В тот главный миг — страница 3 из 28

Дверь в столовой была открыта. Там никого не было, кроме Альбины и Саньки Тягучина — радиста. Накренив рацию, они что-то соединяли внутри ее корпуса. Он подошел:

— Надежда есть, что эта штуковина не подведет?

— Рация нормальная, товарищ начальник, — сказал Санька, поднимая ясноглазое круглое лицо и глядя на Порхова почти с благоговением. — Не подведем.

Альбина продолжала соединять какие-то проволочки.

— Ты смотрела, кого набирали? — спросил он хмуро. — Я ж тебя просил приглядывать за Корнилычем.

— А чем эти плохи?

— Шаромыги, бродяги. Кто поручится, что они работать будут?

— Ты всегда готов наговаривать на людей, — сказала она и отбросила волосы, упавшие ей на лоб. — Мало ли в партиях случайного народа, а все работают, — и, повернувшись к радисту, попросила — Саня, иди погляди, как они там лошадей навьючили. Попроси, чтоб под рацию выделили Сивого, он смирный.

Санька кивнул и убежал.

— Попрошу раз и навсегда, — сказала Альбина, жестко смыкая рот, — на людях никаких сцен. Да и наедине тоже.

Ноздри ее тонкого, с чуть заметной горбинкой носа расширились, яркие длинные глаза смотрели с яростной готовностью спорить и возражать. Брови, вскинутые к вискам, были сведены в единое полукружие, резкая морщинка гнева легла поперек лба. Он любил ее в эту минуту, любил до того, что готов был кричать, молить, заклинать: «Прости! Забудь все, что стоит между нами! Будь прежней!» Но он знал, что, если он когда-нибудь себе это позволит, она только усмехнется и уйдет. Рухнет последняя непрочная подпорка уважения, которая еще держит ее рядом с ним.

— Зачем ты выгнал Шалашникова? — резко спросила Альбина, — Все власть свою показываешь?

Он отвернулся от нее и прошел к окну. Сейчас надо было сдержаться и не дать себе воли, тогда все еще может пойти по-другому,

— Рация для нас — главное, — сказал он, стоя к ней спиной. — И ты мне за нее отвечаешь. Ясно? А теперь пошли навьючивать. Выступаем через час.

В три они выступили. Солнце стояло довольно высоко, и, по расчетам Порхова, у них, было часа четыре на движение и час на устройство табора. Было тепло. Май набирал силу. По склонам гольцов среди лиловых переплетений вереска уже огненно вспыхивал алый багульник.

Они взошли на голец, оставя реку по правую руку, и двигались теперь вдоль горной гряды, то почти по самому берегу, то высоко поднимаясь вслед за тропой над сверкающей ломкой уже речной белизной. Льдины на реке со странным шорохом начинали свое кружение по неширокой стремнине. Лошади настораживали уши, люди шли, бодро переговаривались, и сам Порхов впервые за этот день почувствовал радость, которую испытывал всегда, вступая в тайгу.

Солнце, прорываясь через гольцы, падало на склон противоположного хребта яркими рыжими кусками. И там, где оно лежало, в бурой шкуре тайги ослепительно светились стволы лиственниц, и их ржавая горячая щетина придавала остальной темной массе деревьев вид хмурый и выжидающий.

Впереди, на тропинке, белела беличья шапка завхоза. Корнилыч на вислоухом коне возглавлял шествие. За ним, прижимаясь к потным бокам лошадей, шел Леха-возчик. Все восемнадцать грузовых лошадей были авангардом. За ними ехала Альбина и брели пешие, горбясь под набитыми «сидорами», неся на плечах кайла и лопаты. Бурики, кувалды и палатки были навьючены на лошадей. Порхов ехал сзади, по давней привычке фиксируя порядок движения. Он смотрел с седла на мерно колышущиеся перед ним, горбатые от вещмешков спины. Рабочие шли ходко, с удовольствием перекрикивались свежими голосами, и только последний — Пашка, брат завхоза, выпущенный перед этим из лагеря и по слезной просьбе Корнилыча взятый в партию, не нравился Порхову. Он шел, непрерывно перекладывая с плеча на плечо инструмент, нагибался, щупал еле видную траву, оглядывался с жалобной улыбкой на Порхова и, наконец, присел у края тропы.

— В чем дело? — спросил, нагоняя его Порхов. — Отстать хочешь?

Пашка смотрел на него снизу отчаянными, жалкими глазами и улыбался. Это было у них с братом фамильное свойство — улыбаться, что бы с ними ни случилось.

— Не втянусь я.

— Встать! — с яростью приказал Порхов. Ну и работничков набрали. — Встать, тебе говорят!

Пашка встал бледный и злой, но все еще улыбающийся.

— Догнать остальных!

— Не больно-то командуй! — пробормотал Пашка, вышагивая по тропе. — А то здесь закон — тайга!

— Стой! — Порхов одним движением послал вперед коня и догнал его. — Что ты сказал?

Парень снял с плеча инструмент и смотрел снизу исподлобья, так и не согнав с лица улыбку.

— А чего? Ничего такого не сказал.

Порхов нагнулся и выдернул у него из рук лопату и кайло.

— Снимай мешок!

— Чего?

— Снимай мешок! Живо!

— Да чего вы, начальник, — заныл парень. На лице его больше не было улыбки.

— А то, — с бешенством наехал на него конем Порхов, — если тебе закон — тайга, я тебя из партии вон — и немедля!

