Валентин Серов — страница 5 из 21

Совершенно так же, как некогда в Париже, Серов сочинил своего собственного «Садко» и здесь, на Днепре, его захватывает Репинская тема, и он принимается сочинять своих «Запорожцев». Но этот эскиз едва ли не больше, чем этюды, писавшиеся в стороне от Репина, показывают отчаянную решимость ученика уйти от гипноза ментора. В нем снова проснулась его страсть к лошадкам и, в противоположность Репинскому эскизу, на котором нет ни одной лошади, у Серова им отведено чуть ли не главное место. Из других самостоятельных композиций Серова, относящихся к этому времени, обращает на себя внимание карандашный рисунок «Запорожцы на пути в Сечь». Так назвал сам автор этот эскиз, изображающий двух запорожцев, едущих верхом по пустынной степи.

К концу лета они вернулись в Москву, и возобновилась обычная жизнь Репинской мастерской. Днем Серов, работал с натуры, а по вечерам зарисовывал свои впечатления, вынесенные во время дневных прогулок. Некоторые из этих рисунков поражают остротой наблюдательности. Задолго до окончания своей последней картины Репин уже делал эскизы задуманных им новых произведений, и исподволь занимался всеми необходимыми подготовительными работами: собирал материалы, высматривал, где только мог, подходящие типы и характерные головы, делал бесчисленные рисунки и писал множество этюдов. Так было и теперь: поездка в древнее Запорожье была одной из первых стадий многолетней работы, результатом которой явились «Запорожцы». Вернувшись в Москву, он от «Запорожцев» снова обратился к прерванной этой поездкой работе, – к «Крестному ходу». Опять в мастерской ежедневно сидели мужики в кафтанах и лаптях. Особенно часто приходил молодой парень-горбун, которого Репин очень любил, и много раз рисовал, и писал. Это знаменитый «горбун», фигурирующий в картине, одна из центральных и наиболее тонких подлинных «русских» фигур этого произведения. Те прекрасные рисунки и этюды с него, которые находятся в Третьяковской галерее и в собраниях Ильи Семеновича Остроухова и Ивана Евменьевича Цветкова, сделаны годом позже, летом 1881 г. в Хотькове. Художник взял своего горбуна за город, чтобы писать его на солнце, как ему это нужно было для картины. Здесь же, в мастерской он изучал его, «пристреливался» к нему и писал этюды. Серов также подсел к интересному натурщику с нервной, выразительной головой, и написал с него этюд, сохранившийся в числе других работ 1880 года. Такой умело вылепленной и мастерски написанной головы у Серова до этого еще не бывало.

Этюд горбуна был последней работой Серова в Репинской мастерской. Когда он был окончен Репин долго вертел его в руках и сказал: «Ну, Антон, пора поступать в академию» [Имя Валентин, в уменьшении Валентоша и Тоша, понемногу превратилось в Антошу и маленького Серова стали звать Антоном. Так звали его не только Репин, но и все друзья]. Репин не был высокого мнения о тогдашней Академии художеств, но ему казалось, что в стенах ее все же продолжали еще жить обрывки старых традиций, как в обгорелом старом замке остаются на стенах следы прекрасной некогда росписи и долго еще можно различать узоры мозаичных полов. Но главное, в Академии еще жил и учил Репинский учитель Павел Петрович Чистяков, и Репин направлял Серова именно к нему, говоря, что из-за одного этого человека стоит ехать в Петербург. Но Серову не было еще полных 16-ти лет, и по уставу он не мог быть принят в Академию. Репин снабдил его письмом к всесильному тогда конференц-секретарю Академии Исаеву, в котором, свидетельствуя о совершенно исключительных способностях и больших знаниях своего ученика, просил сделать ему личное одолжение-допустить его к экзамену. Одновременно он дал ему и письмо к Чистякову, прося последнего принять в нем участие и допустить работать в своей частной мастерской, а не только в общих классах Академии. Снабженный этими письмами и напутствуемый множеством практических советов и указаний, Серов уехал в Петербург.

VII. В академии художеств

Может показаться странным, что именно Репин направил Серова в Академию, ту самую дореформенную, старую Академию, против которой он десять лет спустя начал вместе с Куинджи и гр. Толстым ожесточенный поход. Как известно, поход этот привел к полному переустройству Академии, но едва ли сейчас и сам Репин верит в то, что обновленная Академия – лучше старой. Посылая в нее своего ученика, он отдавал себе ясный отчет о всех ее недостатках, и не скрыл от него разные отрицательные стороны академической жизни. Среди многочисленных преподавателей Академии не было, кроме Павла Петровича Чистякова, ни одного, о котором Репин был бы высокого мнения, как о художнике или педагоге. Но зато из-за одного Чистякова стоило ехать в Петербург и, давая Серову письмо к нему, Репин несколько раз повторил: это наш общий и единственный учитель. По поводу остальных профессоров он советовал ему только «наматывать себе на ус» их замечания и приемы, говоря, что они во всяком случае очень «грамотные люди», и пусть уж он сам во всем этом разбирается. Что касается Чистякова, то он рекомендовал слепо слушаться этого человека, исполняя все его советы и «правила», какими бы странными, чудаковатыми и даже прямо нелепыми они ему иной раз не казались.

