Книга Брезы написана мастерски. Исподволь, едва уловимо возникает в ней атмосфера духоты, затхлости. Мимолетное упоминание в самом начале, что в Риме немилосердно палит солнце, переходит в отчетливый рефрен. И нам начинает казаться, будто мы сами бродим по бесконечным коридорам фантастического папского ведомства. «Роман» героя Брезы с римской курией завершился поражением героя, так как в результате его ходатайства отца перебрасывают в другой приход, в другой город, словно и впрямь он чем-то запятнал свою репутацию. Но потрясение, пережитое в апостольской столице молодым католиком из Польши, не начало ли его духовного прозрения?
Об этом невольно думаешь, дочитывая последние страницы книги. От перрона римского вокзала отходит поезд, увозящий молодого краковского историка обратно, на родину. Он открывает окно, чтобы бросить последний взгляд на Вечный город. И впервые за все это время дышит полной грудью, с облегчением. Его наконец покидает неотступное ощущение духоты. Кажется, будто с его души спали какие-то оковы.
Эволюция героя «Лабиринта» от слепой веры к трудному, но неизбежному прозрению характерна для персонажей целого ряда произведений польской литературы последних полутора-двух десятилетий. Любопытно при этом заметить, что и «Лабиринт», и некоторые другие романы современных польских авторов об Италии — это произведения о крахе каких-то несбывшихся надежд. Достаточно хотя бы напомнить, помимо романа Брезы, уже известные нашему читателю книги: «Путешествие» Ст. Дыгата, «Грустная Венеция» В. Кубацкого.
Путешествие в Италию для всех этих персонажей как бы освящено определенной литературной традицией. Они не просто отправляются в зарубежную поездку, а будто следуют маршрутом своих знаменитых поэтов-романтиков, едут теми же дорогами, через те же города, созерцают те же памятники культуры прошлого, что и Мицкевич, Красинский, Словацкий, Норвид.
Известная романтическая «настроенность» героев этих книг при столкновении с нынешней грубой «прозой» итальянской жизни, естественно, приводит к крушению определенных иллюзий. Но, переживая своего рода очистительную «драму идей», они возвращаются на родину духовно более зрелыми, обогащенными новым знанием, чтобы у себя дома после периода трудных поисков начать новый жизненный этап.
В этом смысле в судьбах главных персонажей обоих публикуемых в этом томе романов Т. Брезы угадывается известная общность, некие точки соприкосновения. Анджей Уриашевич возвращается на родину, хотя и не из Италии, но с немалым и горьким опытом эмигрантских скитаний. Его окончательное духовное прозрение тоже во многом подготовлено длительным пребыванием на чужбине.
Итоги такого рода путешествий, как бы свидетельствуют своими книгами польские романисты, иногда оказываются поучительными. И это естественно: «большое видится на расстоянье».
С. Ларин
ВАЛТАСАРОВ ПИРРоман
Перевод Н. ПОДОЛЬСКОЙ.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Ветер задул со стороны развалин и, вздымая тучи кирпичной пыли, понес их к дворницкой. Кроме этого каменного строения, от бывшей фабрики и большого жилого дома Станислава Леварта, не уцелело ничего. Дом, четыре фабричных корпуса, гаражи, склады, два флигеля: левый, бывшая лаборатория, и правый, где жили прежде Уриашевичи, — все обратилось в груды кирпичей. Не пощадила судьба и вторую дворницкую — точное подобие первой. Когда все уже было позади, налетевший ночью ураган обрушил на нее поврежденную бомбежкой фабричную трубу. В единственной уцелевшей постройке с грехом пополам можно было жить. И вот после войны там поселились люди; с утра до вечера перед глазами у них маячили руины. Конечно, не в такие минуты, когда окна застилало густой кирпичной пылью.
В комнате потемнело. Старуха Уриашевич подняла глаза от пасьянса.
— Я знаю, — сказала она, — я уверена: вам что-то известно.
Старуха была обижена. Это чувствовалось по голосу. Но Ванда отнеслась к словам матери так, будто та просто заупрямилась.
