я последовательно.
Дверь кабинета приоткрылась, и я увидел Шимека, которого вытолкнула рука М-ского. Прежде чем прозвучала фамилия Петра и сторож поднялся, чтобы подвести его к двери, я увидел большое красное ухо Шимека, распухшее и неестественно вытянутое. Я почувствовал спазмы в желудке и сердце, но ни о чем не мог спросить, так как в дверях показался М-ский и, пропуская Петра внутрь, приказал сторожу проследить, чтобы мы не обменялись ни словом. Шимек сел на складной стул, опустил голову и уставился на свои колени. С минуту я размышлял, будут ли меня тоже таскать за ухо, но оставил догадки, поскольку арсенал средств у М-ского был неограничен.
Да, участие М-ского во всей этой истории и поныне мною до конца не осмыслено, но если я не сделал этого до сих пор, то тогда, там, ожидая очередного допроса, мог ли я полностью отдавать себе отчет, кем был М-ский на самом деле или кем он на самом деле не был. Слишком я его тогда боялся, последующие же события отвлекли меня от размышлений на эту тему. Когда же дверь кабинета, обитая стеганым дерматином, бесшумно закрылась за Петром, я вспомнил очень важный случай. Ежегодно наша школа, как все другие школы, выходила строем,· в белых рубашках и темных штанишках, на первомайскую демонстрацию. М-ский шел всегда во главе, нес транспарант и, улыбаясь начальству на трибуне, запевал, призывая нас подхватить, своим писклявым голосом: «Эту пес-ню за-пе-ва-ет моло-дежь, моло-дежь, моло-дежь…» И мы маршировали стройными рядами, улыбались, как все вокруг, и пели, как все вокруг, и знали: к тем, что не явились на праздник радости, молодости и всеобщего энтузиазма, именно к этим ученикам завтра же или, в крайнем случае, через два дня М-ский нанесет визит на дом и будет допрашивать их родителей, что случилось, серьезная ли это болезнь и чем он может помочь, чтобы через год в этот самый день ученик был здоров как бык. В прошлом году один-единственный ученик из нашей школы не пошел на первомайскую демонстрацию. Это был не кто иной, как Вайзер, но, что самое удивительное, М-ский так и не пожаловал к нему домой, чтобы расспросить деда, почему внук не пришел маршировать вместе с нами. Тогда мы не придали этому значения, но теперь, дожидаясь очередного допроса, я подумал, что это очень важно.
Но какая же связь могла быть между М-ским и Вайзером? И сегодня утверждаю: никакой. Почему же М-ский не нанес визит в их дом? Не любил портных? А может, забыл? Нет, наверняка не забыл: как учитель естествознания и систематик, он был законченным педантом, и все у него было записано в маленьком блокнотике, с которым он никогда не расставался. А если М-ский знал о Вайзере что-то, чего не знали мы и чего я уже никогда не узнаю? Если что-то такое существовало, то почему чудаковатый учитель не мог понять, куда исчез наш приятель? О да, М-ский был настоящий чудак, такие сейчас встречаются только в книгах, и то не во всяких. Летом, в каникулы, он, как и мы, не выезжал из города, и мы часто видели его на лугу у брентовского леса или над рекой в Долине Радости, когда он гонялся за бабочками с сачком и атласом насекомых. А когда не охотился за порхающими созданьицами, то шел сгорбившись, уткнув глаза в землю, и каждую минуту останавливался, срывал какую-нибудь травку и шептал: «Menyantes trifoliata!» – или: «Виола трехцветная!» И вкладывал травку в картонную папку, которую нес вместо заштопанного сачка. М-ский работал над книгой о флоре и фауне лесов, которые тянулись вдоль южных границ города до самой Гдыни и в которых охотился некогда сам Фридрих Великий. Наверно, поэтому он хватал и коллекционировал все, что росло и двигалось в поле его зрения. К счастью, он был близорук, и благодаря этому множество трав, листьев, жуков, мух и прочей мелюзги спаслось от верной гибели.
Да, в то жаркое лето, когда Вайзер подпустил нас к своим тайнам или, вернее, впустил нас в свою жизнь – частично, конечно, и насколько хотел, – в то лето М-ский встречал нас не однажды в районе стрельбища, Буковой горки, брентовского кладбища или Долины Радости. Его выпученные рыбьи глаза, отрываясь от неба или земли, наблюдали за нами украдкой, и мы никогда не знали, не подцепит ли он и нас как необходимый образчик фауны для своего эпохального труда. Вне школы и первомайской демонстрации мы должны были быть для него, без сомнения, видом особо назойливых мух, о чем можно было догадаться по его холодному, пустому взгляду. Я боялся этого взгляда, именно его, а не «ощипывания гуся», «вытягивания хобота», «согревания лапки» или других, еще более болезненных и изощренных телесных наказаний, которые он применял на своих уроках. В какой-то момент, глядя на покрасневшее ухо Шимека, я даже подумал, что М-ский способен своим взглядом превратить кого захочет в муху, и уже представил себе, как обрастаю серо-зеленым хитиновым панцирем и как мои скрючившиеся пальцы расчленяются на огромное количество мохнатых лапок. Это было отвратительно, в сто раз ужаснее, чем страх перед болью, покрасневшее ухо Шимека и превратности следствия.