При всем отрицательном отношении к Академии, вылившемся позже в воинственное «иду на вы», Репин не мог не сознавать, что в ее стенах еще живы были кое какие ценные традиции. Принадлежа, по своим личным связям и общности некоторых взглядов к кружку Передвижников, он был среди них самым вышколенным художником, единственным большим рисовальщиком и мастером старой школы. Огромное большинство его товарищей по выставке были дилетанты, для которых культа формы не существовало и которым ничто не было столь чуждо, как традиция. Примкнув к своим сверстникам в идейном походе против традиций, Репин всем огромным художническим инстинктом рвался к их охране, и если, по усвоенной привычке, и побранивал Академию, то в глубине души все же питал к ее стенам род нежности, видя в них оплот негаснущих преданий.

В ненастный осенний день 1880 г. Серов приехал в Петербург и отправился в Академию. Он долго ходил вокруг огромного здания, казавшегося ему мрачным, нелюдимыми и страшным, и разыскав квартиру Чистякова, не сразу решился позвонить у его дверей. Но когда он увидел этого совсем не страшного с вида человека, простого, веселого, с блестящими, добродушно-лукавыми глазами, пересыпающего речь беспрестанными прибаутками, его робость сразу исчезла. Вскоре ему стало казаться, что он уже давным-давно знает этого славного балагура, столь ценимого Репиным. С Исаевым очень быстро удалось уладить дело, и Серов был допущен к экзамену.

В первый же день он убедился, что почти все экзаменовавшиеся рисовали несравненно хуже его, и только один рисунок остановил его внимание. Он был совсем не похож на остальные, и отличался какой-то странной решительностью штриха и очень своеобразной манерой. Серов подошел к его автору, и они познакомились. Его фамилия была Врубель. Знаменитый позже художник был на десять лет старше своего нового сотоварища по экзамену и в то время уже окончил университет. Оба они были приняты в Академию и поступили в головной класс, где ставился для рисования гипс.

По вечерам в частной мастерской Чистякова собирались некоторые из его академических учеников, а также кое кто «с воли». Он ставил им «натуру» – обыкновенно натурщика или натурщицу в костюмах. Но натуру не всякий мог осилить, – «поднять», как говаривал обыкновенно Чистяков, и поэтому рисовать ее разрешалось только посвященным. Начинающие должны были проходить длинный ряд всяческих испытаний и искусов, прежде чем приобретали почетное право приобщиться к высшей школе. Школа эта была целая система, сложная и хитрая – «моя система», как называл ее учитель, рассчитанная на то чтобы прежде всего посбить спеси у возомнившего о себе ученика, доказать ему, как дважды два четыре, что он ровно ничего не знает, и затем медленно, крохотными порциями преподносить ему крупицы подлинных знаний: «сразу-то объешься – нипочем, не переварить». Этот своеобразный Сократовский метод, по непонятному капризу судьбы вновь воскресший в голове умного Тверского мужичка, никогда не слыхавшего о знаменитых диалогах, испытали на себе все ученики Чистякова. А их было не мало: Репин, Поленов, Виктор Васнецов, Суриков, Серов, Врубель, Елена Поленова и многое множество других.

Дело начиналось обыкновенно с того, что популярный учитель в первый же день огорошивал нового ученика какой-нибудь чудаческой выходкой, от которой вся мастерская покатывалась со смеха. Он тонко подмечал какую-нибудь забавную черточку у новичка – манеру сидеть, характерный жест, складку губ, прическу или особенный говор, и выкидывал веселую и меткую «штуку», сразу озадачивавшую человека и заставлявшую его густо краснеть. Ученик, допущенный в «собственную мастерскую», приходил туда с самыми радужными надеждами, вне себя от радости: сам Чистяков его выбрал из сотни других отметив тем исключительное дарование и знания. И вдруг этот неожиданный конфуз, эта чудаческая и часто жестокая потеха. Но если ему и удавалось ее избегнуть, то он никогда не мог избежать потехи другого порядка, для иных быть может, еще более жестокой, бившей по самому больному месту. Придя в мастерскую, новенький в восторженном настроении садился перед моделью и начинал ее рисовать, а иногда и прямо писать. Являлся Чистяков, и когда очередь доходила до него, учитель принимался разбирать каждый миллиметр начатого этюда, при чем свою уничтожающую критику сопровождать такими прибаутками, словечками, усмешками и гримасами, что беднягу бросало в холодный пот и он готов был провалиться от стыда и конфуза в преисподнюю. В заключение Чистяков рекомендовал бросить пока и думать о живописи и ограничиться одним рисованием, да притом не с живой натуры, которой ему все равно не осилить, и даже не с гипса, а «с азов». Он бросал перед ним на табуретку карандаш, и говорил: «нарисуйте вот карандашик – оно не легче натурщика будет, а пользы от него много больше». И убитый, униженный ученик садился рисовать этот «бессмысленный вздор». На следующий вечер снова являлся Чистяков, в течение десяти минут ухитрявшийся доказать ему воочию, что он не умет нарисовать и простого карандаша. «Нет, – говорил он ему на прощанье, – карандашик то для вас еще трудненек, надо что-нибудь попроще поставить». И ставил детский кубик.