Соловово бесшумно сел. Нет, была в мире для него еще одна задача, и ради нее стоило преодолеть себя и жить. И в этот миг совсем рядом прошли Альбина и Колесников.
— Это такой мужик… — говорил Колесников. — Нет, Аля, этот не сбежит и других не продаст. Мало ли что он говорит, я не по словам, по поступкам сужу: наш он, и друг, каких мало.
Нет, он не был одинок, он был нужен хотя бы этому высокому, закаленному войной и лагерем человеку, и он обязан был быть с ним рядом.
— Володя, — позвал Седой. Колесников оглянулся и кинулся к нему, весь освещенный радостью.
— Что с тобой, Викентьич?
— Нога! Кажется, вывих. — Рядом присела Альбина, властно охватила и сжала его щиколотку, крепко дернула.
— Ну-ка, встаньте.
И чудо — он встал! Нога побаливала, но можно было идти.
На этот раз их гнали почти до сумерек — без обеда и без привалов. Судя по тому, как часто оглядывался на Лепехина Аметистов, и по унылому, с отвисшей челюстью лицу Глиста — они тоже не понимали причины такой гонки. Это облегчало Соловово наблюдение за Алехой. Тот вел впереди лошадей, и по тому, как уверенно он шел, видно было, что Алеха знает, почему и куда так спешит караван.
«Если он решился рассказать о нашем заговоре, — всматривался Соловово в мелькавшую впереди спину Алехи, — то поделится только с Хорем или Лепехиным. Он, наверное, скажет даже не обоим, а одному — тому, кому рассказал про те шурфы, — Хорю. Значит, надо следить за ним в то время, когда он будет общаться с Хорем. Но, ведь если Алеха выдаст, то все эти ребята и Колесников погибнут тут же. Хорь не будет ждать ни минуты… Но если все, что он думает об Алехе, — вымысел, плод мнительного воображения? Стоит сказать о его подозрениях своим, и Алеха сгинет. Нерубайлов и Чалдон шутить не станут, да и не могут… Но Алеха сам сказал ему все о золоте, сказать-то сказал, но после того, как был захвачен с поличным за беседой с Хорем. К тому же попытался напасть на него… И все-таки, если сообщить ребятам, это значит быть виновником в гибели человека. Не сказать — могут погибнуть все…»
— Володя! — позвал он Колесникова. Тот оглянулся.
— Помочь?
— Надо поговорить.
Колесников дождался, пока Соловово поравняется с ним,
— Как Хорь?
— Отстал.
— У меня к тебе просьба; как только я скажу, пошли своих ребят устранить одного человека…
Колесников дернулся. Ветка стланика хлестнула его по лицу.
— Викентьич, а ну выкладывай!
Но Соловово отстранился.
— У меня просто предположение. Пока.
— Говори! Живо!
— Эй, чего стали! — крикнул, подъезжая, Хорь. — Вали вперед!
Колесников пошел впереди, оглядываясь, гневно и требовательно сверля Соловово глазами. На подъеме подождал, буркнул, глядя перед собой:
— Давай без интеллигентщины. На войне рассусоливания недопустимы, Что тебе известно?
— Пока ничего конкретного, — чуть отдышавшись, ответил Седой, — когда я буду вполне уверен, скажу. Предположениями делиться не имею права.
Владимир мрачно взглянул на него и пошел вперед. Видно было, как, обогнав Альбину, потом Порхова, он что-то сказал Нерубайлову, тот оглянулся на Соловово и кивнул головой. Потом Нерубайлов догнал Чалдона, тот пристально взглянул на Соловово и тоже кивнул…
«Что ж, — подумал Соловово, — к лучшему ли, к худшему, но кое-какие меры я принял».
Они все шли и шли, едва волоча ноги. Соловово думал: «Неужели я когда-нибудь выберусь отсюда? Неужели когда-нибудь удастся опять посидеть за старым „Ундервудом“ в своем кабинете, и от гардин, от полуспущенных штор будет исходить запах пыли и ветхой материи? Нет, ничего этого уже не будет. Нет той квартиры, Инга давно живет в коммунальной, нет „Ундервуда“ — продан еще в войну. Инга еще есть. Но она теперь ему столь же мало нужна, как когда-то он ей… Ничего не вышло из этого брака. Впрочем, для нее, возможно, и вышло в какой-то степени. Ведь она выбирала себе в спутники жизни будущее светило, и в этом в первое время ее надежды оправдались. О работах и кандидатской диссертации молодого ученого много говорили. Старая профессура, чинные с академическими манерами джентльмены приглашали Исидора Соловово с женой к себе на вечера. Да, это была та жизнь, которую когда-то вела Инга и которую она хотела бы продолжать. Впрочем, мужу не очень нравилось только одно: слишком часто она поднимала темы текущей политики. В академической среде это было не принято. Старики плохо в ней разбирались и считали, что раз власть в руках большевиков, то надо посмотреть, что из этого выйдет. К тому же их мнения никто не спрашивает, а с другой стороны: „Вот Павел Николаевич вмешался в политику, а теперь где? В Париже. Там русскую историю писать, может быть, и легче, а все-таки…“»
И Соловово был с ними согласен. Инга же рвалась к заговорам. Когда в тридцатом начался процесс Промпартии, Соловово услышал много имен людей, мелькавших вокруг Инги… Он стал наблюдать за ней: она вся сжалась, почти не выходила из дому, была с ним как-то скорбно нежна, чего-то ждала. Он решил, что пришел момент поговорить.
