– Они продали его в цирк и заставили залезть на двадцатиметровую вышку, – наконец ответила мне Глэсс из темноты, сомкнувшейся после этих слов еще плотнее. – А потом приказали ему прыгать в чан с манной кашей. И смеялись над ним!
Поначалу сестра Марта казалась в моих глазах непререкаемым авторитетом. Когда я видел, как она, склонив голову, торопливо шагала вперед по коридорам больницы, будто направлялась на войну, я воображал, что много лет назад она выступила в завоевательный поход, который увенчался победоносным захватом триста третьего отделения. Лишь спустя определенное время я понял, что под броней ее свежих накрахмаленных блузок бьется сердце, добрейшее из добрейших.
– Оториноларинголог, – проворчала она в ответ на мой первый вопрос, и перед моими глазами блеснуло распятие, подвешенное на тонкой серебряной цепочке, – это ухо-горло-нос!
Всех своих пациентов она вне зависимости от возраста величала «деточками», за исключением тех, кто, как я, попал сюда из-за ушей и относился к особо выделяемой ею категории «ушастиков». На мягкость звучания моего имени она, однако, при этом отчего-то не обращала внимания и принципиально звала меня Пил.
Пил, ушастик мой.
Но при всем уважении, которое она мне внушала, я смутно ощущал, что сестра Марта была моей тихой гаванью в бескрайнем, холодном море больницы, полном незнакомых запахов. И чтобы причалить к надежным берегам, мне, как и другим лелеемым пациентам, надо было лишь расправить свои огромные уши, как паруса, и улучить момент, когда сестра Марта знала, что на нее не смотрит никто из больничного персонала. В такие минуты она целиком отдавалась во власть материнского инстинкта, голос ее звучал мягко и нежно, а если очень повезет, то «ушастик» оказывался прижатым к необъятной груди, и ему ласково чесали за все еще торчащими или уже подвергнувшимися вмешательству ушами.
Врача, в обязанности которого вменялось сделать так, чтобы меня никогда не высмеивали из-за торчащих ушей, звали доктор Айсберт.
Низкий голос доктора Айсберта пробуждал во мне доверие. Его лицо рассекали две глубокие морщины, врезавшиеся в носогубные складки и спускавшиеся до самых уголков рта, на которые я косился с некоторым недоверием. Такие морщины, как я потом для себя понял, образуются от вранья. Доктор рассказал, как будет проходить операция: за каждым ухом мне сделают крошечный надрез, чтобы удалить излишки хрящевой ткани.
– Вы же не отрежете мне уши, правда?
– Конечно нет. Я только сделаю маленький надрез, – заверил он меня своим медвежьим басом. – А потом мы все зашьем обратно и наденем тебе на голову маленький тюрбан, в котором ты будешь похож на прекрасного восточного принца.
– А это больно?
Доктор отрицательно покачал головой. Успокоившись, я откинулся на подушки. Ведь восточные принцы, как и любые коронованные особы, обладают неприкосновенностью – и уже никому из них там не сможет прийти в голову продать меня в цирк и заставить прыгать с двадцатиметровой вышки в манную кашу.
Но в глубине души я все еще не мог успокоиться. В нашей городской больнице не было своего ухо-горло-носа, и меня пришлось положить в специализированную клинику в двух часах езды от Визибла – соответственно, рассчитывать на то, что Глэсс, Диана или даже Тереза будут меня навещать, особенно не приходилось. В первую очередь не приходилось рассчитывать на визиты Глэсс, которая недвусмысленно дала понять, что от любой больницы, являвшейся, на ее взгляд, рассадником неизвестных бактерий и средоточием жестокости и смерти, она предпочитает держаться подальше. Но поскольку именно она вынудила меня оказаться в столь бедственном положении, мне ее посещения были и ни к чему. Мысль о встрече с Дианой тоже не грела душу, потому как я все еще пребывал в уверенности, что она своим дурацким экспериментом по засовыванию улитки в ухо внесла существенный вклад в то, что со мной произошло. Справедливости ради, полагал я, надо было, чтобы улитка навсегда застряла в ее пустой голове и с каждым шагом перекатывалась бы в ней, издавая громкий стук. Утешение я бы с радостью искал лишь у одного человека – у Терезы, но она день и ночь пропадала в своей недавно открытой конторе. Я чувствовал себя одиноким и покинутым всеми. Больничные коридоры, выползавшие из темноты на бледный свет неоновых ламп, порождали в моей душе страх, казалось, что они только и ждут, чтобы проглотить меня, стоит мне выйти из своей палаты, и поэтому большую часть времени я сидел на кровати и терпеливо раскрашивал цветными карандашами бесконечные раскраски.
Вечером накануне операции из соседней палаты раздались такие крики, как будто там с кого-то живьем снимали скальп, и грозный голос сестры Марты. Было нетрудно догадаться, что она вступила в схватку с одним из подопечных «ушастиков».
– Оставь меня в покое! – вопил неизвестный детский голос. – Оставь меня в покое!
– А ну-ка давай…
– Не-е-ет!
