В тридцать лет — страница 6 из 34

— А я думал, вы ой-ой-ой куда ушли, — крикнул Сергей радостно и недобро. — Григорий Петрович, что с ногой?

— Да вот, — сказал Григорий и засучил штанину. Что еще мог он сделать? Что ему было тут говорить?

— Ой-ой-ой, — сказал Сергей. — Стрептоцидом надо засыпать. Вчера надо было с нами ночевать. Здоровые бы были...

— Ну, что поделать.

— Вы на олене поезжайте, — сказал Сергей. — Вам же теперь пешком не идти. Олень вас увезет.

— Сергей, у тебя олени идут простые, — сказал Иван. — Возьми у меня вьюки. Вон с того быка. Он здоровый и не у́росливый. Я на нем поеду, а своего Грише отдам. Чтобы он подсменял оленей. Одному не увезти...

Сергей что-то сказал своей жене по-тофоларски, они крепко ударили пятками оленей и поехали прочь.

Тихонцев тоже поехал и держался крепко, зная, что делать больше нечего, не ехать нельзя, глядел со страхом, как мимо больной ноги проходят стволы, и каменья, и пни.

Иногда нога цеплялась за них, и он мычал потихоньку. Иногда вскрикивал громко, или стонал, или кряхтел, или ругался. Он сказал Ивану, шедшему рядом:

— Ваня, ты давай поезжай вперед. Я уж тут как-нибудь.

Иван обошел Григория. Григорий остался в тайге один и стал кричать погромче, почаще и даже плакать. Олень резво бежал, силясь догнать остальных. Тихонцева трясло и мотало. Он говорил оленю: «Стой. Тише. Сволочь. Гад». И другие слова. Но олень не понимал слов и бежал. Тогда Тихонцев сполз набок, держа оленя за веревку, упал наземь, поднялся и пошел пешком.

Олень все равно не хотел слушаться. Он спешил к своей братии. Он отлично понимал слабость человека и толкал его в спину рогами вкрадчиво и крепко. Тихонцев спотыкался и бил оленя по шерстистым твердым щекам, по левой и правой. «Что, — говорил он, — получил, оленья морда? Будешь еще толкаться?» Он говорил слабым, плаксивым голосом, не мог говорить иначе от боли. Олень только крутил головой. И шел. Тихонцев тоже шел, и боль от ходьбы убывала.

4

Григорий не знал, что можно обрадоваться изгороди, простой плетенке из ивовых прутьев, наполовину упавшей, наполовину истлевшей. Но, увидев ее, сказал оленю: «Живем. Живем, старый хрен. Мы еще поживем». И громко, радостно засмеялся.

Целый месяц он видел груды вывернутой земли и моха. Это медведи грабили бурундучьи норы. Видел тропинки, твердые, как асфальт. Их выбили лоси, изюбры и дикие олени. Видел лес, сваленный ветром, водой и старостью. И вдруг Григорий увидел плетенку из прутьев...

Он был ей так рад, что ударил оленя пятками под брюхо и заорал:

— Ну, давай, давай, торопись!

Он увидел корову, лошадь, дым из трубы, заспешил еще больше, и вскоре открылись строения: крохотный дом, сараюшки да банька поодаль у речки. Тут же гуртом стояли олени. Это был Крестик, пост гидрометслужбы. Пушок услышал приближение Григория, Сучик подлаял, люди вышли встречать. Пестро, радостно и приветно...

Вышел хозяин, наблюдатель поста. Тихонцев его помнил с тех пор, как вся партия ночевала впервые вон там, возле баньки на пути в тайгу. Помнил этого большого мужика с узким, поджарым животом, широко размахнутыми плечами, близко друг к дружке посаженными веселыми глазами.

— Ногу порубили? — сказал он. — От, елки зеленые, я в запрошлом году то же самое, порубился. Поехал на Дотот рыбачить. Акурат Дэгэльму переехал, балаган стал ставить. Может, видели?

Григорию вспомнилось крытое кедровым корьем, прочное строение с крупно вырубленным призывом: «Товарищи! Не жгите балаган. Уважайте труд человека!»

— Видел...

— Сейчас мы марганцовку разведем, а потом стрептоцидом. Я только этим и спасался, елки зеленые.

Но когда с ноги сняли тряпки и бинты, хозяин смутился. Это было заметно. Края раны разошлись, загноились. Вся она припухла и посинела.

— Ничего, — сказал Тихонцев. — Теперь все будет в порядке. — Он верил в это. Что может случиться плохого, когда рядом столько людей, и каждый лечит, и хочет помочь, и смотрит открыто и ясно?

— Завтра я вас на коне отправлю, — сказал хозяин. — Коня моего Сокола знаете? Я на нем, как сяду, елки зеленые, так за три часа в Алыгджере. Я завтра сам собирался. Трех кабарожек убил. Пузыри надо сдать. Мускус у них там или еще что? Сельпо принимает по пятнадцати рублей, елки зеленые...

— А ты на олене поедешь, — сказал хозяину Иван.

— Так-то бы можно... Магазин у них в двенадцать закроют. На Соколе бы я по холодку... Пойдем, Стреженцев, постреляем.

Взяли винтовки, пошли из избы. Дома остался пятилетний хозяйский сын Игорь. Он все стоял, босой, белобрысый, все смотрел серьезно на Тихонцева.

— Ну что, парень? — сказал Григорий. — Тебе тут, наверное, скучно, друзей нет никого?

— Не, — сказал Игорь. — Не скучно. Вчерашний год мы с папкой четырех медведей шлепнули...

5

Курам очень не нравится присутствие чужого человека на чердаке. Они здесь яйца несут. Тихонцев их смущает. Куры орут истошно и вдруг начинают летать по всему чердаку.