— Инга, — сказал он, — ни тебе, ни твоим друзьям ничего тут не перевернуть. История против вас, сколько бы вы ни обличали тех, кто сейчас у власти… А шутить с ними — это смешно. С ними пробовали шутить люди посерьезнее, ты знаешь, чем это кончилось.
В том разговоре она поклялась, что больше не будет путаться ни в какие заговоры. И действительно, с тех пор политика кончилась.
Начались романы. Инга скрывала их, мучилась, но не могла жить иначе. Он принял это к сведению и начал смиряться с болью одиночества и отверженности. Она иногда спохватывалась, просила прощения, клялась в верности, в том, что все позади, но он не верил и больше не пускал ее в свой кабинет, в свои мысли.
Потом, когда за ним пришли, он запомнил ее взгляд. Это был взгляд любящей и раненной в самое сердце женщины. Но на письма ее в лагерь он не стал отвечать. Она писала до самого конца войны. А он молчал. Иногда она пыталась выяснить, почему он молчит, узнавала через лагерное начальство. Его вызвали для разговора, но он ничего не стал объяснять. Что могут понять посторонние люди?
Только к самой ночи был дан отдых. Палатки разбили у небольшой горной речки, стремительно певшей в узкой теснине. Горловой ее клекот всю ночь убаюкивал усталых людей. Соловово, измученный до полного безразличия ко всему, все же старался не спускать глаз с Алехи. Тот, наскоро поев, пошел к лошадям. Седой с трудом влез на выступ гольца, присел там в траве и следил за возчиком. Потом решил поговорить с ним. Легче понять, чем дышит человек, когда смотришь ему в глаза.
Они вошли в палатку. Закидывая полог, Соловово оглянулся. Лепехин дремал, упершись лбом в руки, держащие карабин. Алеха долго шуршал в темноте, раздеваясь, потом свернув самокрутку, спросил:
— Чего, Викентьич, сказать хотел? — спросил он, закуривая.
— Почему так гнали сегодня?
— Хорь на шурфы спешит.
— Скоро выйдем?
— Таким ходом — к завтрему, однако. К полудню.
— Ну, отроем мы золото, а потом? На что мы им?
«Вот сейчас решается твоя судьба, Алеха. Будь честен, — умолял Седой его беззвучно, — будь честен».
— Может, и кокнут, — медленно сказал Алеха. — Да ведь и мы не без голов. Али не так?
— Что предлагаешь?
— Командир есть, он сам решит, — лениво ответил Алеха и затих.
— Но ты-то понимаешь, что они не только нас, но и тебя кончат?
— Чего меня кончать, — сказал он после раздумья. — Проводник им до границы нужен. Хотя они все могут. Пришибут как зайца. Только не дрейфь, Викентьич, мы тоже не лыком шиты.
Соловово лежал в темноте и решал вопрос о жизни и смерти Алехи. Он уже решил его. Как-страшно убить человека, в лицо которому глядел… Нет, он еще подождет. Немного подождет. Еще можно.
Утром они снова двинулись в путь, шли быстрым шагом, дышать стало трудно. Соловово расстегнул гимнастерку почти до живота, но мошка немедленно изъела открытое место, пришлось застегнуться. Все тело чесалось. Лениво толкались в голове мысли.
— Викентьич, — требовательно спросил его Колесников, шагая рядом и глядя перед собой. — Рассказывай, кто продает?
— Пока ничего не могу сказать. Прошу, поговори с ребятами, они должны ждать моего знака.
— Ты ведешь себя, как самый паршивый интеллигент. Сейчас не время колебаться.
Соловово вспыхнул:
— Я веду себя как интеллигент, но не паршивый. Иначе вести себя просто не могу. И прошу одного: верить мне или не верить.
Колесников угрюмо нагнул голову, прикрытую шляпой накомарника. Сейчас он был похож на английского колониального солдата.
— Я тебе верю, — сказал он, — но кто? Шумов? Алеха? Порхов? Кто?
— Если веришь, договорись с двумя другими и скажи им, что, может быть, придется убить человека. Убить по моему сигналу, убить и спрятать, чтобы не вызвать подозрений. Могут они это сделать?
— Могут, — без раздумья сказал Колесников и повернул к нему голову. Его серые глаза с интересом и сомнением вглядывались в лицо Соловово.
— Викентьич, — сказал он, — и не надо так громко: убить человека. Убить врага, доносчика… У нас нет выбора. И у тебя тоже. Колебания здесь — подлость и предательство.
— Я это так и понимаю. — Соловово взглянул на Колесникова, и тот медленно отвел глаза. Крикнула сойка.
— Ладно, — сказал Колесников. — Нерубайлов и Чалдон в твоем распоряжении. — Он резко прибавил темп, обошел Альбину, что-то сказал ей и скрылся за поворотом тропы.
Часам к двум они вышли по реке к срубу. Это был старый, накрепко сложенный из листвяка сруб, почернелый от времени, дождей и стужи.
— Пришли! — закричал впереди чей-то голос, и Соловово узнал Алеху. Стали разбивать лагерь. Через час, оставив Альбину, Глиста и Федора Шумова готовить обед, полезли в голец смотреть шурфы.
Соловово не отрывал глаз от Алехи. Тот вел трех лошадей, нагруженных инструментом и взрывчаткой. Лепехин и Хорь ехали отдельно. Седой догнал Колесникова. Тот молча лез в гору, сипло дыша сквозь стиснутые зубы.