Раздался стук металла о металл, сопровождаемый звоном разбивающейся посуды. Я выполз из кровати и приоткрыл дверь в коридор. Мимо меня пронеслось что-то маленькое и белое. Вокруг него трепыхались сползшие с головы бинты, из-под которых гневно блестели два зеленых глаза. В глазах читалась решимость. Сестра Марта бежала следом, угрожающе размахивая шприцем, зажатым в правой руке.
– Сейчас же, слышишь – Пил, закрой дверь и марш в кровать! – сейчас же остановись, а то…
Дикая охота снова промчалась мимо моей двери, но уже в противоположном направлении. Расстояние между визжащим от страха «ушастиком» и настигающей его сестрой Мартой неумолимо сокращалось. Обе фигуры исчезли из моего поля зрения, и некоторое время спустя финальный вопль возвестил о том, что неравный бой завершился в пользу шприца.
Это были необнадеживающие перспективы.
Несколько часов спустя, когда всё в отделении давным-давно успокоилось, меня разбудило осторожное шлепание босых ног. Зеленоглазый «ушастик» с забинтованной головой, призрачно светившейся в зеленоватых неоновых лучах, пробрался через полуоткрытую дверь ко мне в палату, утопая в свисающей до колен ночной рубашке, и остановился напротив моей кровати.
– А мой папа – директор школы, – сказал «ушастик», ковыряя в носу.
На это мне было совершенно нечего ответить. Я не только не знал своего отца – я даже не знал его имени, знал только то, что он живет где-то в Aмерике.
«Америка» было тем волшебным словом, которое я повторял перед сном, как молитву, снова и снова.
По всей видимости, «ушастик», на поверку оказавшийся девочкой, намеревался продолжить разговор во что бы то ни стало. Никак не прореагировав на то, что я ничего не ответил, она задала следующий вопрос:
– Тебе тоже операцию на ушах делают?
При таком повороте событий я почувствовал себя увереннее и утвердительно кивнул.
– Мама говорит, что я похож на Дамбо. Дамбо – это слон. Его заставили прыгать в манную кашу, потому что у него были слишком большие уши, и все смеялись. – Но потом-то он научился летать на своих больших ушах, прославился на весь мир и стал звездой.
– Кто?
– Дамбо. Можно я залезу в твою кровать?
Я откинул одеяло и подвинулся. Девочка, которая знала про Дамбо больше, чем я, и чей папа был директором школы, быстро заняла освободившееся место и прижалась ко мне. Ее повязка щекотала мне лицо и пахла мазью и перекисью. Над левым ухом было уплотнение, и сквозь бинты можно было разглядеть черное пятно спекшейся крови.
– Больно? – сочувственно спросил я.
– Офигеть можно!
Глэсс, которая сама не стеснялась в выражениях, за такие слова лишила бы меня арахисового масла недели на две. Внезапно во мне вскипела злость. Моя собственная мать… нет, не обманула меня, но часть правды утаила. Самую важную часть. В моем случае ложь и умалчивание в принципе сводились к одному и тому же. Я никогда не смогу летать, как Дамбо. Никогда не прославлюсь и не стану звездой. В том, что медвежий бас доктора Айсберта точно так же вкрадчиво вешал на мои бедные уши лапшу, у меня не было ни малейшего сомнения. Я возненавидел его и принца в окровавленном тюрбане. Больно будет.
– Офигеть можно, – содрогнувшись, повторил я и испуганно дернул девочку за плечо.
– Тебя как зовут?
– Катя. А тебя?
– Фил.
– Если я захочу, я могу каждый день есть мороженое. Мое любимое – вишневое, а твое?
– Ванильное… А можно я надену твою ночную рубашку?
Мы вылезли из кровати и стащили с себя одежду. Раздетым я чувствовал себя неловко, в отличие от Кати, которая решительно помотала головой, когда я протянул ей свою пижамку.
– Обойдусь.
– Но мама говорит, что больница – рассадник бактерий.
– Чепуха.
Я был ниже ее ростом, и ночная рубашка доставала мне почти до щиколоток. Она была мягкой и приятно пахла; когда я натягивал ее на плечи, ткань заструилась по моему телу, как поток прохладной воды. Когда мы забрались обратно, Катя прижалась ко мне, голенькая и с головы до пят предоставленная во власть рассаднику бактерий, за исключением забинтованных ушей. Я обнял ее одной рукой, чтобы защитить от них, как мог. Пока я скользил пальцами по непривычно гладкой ткани цветастой ночнушки, Катя за считанные мгновения погрузилась в глубокий, ровный сон. «Америка!» – повторил я, закрывая глаза.
Вокруг таилась опасность. Мир сосредоточился на бессовестных врачах, поджидавших меня, как пауки в центре паутины, чтобы хладнокровно вонзить в меня свой скальпель. Вооруженные шприцами медсестры гонялись за беззащитными «ушастиками» по лабиринтам недр необъятных больниц, залитых призрачным светом. Полагаться было не на кого. Родные матери предавали здесь доверие собственных детей, лишаясь всякого уважения в их глазах. На будущее я дал себе слово остерегаться.
Но будущее никогда не наступает позднее, чем в следующую долю секунды. Услышав подозрительное ворчание, я открыл глаза и увидел перед собой сестру Марту, нависающую над моей кроватью как ангел мести. «Т