. Он убил ребенка-шахиншаха на троне и объявил себя «царем царей». Спустя всего лишь сорок дней его тоже убили — имел место очередной переворот. Сасаниды при поддержке разных парфянских спонсоров начали рвать друг друга на куски. Ираклий имел все основания для удовлетворения. Ираншехр, как рыба, начал гнить с головы.

Сасаниды отчаянно хватались за жалкие остатки власти и престижа, а Ираклий понимал: его долг — принять меры, чтобы его империю не постигла такая же судьба. Даже в Константинополе, городе, хранимом самим Христом, было трудно. Окрестности разорили авары, а из церквей изъяли все ценное, чтобы обеспечить финансирование военной кампании. В других провинциях, только недавно покинутых персидскими оккупантами, признаки разрухи были еще более очевидны: в фортах, почерневших от пожаров и оставшихся без ворот, в полях, сожженных бандитами, на поросших сорняками улицах разоренных городов. Огромные территории империи теперь лежали в руинах. Было, конечно, важно восстановить в провинциях давно утраченную привычку к подчинению римскому правлению, но еще важнее оказалось вселить в них уверенность в том, что победа Ираклия — это на самом деле победа Бога. Поэтому в переговорах с Шахрваразом император в первую очередь настаивал на возвращении из бесславного плена Истинного Креста. И 21 мая 630 г., лишенный всех императорских регалий, император пешком, как Христос на Голгофу, вошел в Иерусалим, неся с собой самую большую драгоценность христиан. Люди говорили, что ангел посоветовал ему явиться в Иерусалим именно так — без короны и пешком. Ираклий воспринял эти инструкции как большую честь — получалось, что небеса дали ему указания повторить последний путь Спасителя.

Возвращение Истинного Креста в Иерусалим стало демонстрацией великой победы дела Христа. Оно также наглядно показало намерения Ираклия: никогда больше он не позволит христианской империи оказаться на грани полного уничтожения. На подходе к Иерусалиму он сделал остановку в Тивериаде, где его принял богатый еврей, прославившийся во время персидской оккупации разрушением городских церквей. Ираклий спросил, почему он так жестоко обращался с местными христианами, на что еврей изворотливо ответил, что они — враги его веры[518]. Ираклий, помрачнев, предложил хозяину незамедлительно принять крещение. Еврей — человек умный и расчетливый — так и сделал. Двумя годами позже приказ был повторен в более широком масштабе. Во всем христианском мире — от Африки до Галлии — люди узнали об удивительном императорском решении: все евреи и самаритяне должны в обязательном порядке принять крещение. Ираклий, отлично понимавший, что был, как никогда, близок к поражению, от которого спас его Христос, не намеревался больше экспериментировать. Отныне и впредь Римская империя будет целиком и полностью христианской.

Ну а как поступить с теми, кто недосягаем для империи? В 632 г., в том же году, когда Ираклий издал указ о насильственном обращении евреев, варвары-кочевники, «грубые и странные»[519], обрушились на Палестину. Они разорили незащищенные пограничные территории и исчезли также неожиданно, как появились. Кто они? Что знаменовало их появление? Никто не мог сказать с уверенностью. Были христиане, которые, несмотря на триумфальное возвращение в Иерусалим Истинного Креста, опасались худшего. Великая победа Ираклия не убила страх перед близким концом времен. «Видеть дикие народы, появившиеся из пустыни и рыскающие по земле, которая им не принадлежит, словно по своей собственной, разоряя нашу прекрасную организованную страну»[520] — что может быть страшнее?

Возможно, когда конец времен действительно наступит, его принесут хаотично мечущиеся тени возмущенных птиц пустыни.

Часть третья