Генька, сын Ивана Стреженцева, годовалый черный чертенок, лезет на чердак. Пыхтит на приставной лесенке. Когда Григорию был год, он не лазил по лесенкам. Никто не лазает в год так проворно, как Генька. Вот он уже появился, глядит черными приказывающими глазами, метит пальцем в кур и мычит свое, среднее между «м» и «н»: «мн...». Иначе он не умеет.

— Ну что, парень? — говорит Григорий.

— Мн... — говорит властно Генька.

Он голый живет на свете, ночью и днем. В случае детской беды мать подтирает за ним на полу бумажкой. Быстро и просто. Генька не знает штанов и пеленок. Он не боится собак. Тихонцев видел: он подошел близко к оленю, потянулся к его рогам и сказал ему: «Мн...»

Матери некогда глядеть за Генькой: она в избе с Иваном.

Тихонцев видел, как все это было. Иван пришел домой, ведя в поводу оленей. Усталый, рыжебородый, разбойного вида мужик. Он был красив древней и сильной мужской красотой, даже страшен немножко, с кровяными белками, с быстрым и темным взглядом.

Жена его, Генькина мать, ширококостная, светловолосая, немолодая женщина, выскочила на крыльцо, постояла минутку, застыв, и вдруг бросилась к мужу. Она припала к нему и повисла на нем. Лицо ее распустилось и стерлось. Скуластое, грубое лицо с рябинами на щеках исчезло. В новом женском лице была только нежность, только мягкость, покорность, и счастье, и отрешенность от всего на свете, кроме плеча, к которому можно прижаться щекой и не шевелиться.

Тихонцеву радостно вспоминать об этом. Радостно вспомнить, как все уселись за стол в заслуженном покое, в трудовом братстве и хрустнули малосольными огурцами.

Это было два дня назад. А теперь Иван лежит в избе на кровати, весь в красных пятнах, больной, в лихорадке. Так бывает. Очень сильные люди держатся долго в тяжких трудах, в дорогах, в тайге и валятся, кончив труды, расслабясь.

Григорий берется писать письмо начальнику партии Чукину.

«Дорогой Степан Константинович, — пишет он. — Я приду обязательно, только попозже, когда заживет нога. Караван я отправлю с Сергеем, а мы с Иваном найдем вас потом. Вы оставьте нам карту с вашим маршрутом...»

— Григорий Петрович! — слышит он голос Сергея Торкуева. — Идите сюда на минутку.

Григорий поднимается. До чего же не хочется подниматься! В алыгджерской больнице ему сказали: «Вам надо лежать. У вас опасная рана. Вы после пожалеете...»

Он спускается по лесенке вниз и видит: Торкуев, пьяный, в нелепом своем котелке-накомарнике.

— Григорий Петрович, — бормочет он. — Сюда на минутку... На полбанки сообразим.

— Послушай, Сергей, — говорит Тихонцев. — Хватит полбанок. Завтра надо выйти из Алыгджера.

— Григорий Петрович...

Тихонцеву становится смутно, и скучно, и больно. «Что же мне делать? — думает он. — Кто мне поможет?» Он глядит в бумажку, где записан длинный перечень дел: 1) сухари, 2) муки двадцать килограммов, 3) письма Симы, 4) носки Валерию и Симе, 5) отправить шлифы.

Григорий спускается с чердака и идет, спотыкаясь, в сельпо.

Потом он таскает мешки. Какие-то люди сидят на крылечке. Кто-то кричит:

— Что ж ты, начальник, сам работаешь? Заставил бы своих работяг.

«Как их заставить? — думает Тихонцев. — Что можно сделать? Верно, я не могу быть начальником. Ну и пусть. Все равно».

Он тащит сухари из пекарни. Потом сахар, гречку, соль и консервы.

«Все равно, — думает он, — все равно караван отправится завтра».

Он сколачивает ящики из обрезков фанеры, чтобы отправить шлифы. Потом ищет каких-то бухгалтеров, расписывается в каких-то фактурах. Получает письма для Симы. До чего же их много, писем. Он завидует Симе. Вычеркивает пункт за пунктом из реестра необходимых дел. К вечеру в реестре остаются только заказанные Валерием носки. Все остальное имущество, весь провиант свалены в сенцах. Можно утром вьючить оленей и трогаться в путь.

Тихонцев сидит на бревнах. Ему, пожалуй, не встать. Он глядит на реестр. «Жалкий чечако, — говорит себе Григорий. — Ты не смог работать в тайге, так хоть сделай, о чем тебя просят люди...» Эти слова действуют на него. Он поднимается и снова идет. Покупает в сельпо носки. Отыскивает избу Сергея. Там темно, и дымно, и пьяно.

Всю водку, что есть на столе, Григорий сливает в три стакана. Они пьют втроем — коллектор и двое каюров: Торкуевы. Потом каюры хотят пойти добавить еще чего-то. Коллектор их не пускает, обороняет дверь. Он сильнее Торкуевых. Они лезут и злятся, но им не осилить Гришу. Они засыпают, устав.

— Григорий Петрович, — долго бормочет еще Сергей, — Григорий Петрович, полбанки сообразим...

Тихонцев ночует здесь же в избе. Ложится на пол у выхода. Спит мало. Утром будит Сергея. Тот ищет опохмелиться, кличет свою жену Лену, разговаривает с ней по-тофоларски, но так, что Григорию все понятно. На Григория он не глядит. Часа через два начинает вьючить оленей.

Вьючиться надо возле Иванова дома: там все имущество. Иван вышел, глядит, но ничем не помогает. Что-то его тяготит. Весь он хмурый и грубый. Жена его стоит поодаль смиренно и в то же время настороженно.