В зеркале забвения — страница 8 из 47

— Ван худо?

— Нет, ничего, прошло, — отдышавшись, попробовал улыбнуться Незнамов. — Такая жара, дышать нечем…

— Да, — мечтательно протянул Ринтелен, — в такую жару хорошо бы за город, в лес, в зеленое поле. А лучше всего — в тундру, хотя там сейчас от комарья нет спасу. Идеальное место — берег Ледовитого океана! Как вспомню родной Энмелен, даже в такую жару становится легче.

— А Юрий Гэмо был родом из Уэлена, — зачем-то вспомнил Незнамов.

— Уэлен — одно из самых замечательных мест на Чукотке, — сказал Ринтелен. — Я там был всего один раз, и мне очень понравилось, и народ там какой-то особенный… Наверное, потому, что они живут как бы на большом пути между Азией и Америкой. Строго говоря, в этническом отношении, они народ смешанный. Смешанный с соседями — науканскими эскимосами. У них было так заведено: почти каждый уэленский мужчина брал жену из Наукана. Уэленцы раньше многих соплеменников познакомились с русскими, и вообще европейцами. Они перенимали много нового. У них был единственный на всю Чукотку шаман Млеткын, который знал русскую и английскую грамоту, языки, пользовался научными приборами, барометром, словом, слыл прогрессивным человеком. Ездил в Москву, встречался с Калининым… Но в чем-то не сошелся с большевиками. Его объявили врагом народа и расстреляли.

Незнамов не стал говорить о том, что Млеткын — родной дед по матери Юрия Гэмо.

Он попрощался с Владимиром Ринтеленом и вышел в густое жаркое пекло городской улицы.

Перейдя Невский, Незнамов нашел место на скамейке у фонтана и прикрыл глаза. Недалеко от памятника полководцу Кутузову коммунисты проводили митинг. Над небольшой кучкой людей висели два выцветших красных флага, но слова не могли пробить густоту жаркой влаги и доносились до Незнамова неразличимым гулом, не мешая думать.

Тщетность поисков людей, знавших человека, существовавшего, может быть, только в его воображении, не обескураживала Незнамова. Тайная мысль подспудно жила на дне его души: он когда-нибудь обязательно найдет того, кто знал настоящего, а не воображаемого, жившего только в сознании Незнамова Юрия Гэмо, и мир сделает немыслимый, но возможный переворот, все станет на свои места. А пока надо терпеливо, постепенно, не перескакивая и не опережая событий, продвигаться вперед в поисках: таинственной извилины времени и жизни.

5

Надо было срочно съезжать из комнаты на Семнадцатой линии Васильевского острова. Гэмо не оставалось другого выбора, как снять сарай в Озерках, за детской железной дорогой Малая Октябрьская. Он хоть и был утеплен, с плитой, но все же сарай, в котором хозяин когда-то держал кур. Понадобилось несколько дней, чтобы хоть немного привести в жилой вид жалкое помещение, состоящее из двух частей: пространства возле плиты, рассматриваемого как кухня, и небольшой комнаты, где Гэмо соорудил с помощью хозяина, отставного военного, два лежака, а также просторный письменный стол из старой двери, положенной на два деревянных бочонка. Стены оклеили обоями, повесили занавески, и жилище получилось совсем даже неплохое, если не считать того, что дров на зиму не было, уборная находилась во дворе, а вода в колонке. Для самого Гэмо, еще не забывшего суровые условия чукотского жилища, этот домик представлялся весьма уютным, здесь, по сравнению с ярангой, было электрическое освещение и печка-плита. Единственное ощутимое неудобство — до города было довольно далеко, на трамвае дорога до университета занимала более часа. Ребенок связывал Валентину, и, чтобы выбраться в город, ей надо было брать с собой сына, тяжелого, требовательного, взявшего привычку орать благим матом в общественном транспорте.

Первое время было неплохо. Гэмо почти регулярно получал какие-то деньги в Учпедгизе, и ему даже удалось уплатить за жилье до весны.

Самым привлекательным для Гэмо в домике был письменный стол, который настойчиво приглашал, звал, чтобы удобно расположиться за ним, зажечь специально купленную настольную лампу и приступить к сочинению. Гэмо знал из книг, что следует начинать с так называемых малых форм, с рассказов. Для начала Гэмо проштудировал сборники рассказов Чехова, Толстого, купил несколько выпусков «Библиотечки «Огонька» с произведениями советских писателей. Сюжетов и разных историй, готовых лечь на белые страницы рукописи, в голове у начинающего автора было достаточно. Он живо представлял, как его земляк Кукы с шутками и прибаутками тащит подвесной мотор на берег, чтобы поставить его на снаряженный для китовой охоты вельбот, слышал голос собственной матери, которая, сшивая куски нерпичьей шкуры, вполголоса как бы тренируется для словесных битв со своими соседками. В памяти вставала картина родного селения Уэлен, два ряда яранг, протянувшихся с запада на восток по длинной галечной косе, световой маяк, протягивающий пронзительный луч от моря до тундры. Луч вращался на башне и выхватывал то ярангу, то мокрую железную крышу школы, машущий крыльями электрический ветродвигатель на полпути от селения на полярную станцию. Люди в воспоминаниях и в воображении казались удивительно живыми и обступали Гэмо не только наяву, но и во сне, часто будя его среди ночи.