К первым числам июля густота «рыбного супа» в заливе, казалось, достигла апогея. На море надежд не осталось, и мы вынуждены были искать другой выход нашей застоявшейся энергии. И это первая глава книги о Вайзере, которую ни один из нас не написал и никогда не напишет: ведь то, что я делаю сейчас, ни в коем случае не сочинение повести, а лишь заполнение белого пятна, затыкание дыры строчками в знак полной капитуляции. Да, первая глава этой ненаписанной книги начинается с «рыбного супа» в заливе и с наших игр на брентовском кладбище, куда мы стали ходить вместо пляжа и где в гуще орешника, ольхи, в тиши покосившихся надгробий и надтреснутых плит с немецкими надписями разыгрывали наши войны. Шимек командовал отрядом СС, а его оттопыренные уши прикрывала найденная в овраге ржавая вермахтовская каска, Петр возглавлял партизанский отряд, который – даже окруженный и разгромленный наголову – всегда возрождался заново, чтобы готовить очередные засады. Когда Шимек со своими брал нас в плен мы так же, как в кино, поднимали вверх руки, так же, как в кино, маршировали с руками, сложенными на затылке, и так же точно, как в фильмах о настоящей войне, которые показывали в нашем кинотеатре «Трамвайщик», падали, расстрелянные автоматными очередями, в настоящий ров на краю кладбища, там, где начинался сосновый лес. И если я вспоминаю с некоторым удивлением, как натурально и с каким знанием дела падали мы в этот ров, с каким энтузиазмом ожидали момента, когда рука Шимека подаст знак к началу экзекуции, то понимаю, что всем этим мы были обязаны именно кинотеатру «Трамвайщик», который находился неподалеку от школы, рядом с депо, и в котором на специальных сеансах знакомили нас, юнцов, с отечественной историей.
Не помню уже, в какой из дней, после какой из стычек, битв и нашего пленения стояли мы с поднятыми вверх руками перед дулами эсэсовских автоматов, ожидая, когда из-под ржавой каски Шимека раздастся команда «Feuer!»,[2]и вдруг увидели Вайзера, сидящего на сосне, Вайзера, который, возможно, все эти дни наблюдал за нашими играми. Точнее, сначала мы услышали его окрик – окрик, адресованный Шимеку, чтобы тот отменил команду, – а уж потом увидели его на сосне. Он сидел, держа в руке старый, видавший виды «шмайсер», из которого целился куда-то далеко за башни кирпичного костела, и смотрел на нас совершенно так же, как в праздник Тела Господня, когда вынырнул неожиданно из серого облака кадильного дыма. Под деревом стояла Элька, прислонившись к стволу. Она ничего не говорила, но видно было, что она с ним, а не с нами. Так что мы не услышали на этот раз резкого «ду-ду-ду-ду-ду», после которого полагалось падать на колени, а потом уже как попало – навзничь, на бок или на живот, лицом в траву, – потому что Вайзер спрыгнул с сосны и подошел к остолбеневшему Шимеку.
Сегодня, так же как и в тот вечер, когда я сидел на складном стуле рядом с Шимеком, а потом с Петром, а потом опять с Шимеком, ожидая своей очереди на допрос, сегодня, так же как и тогда, много бы я дал, чтобы вспомнить слова Вайзера на кладбище, – потому что это были его первые слова, обращенные непосредственно к нам. Шимек, у которого я спросил об этом в письме, ничего не ответил: занятый своими делами в далеком городе, он явно избегает тем, связанных с воспоминаниями о Вайзере. Элька, которая должна помнить это лучше всех, превратилась в немку и не отвечает из Мангейма ни на один вопрос, а Петр в семидесятом вышел на улицу посмотреть, что там происходит, и угодил под самую настоящую пулю. Да, я уверен, что с тех слов должна бы начинаться ненаписанная книга о Вайзере…
Итак, он спрыгнул с сосны и, держа в руке ржавый обшарпанный «шмайсер», подошел к Шимеку со словами: «Оставь, я сделаю это лучше», или «Предоставь это мне», или еще короче: «Я это сделаю». Да только вот Вайзер ничего такого не говорил, не мог он ничего такого сказать, поскольку «шмайсер» перешел в руки Шимека, а сам он с Элькой ушел по тропинке вниз к разрушенным воротам кладбища, словно появился только для того, чтобы оставить нам автомат и удалиться к более важным делам. Казнь не состоялась. Мы окружили Шимека, и каждый хотел хоть с минуту подержать бесполезную железяку, которая, ничего не скажешь, все же производила впечатление. К тому моменту Вайзер еще не был для нас главным авторитетом, и мы спорили о том, чьей стороне должен принадлежать автомат. Я был в отряде Петра и, конечно, хотел, чтобы он был у нас, поскольку у противников была каска. В конце концов мы установили новый, более интересный порядок военной игры. С этого дня после каждого боя Петр менялся с Шимеком – автомат на каску, – и таким образом мы один раз были немцами и наш командир надевал каску, а в следующий раз превращались в партизан и носились между заросшими надгробиями с автоматом в руках.
Думаю, у Вайзера с самого начала был план – опутать нас своими замыслами, с самого начала он, должно быть, поджидал удобный момент, чтобы, как в праздник Тела Господня или как на брентовском кладбище, поразить нас окончательно. Потому что на первых порах, когда мы не знали ничего ни о подвале на старом кирпичном заводе, ни о взрывах в ложбине за стрельбищем, ни о его коллекции марок генерал-губернаторства,