— Простите, начальник! — сморщив лицо, тянул парень, вцепившись руками в лямки вещмешка. — Не привык я к воле, все время чего-нить трепану, а потом отмаливаю!

Порхов успокоился.

— На! — Он сунул Пашке его инструмент. — Моли бога за своего брата. Другой бы у меня в два счета обратно уже топал. И смотри, Паша, я таких, как ты, навидался. Что не так — и Корнилыч не спасет.

Теперь Пашка не отставал, и Порхов, качаясь в седле, мог спокойно обдумывать обстановку. Она не радовала. Но он чувствовал себя крепким и уверенным, как всегда, и готов был ко всем неожиданностям.

Впереди Альбина, нагнувшись с седла, разговаривала с высоким человеком в ватнике и потрепанной военной фуражке. Это был Колесников. Рядом с ним мелькали под неожиданным здесь беретом седые виски Соловово. Оба шли как-то особенно вольно, и это уже само по себе не понравилось Порхову. У них был какой-то слишком городской, не таежный вид. А впрочем, откуда тут быть городскому виду? Оба из лагеря. И сказали об этом при первом же разговоре. Дело не в этом, главное, Альбина что-то уж очень оживленно с ними разговаривает. И что она в них нашла?

Первые два года у Алексея с Альбиной все было замечательно. Потом появилась девочка, стало труднее, но самые плохие времена пришли, когда дочка умерла. Зимой у Альбины кончилось молоко, а девочка заболела ангиной. Альбина металась, в самой повадке ее появилось что-то звериное, что-то от рыси или тигрицы. Она требовала, чтобы он добыл молоко. Сделать это было невозможно. В северном поселке, отделенном тысячей километров от населенных мест, не было коров. Раньше молоко завозили на самолетах. Теперь же молоко получали по талонам лишь несколько семей во всем районе. Альбина требовала, чтобы он пошел к секретарю райкома и любыми способами добыл молока. Он придумал другое: договорился с Азарьевым и авиаторами и улетел в Иркутск. Но когда он вернулся через двое суток, дочка уже умерла. Оказывается, вдобавок к ангине у нее было воспаление легких.

С тех пор Альбина почти не разговаривала с мужем. Ночи были для него мучением. Кровати стояли рядом, но любая попытка его приблизиться к жене вызывала такой жестокий отпор, что он поневоле прекратил их.

После Вальки Милютина не было в его душе человека, который бы так тянул и так озлоблял его, как жена. Обиднее всего было то, что он прозевал момент, когда началось охлаждение. Смутно он вспоминал, что и до болезни девочки уже было не все в порядке, но о причинах он не догадывался. Он любил ее, она это знала. Но ведь совсем недавно и она любила его. Куда же ушло все это? Порхов с яростью посмотрел на беседующих с Альбиной канавщиков. Впереди начинался длинный откос, и дальше между сосен светлела чуть отлогая поляна. Он тронул коня, проскакал длинную вереницу людей и лошадей и догнал Корнилыча.

— Тут заложим табор!

— Привал! — голосисто скомандовал, оглядываясь назад, Корнилыч и соскочил с лошади.

Пока суетились, развьючивая лошадей и растягивая палатки, Порхов присел было прикинуть завтрашний маршрут на планшете. Но работать ему не дали.

— Гражданин начальник! — позвал пришепетывающий от волнения голос.

Он вскинул голову. От палаток глядели на него канавщики, а перед ним стоял длинный парень, растягивая в пугливой улыбке щербатый рот и моргая веками.

— Ты тут откуда? — изумился Порхов,

— Дак вместе с вами, — сказал, заикаясь, Шалашников. — Куда ж мне от вас…

Порхов оглядел его с ног до головы, вид у парня был жалкий.

— Раз сам пришел, — сказал он, стараясь быть строгим, но справедливым, — принимаю. Но, однако, до первого замечания — смотри!

К вечеру на поляне встали четыре палатки.

САНЬКА ТЯГУЧИН

Санька сидит, прислонившись спиной к матерой сосне, смотрит в небо и думает о том, что никогда еще не был так глубоко в Дальней тайге. Сейчас до базы сто пятьдесят километров. И ближе только Бабино. Но и до него не меньше ста сорока. Он с детства в тайге и не боится ее. Умеет найти в ней и голубику, и коренья, умеет развести огонь без спичек, умеет с тридцати шагов попасть в глаз белке. И все-таки оттого, что во все стороны расстилаются почти нехоженые дебри, становится сладко и страшновато.

Из общей палатки вышел Жуков: кепка набекрень, пиджак накинут на плечи, постоял, мягкими, неслышными шагами подошел и сел к костру.

В стороне от двух палаток канавщиков стоят две двухместные. Одна — Санькина. В ней рация и его спальник, а в нескольких десятках метров от нее палатка начальства. Сейчас она ярко освещена изнутри, и сквозь желтоватое свечение светлой парусины проступают два человеческих контура. Рослый силуэт мужчины, прямо сидящего перед свечой, и силуэт женщины, обнявшей руками колени. Оттуда — ни звука.

Санька, не отрываясь, смотрит на два темных силуэта в палатке. Чего бы он ни дал два года назад, чтобы попасть в партию Порхова! Но у того был свой радист, Тадеуш Димовских. Он был один из тех, кто приохотил Саньку к радиоделу. Когда дошла до поселка весть, что он погиб, Санька попросился к Порхову. Его взяли. Это была не просто удача, это было счастье.