Валентина как-то заметила:

— Ты что-то стал много говорить по-чукотски во сне.

— Это, наверное, потому, что я мало говорю на родном языке наяву.

Но стоило усесться за стол перед листом белой бумаги и попытаться перенести на нее живой, говорящий, движущийся, разноцветный мир, как он тускнел, деревенел, превращался в бледный оттиск, похожий на старую выцветшую фотографию с неподвижными плоскими лицами. Читать написанное было мучительно, стыдно, и мысль о собственной бездарности обессиливала, выбивала перо из рук.

В эти минуты Гэмо выходил из домика, сажал на санки Сергея и уходил в поле, благо оно расстилалось сразу за домом и заканчивалось лесом. Углубляться в зеленые, заснеженные дебри Гэмо не решался, опасаясь замкнутого, сумеречного пространства. Хотя оттуда веяло такой тишиной, какая бывает лишь под скалами Сэнлун на пути от Уэлена в эскимосское селение Наукан. Удары собственного сердца кажутся ударами огромного, обернутого ватой молота внутри тебя, и чуткое ухо, казалось, может услышать звук катящейся по насту снежинки.

Может, все дело в материале? Будь герои рассказов Гэмо какими-нибудь тангиганами, людьми цивилизованными, возможно, и на печатной странице они выглядели бы более уместно, чем наряженный в непромокаемый плащ из моржовых кишок Кукы, притулившийся на краешке кормовой рулевой площадки охотничьего вельбота? Порой, заполняя словами страницу, Гэмо чувствован острый запах китовой ворвани и режущий глаза аромат, доносящийся из ночной посудины, заполненной до краев за ночь обитателями мехового полога. Конечно, это не шло ни в какое сравнение с нежными, приятными ароматами от цветов, от скошенной травы, даже коровий навоз наверняка не вызывал слезу, как заквашенная для сыромятных ремней в выдержанной человеческой моче кожа лахтака. И разговоры земляков не отличались многословием. Ведь в жизни они больше молчали, лишь изредка перебрасываясь словами. Они могли обходиться без слов часами, а то и днями. Это не шло ни в какое сравнение со словоохотливыми героями русских писателей. Собираясь описать охоту на морского зверя, Гэмо взял в библиотеке сборник рассказов Ивана Тургенева «Записки охотника» и понял, как далеко ему до классики. А пьесу из чукотской жизни вообще невозможно написать: персонажи часами будут молчать на сцене!

Иногда хотелось бросить все и спокойно переводить, тем более такой работы хватало: в те годы Учпедгиз издавал переводные художественные тексты для школьного чтения.

Гэмо решил перевести повесть Тихона Семушкина «Чукотка». Она была из чукотской жизни, почти документальная и больших трудностей в работе не сулила. Но чукчи, забавные и простоватые в русском изложении, на своем родном языке переставали быть чукчами, превращались в черт знает каких болтунов и шутов или же многозначительных резонеров, с ходу имевших суждение обо всем. Их самонадеянность, потуги на доморощенную «мудрость» вызывали жалость.

В результате всего этого у Гэмо накапливался парадоксальный опыт того, как не следовало, по его мнению, писать. Литературный герой, человек на странице, разительно отличался от живого прототипа, каким бы гениальным ни был автор. Одно дело — живой человек, и совсем другое — человек из книги. Они были разные не только по характеру, но даже как бы являлись существами другой породы, или жителями другого времени, или другого измерения.

С большим трудом удалось довести до конца два рассказа. В одном Гэмо описал впечатления молоденькой девушки, впервые отправившейся на Большую землю на учебу. Разумеется, это были собственные впечатления, но почему-то главную роль он отдал девушке, чтобы как-то отделить написанное от себя, дать простор воображению. Ему казалось, что если бы он писал о себе, то чувствовал бы себя стесненно. Второй рассказ вообще был написан в виде писем молодой русской учительницы, которая впервые приезжает на Чукотку после окончания института. Гэмо понимал, что эти рассказы не бог весть какое литературное достижение, но кроме желания напечататься подпирала и другая причина: после новогодних праздников деньги неожиданно кончились. Перед молодой семьей возникла угроза голода. Сын, лишенный добавочной пищи, так отсасывал груди у матери, что Валентина стала жаловаться на боль.

Аккуратно переписав рассказы, Гэмо отправился в редакцию журнала «Звезда». Она располагалась в том же доме, что и Союз писателей, на набережной Кутузова, но вход, как это водилось в ленинградских зданиях, был не в парадную дверь, а вообще с другой стороны фасада, со стороны улицы Воинова. Через кривой коридор, повинуясь указаниям вахтера, Гэмо добрался до редакционной комнаты, где его встретил круглолицый румяный человек в хорошо сшитом костюме, в белой рубашке и галстуке.

— Что принесли, молодой человек? Рукопись? — быстро заговорил он, едва ответив на приветствие. Гэмо не знал, что журнал совсем недавно подвергся разгромной критике со стороны Центрального Комитета ВКП(б), который даже принял специальное постановление.