— Нет, мама, ты ошибаешься. Мы от тебя ничего не скрываем.
Уриашевич перевела взгляд с Ванды на Тосю — и у той в волосах уже серебрилась седина. Тося шила, сидя на кровати, шила, упорно в продолжение всего разговора, и это показалось матери тоже подозрительным. Она долго смотрела на младшую дочь. Но тщетно. Тося не поднимала глаз от шитья. В этой скованности было что-то неестественное.
— Ну, как хотите!
Теперь в голосе ее прозвучала такая печаль, что нервы дочерей не выдержали. Ванда тотчас очутилась у постели. А Тося, которая за минуту перед тем была так поглощена работой, что, казалось, ничего не слышала, отбросила свое шитье и, воздев руки, воскликнула:
— Ну, почему тебе, мама, в голову приходят такие мысли! Просто уму непостижимо!
Вскочив с места, она встала рядом с Вандой. Теперь обе старались поймать взгляд матери, обе, точно сговорившись, нежно, любовно заглядывали ей в глаза, стремясь убедить в своей искренности. Но старуха снова взялась за карты, задумавшись бог весть о чем. Она уже много лет не вставала с постели. Дрожащие руки — все в коричневых пятнах, ноги — в незаживающих язвах: последствия диабета. Но страшнее всего было повышенное давление: чем это грозит — известно. Пани Уриашевич взяла карту из колоды, перевернула, но даже не посмотрела на нее. Кажется, закрыла глаза. Заснула или от боли? А может, опять на минуту сознание потеряла? Но нет.
— Чего вы надо мной стоите? — не поднимая головы, спросила она.
— Мама, ты стала такая мнительная, — с упреком сказала Тося.
Упрек — следствие разговора, а не ответ на вопрос матери. Поэтому, наверно, в голосе больной и слышится ирония:
— Думаете, если будете торчать возле меня, мне это поможет?
Тося вспыльчива и не любит такого обращения с собой. Кроме того, она религиозна до фанатизма, и пасьянсы матери вызывают у нее какое-то тревожное и ревнивое чувство. По мнению Тоси, это непорядок. Она вообще против всяких суеверий и гаданий. И, забыв, что подошла к матери с намерением ласково, примирительно посмотреть ей в глаза, говорит сердито:
— Все оттого, что ты картам веришь.
— Нет. Но и вам тоже не верю.
Она поморщилась. Явно от боли. Дочери понимали: на сей раз это страдания только физические. Мать откидывается на подушку, повернув набок голову, широко открыв глаза с желтыми белками и пробуя переменить положение ног, но все ее попытки ни к чему не приводят. Вот сейчас застонет громко. Дочери в отчаянии переглядываются. Одно и то же, вечно одно и то же. Матери то совсем худо, то чуть полегчает, но состояние ее тяжелое. С каждым днем старушка становится все раздражительней, а силы уходят, она слабеет. Надо ее щадить, а она волнуется из-за всяких пустяков. Угодить ей невозможно, и она мучает дочерей, но что гораздо хуже — себя; нервничает, переутомляет сердце, которому и без того немного нужно, чтобы перестать работать. А какой рассудительной и уравновешенной была всю жизнь. И даже еще полгода назад.
— Мама, так нельзя. Доктор строго-настрого запретил трогать повязки.
Пани Уриашевич от боли поджала ноги, пытаясь поправить или сдвинуть бинты. Спеша помешать этому, Ванда мягко удержала ее своими изменившимися до неузнаваемости синими, загрубелыми руками. Это не стоило ей больших усилий: мать не вырывалась, она совсем ослабела и только вытягивала руки, теребя чехол от перины. Карты, лежавшие на перине, посыпались на пол. Ванда нагнулась, чтобы поднять их. Но, опустившись на колени, позабыла о картах и губами прильнула к материнской руке. Она то целовала руку, то старалась ласково успокоить мать:
— Сейчас Тося сделает тебе укол. Потерпи минутку!
