— Знаю, ну как же.
— Он там чем-то заведует в газете. К нему на выучку попала эта девушка. Ружи... Он меня познакомил с ней. И при этом как-то странно себя вел. Смущался, что ли? Смотрел все время на нее. Разговаривал по телефону, а сам все смотрел на Ружи. Мне было тогда не до этого. Я только что развязался с делами, достал все-таки бульдозер для партии. С огромным трудом. Теперь-то я понял, что Витька был безнадежно влюблен в Ружи.
В двенадцать дня мы познакомились с ней, а в двенадцать ночи она уезжала в Москву... Целый день буйного помешательства.
— В острой форме?
— Да. И притом в рецидивирующей. Мне до сих пор иногда кажется, что я потерял в тот день что-то самое главное для меня. Понимаешь? Я четыре года женат, у меня сын, работа, которой я предан, и опыт, и уверенность, и какое-то положение, черт возьми! И наконец, я верен своей жене. Она прекрасный человек. А иногда в маршруте я вдруг начинаю думать об этой венгерской девчонке. Стою где-нибудь на гольце, высоко над миром, в облачном киселе, ни с чем не связанный, ни от кого не зависящий, сам себе владыка... И вдруг начинаю думать: что же мне нужно от мира, что бы я взял сейчас, немедленно, вот сюда, на этот чертов голец? Понимаешь? И всякий раз я начинаю думать об этой венгерке. Она потерялась давно. Я ее много искал. Ничего не вышло. И ничего не забылось. Пожизненно это, что ли? Вот, Гриша.
Слепов умолк. Гриша не стал ничего выспрашивать. Пусть Слепов покурит наедине и вспомнит. Что он там еще не забыл? Гриша знал цену таким воспоминаниям.
Но Слепов не стал вспоминать по порядку. Он подумал о том, что сказал бы венгерке, если б встретил ее сейчас. Ведь может он встретить ее? Ведь такое бывает. Он бы ей рассказал обо всем, что случилось в тот единственный день в Павлодаре. А может быть, сочинилось потом, в одиночестве экспедиционных снов и маршрутов.
«...Ружи! — сказал Слепов. — Помнишь, мы вышли из двухэтажного деревянного дома, и я тебе предложил: «Садитесь. Куда вас свезти? У меня полный бак бензину. Я могу увезти вас на двести километров. Хотите, я вас увезу?» А ты сказала: «Двести километров? Так мало? Вы такой большой, и у вас так мало бензину?» Ты ставила ударения на первых слогах. Говорила и смеялась. В твоем смехе была нежность, и радость, и мудрость. В тебе не было ни единой жесткой, грубой черты. Все в тебе было мягко и совершенно, и дьявольски живо. Я крутил рукоятку своего мотоцикла. Я выжал из него предельные восемьдесят километров. Ты сидела за моей спиной, иногда прикасаясь ко мне. Я был очень усталый, измотанный зноем, заботой, отвыкший от женских прикосновений. Крутил рукоятку, выжимал все, что мог дать заезженный ИЖ».
Слепову нравился такой разговор с венгеркой. Она слушала безответно и благосклонно. Он рассказывал ей не о том, что было тогда в Павлодаре. Какие там были слова? Было лишь чувство тяжести, силы в руках, сжимающих рукояти. И жестокий контроль над руками. Нельзя дать волю рукам. А если дать? А если взять эту девочку, смять ее, стиснуть. Руки большие, пальцы сгибаются плохо. Гладить ее, ласкать, волосы спутать... И медлить, медлить...
А еще что было? Дорога через пшеницу. Взгорки. Вверх, вниз... Холодеющий от скорости воздух...
Потом Слепов лег на ржавую травку и стал смотреть в небо. Это было необходимо ему — смотреть в небо, дать себе отдых.
Теперь, спустя пять лет, лежа на узкой койке в тофоларском интернате, Слепов думал так:
«Если бы я встретил тебя, Ружи, я бы сказал тебе: «Помнишь, что было? Близко от нас зрела пшеница. Небо подрагивало под солнечным напором, высилось, голубело. Все было огромно в мире, незыблемо и неподвластно смятению. Все было так, как нужно. И были мы с тобой. Ты сказала мне: «Ростислав, вы, кажется, уже уехали на двести километров от реальности». Ты сказала не «вы», а «ви». И делала ударения на первых слогах: «у́же у́ехали...» Я сказал тебе: «Может быть. Это ничего не значит. Еще весь бензин цел. Садитесь, поедем вместе». Ты вдруг сказала серьезно: «Я бы поехала, Ростислав. Да. Ви такой большой. С вами не страшно ехать. Но мне надо ехать в Москву. А потом в Венгрию...» Я сказал: «Вам нравится у нас в России?» Ты ответила: «Да. Мне очень нравится».
— Ростислав! — вдруг позвал Гриша. — А фамилию той венгерки ты помнишь? Спроси у нашего венгра, вдруг он с ней знаком?
— Не помню. Да, собственно, я и не знал ее толком.
— Наверное, Урбан. У них в каждом фильме обязательно хоть один Урбан да есть.
— У нее была какая-то особенная фамилия. Что-то вроде Рио-де-Жанейро...
Огонь в печке погас. Чайник умолк.
— Нет, — сказал Слепов. — Не буду я ни о чем спрашивать этого венгра. Всё это блажь в общем. Да, а все-таки знакомство мое с венгеркой кончилось очень грустно.
Он вспомнил, как оно кончилось. Как он гонял на ИЖе по городу, хотел купить шампанского. Нигде его не было в тот день. Но он достал. Они пили шампанское в комнате Витьки Еремина. Венгерка пела маленьким, верным голосом песенки по-венгерски, по-испански, по-французски и по-русски, конечно. Она смотрела на Слепова и тихо, радостно смеялась. Говорила: «Какой ви большой! Как ви все это едите и пьете!»
Слепов сидел неподвижно в тот вечер и говорил совсем мало. Потом свез ее на вокзал. Опустился рядом со своим мотоциклом на цоколь ограды. Близко шумела и торопилась вокзальная жизнь. Ему не нужно было все это: шипение пара, фырчанье машин, радиоголос вдали над путями, людская толкотня...
Ружи стояла с ним рядом недолго. Он не видел ее. Только чувствовал, что она стоит. И чувствовал, как все безнадежно теперь и кончится скоро.
— Ростислав, — позвала Ружи. — Мне уже надо идти... Ростислав!
И он пошел с ней рядом, глядя в асфальт и сутулясь. Возле вагона он сказал ей:
— Ружи, останьтесь. Вы поедете завтра. Я вам все оформлю с билетом. Поменяю. Не уезжайте...
Она сказала:
— Я была очень рада узнать, что в России живете вы. Но у меня есть Венгрия. Я не могу не ехать сегодня в Венгрию.
Она подняла лицо, потянулась и поцеловала Слепова в губы. Так вышло впервые. Слепов не ждал этого, не был готов к поцелую сейчас, посреди людей, у зеленой вагонной стенки. Он качнулся вслед за уходящей Ружи, но ее уже не было рядом с ним, она стояла на вагонной ступеньке. Повернулась к нему, махнула рукой...
— Я ее проводил, — сказал Слепов Грише. — Не дождался даже, пока тронется поезд. Откуда-то появился Витька. Звал меня ночевать. Я завел мотоцикл и рванул черт знает куда. Как не свернул себе голову — удивительно. Отмахал километров полтораста по тракту. Весь бензин сжег. Чуть-чуть в себя пришел, когда мотор заглох. Тишина вдруг такая наступила... Потом до самого утра тащил ИЖа по тракту. Пришел в себя наконец.
За окном саянская ночь. Что-то в ней неумолчно звучит, погрохатывает. Люди здесь ни при чем. Люди спят в Алыгджере. До тех пор, конечно, пока кто-то не возвратится после долгих таежных трудов, какой-нибудь работяга-геолог, каюр, охотник или сборщик кедрового ореха. Тогда долго не будет сна в Алыгджере, будут песни и крики — гулянка, веселье одолевшего тайгу человека.
Лают собаки. Сползают осыпи. Сочится дождь. Ночь.
Венгр пришел совсем поздно. Слепов не выглянул из мешка. Может, он спал, а может, считал, что не нужно выглядывать. Гриша поднялся, едва хлопнула дверь. Он зажег свечку, шепотом рассказал венгру, что нужно съесть и где спать. Венгр от еды отказался, прошептал:
— Я кушал тофоларские блюда. Оленье молоко.
Спать устроился быстро, притих.
Утром на улице, под окном девушка крикнула: «Вирмош!» Голос был утренний, ясный и радостный: «Вирмош!» Так доверчиво кличут очень знакомых людей.
Венгр поднялся быстро, пригладил свои курчавые, тяжелые волосы и быстро, в одной майке вышел на крыльцо. Увидел саянское утро. Ночное урчанье невидимых, недобрых сил сменилось веселым разноголосьем. Звуки сгладились, посеребрились. Влажно и мягко пахло лесом, хвоей, мехом. Облака ползли из распадков, тянулись, будто им было стыдно попасть на глаза человеку в своих ночных земных прибежищах. Матовый от тумана, розовел гранитный лоб на берегу Уды. Неподалеку, возле забора, стоял олень. Его голову низко притянули к ноге веревкой. Другой олень лежал там же. Были они малы, облезлы, тщедушны, совсем не похожи на полезных в хозяйстве животных. Казалось, что вовсе они не олени, а странно выросшие травяные жуки.
Венгр увидел все это разом и улыбнулся девушке, стоявшей на крыльце. Сказал ей смущенно:
— Я — как это? Про́спал...
— Я нарочно пораньше, — сказала девушка, — нам ведь идти далеко. Километров двадцать до стада. Вы не спешите. Я подожду.
Девушке было лет восемнадцать. Тонкая и рослая, с каленым, смуглым и в то же время нежно-румяным лицом, с чуть раскошенными ярко-карими глазами, она казалась метиской. Рост и румянец — это российское, а сухость и невозмутимость лица — это таежное, горное, тофоларское.
На голове у девушки был платочек, юбка длинная, а под ней еще синие лыжные брюки вправлены в голенища кирзовых сапожек. На черном жакетике комсомольский значок.
— Пожалуйста, Саша, — сказал венгр, — пять минут еще... Я себя немножко помою.
Венгр достал из мешка смятое полотенце, побежал с ним к Уде. На крыльцо вышел Слепов, мельком оглядел небо, горы, тайгу, двух олешков у изгороди.
— Эх! — сказал он себе и девушке Саше. — День хороший. Жалко его терять. А каюров наших все не видно. Не знаете, это чьи олени?
— Охотовед ездил в тайгу, — сказала Саша. — Соболям ревизию делали. Двух оленей с собой брали: быка и ва́женку.
— Григорий! — вдруг крикнул Слепов.
Тот сейчас же откликнулся:
— Ау...
— Кончай ночевать. Возьми у меня в планшетной сумке фактуру и беги в магазин, а я тут пока чай вскипячу, надо венгра хоть покормить до отхода. А то он костьми ляжет вместе со своей этнографией... — Слепов опять повернулся к девушке. — Вас, кажется, Сашей зовут? Сашенька, как имя этого венгра? Вы должны его знать. Вы, кажется, с ним уже в большой дружбе.