Старуха наморщила лоб. Видно было, как глазные яблоки вращаются под ее опущенными веками. Но глаз она не открывала — ни разу не посмотрела на дочь. Ванде тяжело было думать, что мать все еще сердится на нее. И она, как заклинание, стала твердить слова, которые уже не раз повторяла:
— Мама, ты нам дороже всего на свете! Мы только ради тебя и живем!
Отрадного в этих словах было мало. И утешением они могли служить, если только вкладывать в них какой-то особый смысл. Видимо, такой смысл вкладывала в них Ванда, считая, что и мать разделяет ее мнение: она всегда улыбалась Ванде мудрой, всепонимающей улыбкой. Но сейчас она не улыбалась; может, слова дочери просто не доходили до ее сознания. Язвы на ногах жгли с каждой минутой сильнее. В последние месяцы она чуть ли не через день часами кричала от боли. И укол не всегда приносил облегчение.
— Сейчас, сейчас! Еще минутку!
Тося поспешно вынула шприц из кипятка. Развернула марлю, насадила иглу, успев, однако, перед тем обжечься о кастрюльку. Она всегда торопилась. А сейчас особенно, хотя заранее знала, что без укола сегодня не обойтись. Даже если не будет сильных болей. Так они порешили с Вандой, не видя иного выхода из положения.
После укола боль проходила не сразу. Иногда облегчение наступало через четверть часа, иногда и позже. В конце концов измученная мать забывалась сном. В ожидании этого дочери с ней обычно разговаривали. Но сегодня говорила одна Ванда. У Тоси слова застревали в горле. Она вообще не любила щекотливых ситуаций и, хотя умом понимала, что они порой неизбежны, мирилась с этим неохотно, через силу. До того неохотно, что, услышав, о чем Ванда говорит с матерью, повернулась к ним спиной и стала вытирать пыль с фотографии на стене. Она уже вытирала ее утром. А сейчас снова принялась за это занятие, стараясь растянуть его подольше. Кроме фотографии, на стенах больше ничего не было.
— Тебе, мама, кажется, будто мы что-то от тебя скрываем, — тихим ровным голосом объясняла Ванда. — Поверь, мы говорим тебе все. А если молчим, значит, нам нечего тебе сказать, потому что мы сами ничего не знаем: такова наша жизнь после катастрофы.
Под катастрофой подразумевала она и войну, и разрушение Варшавы, смерть брата в тюрьме, разрыв с дядей Конрадом, обращенную в руины фабрику, на которой работал брат, разбомбленную квартиру, где она родилась и прожила столько лет, разлуку с родными и близкими, и прежде всего с Анджеем. Она имела в виду все, вместе взятое.
Наконец Ванда поднялась и постояла неподвижно. Мать перестала стонать вот уже несколько минут. Укол подействовал. Теперь надо набраться терпения и спокойно ждать, пока она заснет. Тося обернулась. Застыв с тряпкой в руке, смотрела она на мать. Но, заслышав ее голос, тотчас отвернулась и снова принялась протирать фотографию. Большая раскрашенная фотография под стеклом, изображавшая прелата в фиолетовой сутане, с митрой на голове, никогда так не сверкала, как сегодня.
— Кто там, наверху? Вы же сказали, пани Климонтова уехала, а там кто-то ходит!
Старуха пробормотала это в полусне, не открывая глаз и морщась, как человек, который к чему-то прислушивается.
— Значит, вернулась, — как ни в чем не бывало ответила Ванда.
Уриашевич открыла глаза, потом рот. Она вся обратилась в слух. Наверху царила полная тишина. Но, не считаясь с этим очевидным фактом, она сказала:
— А может, и не возвращалась, шаги-то совсем не ее!
Еще с минуту смотрела она в потолок, прислушиваясь. И когда Ванда попыталась ей что-то объяснить, сердито отрезала:
— Не мешай!
Тогда Тося вторично прервала свое занятие и глазами сделала Ванде знак не перечить матери. Наступило молчание. Веки больной медленно опустились, прикрыв пожелтевшие от старости белки. А рот так и остался открытым. Наконец старуха заснула, дыша громко и тяжело, изредка всхрапывая.
Ветер унялся, и плети дикого винограда, выросшего уже после войны, перестали раскачиваться за окном. Ванда уставилась в него невидящим взглядом. Казалось, она не замечала ни остатков стен, ни искореженных железобетонных конструкций. Картина была ей слишком хорошо знакома. Она продолжала смотреть в пространство, даже когда Тося, подойдя к окну, открыла его. В руке у Тоси была метла. Ничего удивительного: она всегда поддерживала в доме чистоту. И когда стихал ветер, сметала с подоконника пыль и листья. Для этого она пользовалась той же метлой, которой подметала, — маленькой метелки в доме не было. Но в этот раз, сметя сор с подоконника и затворив окно, она, не выпуская метлы из рук, прошептала:
— Тс-с! Теперь можно?
— Можно, — очнувшись, кивнула Ванда.
Тогда Тося высоко подняла метлу палкой вверх и трижды стукнула в потолок у себя над головой. Негромко, но отчетливо. Потом еще два раза и еще. После чего поставила метлу и вместе с Вандой подошла к двери. Услышав шаги, те самые, не похожие на шаги Климонтовой, они приоткрыли ее. Спускавшийся по лестнице человек старался ступать как можно тише. Сестры впустили его в комнату.
— Анджей, только, бога ради, ни слова! — попросила Ванда.
— Наши голоса маму не разбудят, а чужой может разбудить, — пояснила Тося.
Сказала и спохватилась, поняла, что совершила оплошность. Как это угораздило ее назвать Анджея чужим! Она хотела объясниться, но раздумала и промолчала. Анджей не отрываясь смотрел на больную. Он так и остался стоять в дверях. А они не решались пригласить его в комнату. Их взгляды были прикованы к племяннику, которого они знали с младенческих лет. Ванде вчера удалось поговорить с ним полчаса, Тося обменялась несколькими словами, но разве это можно назвать разговором! Обе приглядывались: как будто и не изменился и в то же время совсем другой человек. Все выжечь внутри, а внешность не тронуть — это была одна из особенностей минувших лет. На Анджее были куцый полушубок, из-под которого выглядывала зеленоватая куртка, тоже куцая и узкая, и брюки в обтяжку. Может, это военная форма? Тетки в мужской одежде не разбирались, особенно теперешней, а в заграничной — тем более. Одежда у Анджея была лагерная. Из лагеря его освободили американцы, а потом сами посадили за колючую проволоку. Теткам хотелось с ним поговорить, рассказать обо всем, но он ни о чем не спрашивал и вообще, казалось, не замечал их. Его так и подмывало подойти к бабушке. Она его воспитала после смерти матери и была ему, пожалуй, ближе отца. Но он даже посмотреть на нее пристальнее не решался. Как сдала! До чего же она сдала! Он поглядел по сторонам. Направо, налево. Тетки велели ему обождать наверху, пока не постучат, — в комнате какой-то Климонтовой, похожей на их собственную. Но та комната не производила неприятного впечатления. А эта, в которой жили его родственницы, показалась ему отвратительной.
Три кровати, на бабушкиной — крестьянская перина, в углу раскладушка, тут же, в комнате, плита, табуретки. Голые, обшарпанные стены в трещинах. Большая фиолетовая фотография викарного епископа Крупоцкого, бабушкиного брата, — безвкусная, уместная разве что в домишке приходского ксендза, неизвестно откуда взявшаяся. Дома Анджей никогда раньше ее не видел. Он опустил глаза. Пол дощатый, выщербленный, как в сельской школе. Положив берет, который он держал в руке, Анджей полез за сигаретой. Но Ванда его остановила.
— Возьми берет, а то забудешь еще. После тебя не должно оставаться никаких следов.
— Даже запаха дыма! — прибавила Тося и отобрала у него сигарету.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Наверху ему разрешили закурить. Это тетки предложили Анджею подняться в комнату Климонтовой; разговаривать внизу было невозможно. Обе сели на кровать, он возле них, на стул. До войны они тоже любили вот так притулиться рядышком и слушать его, особенно после долгого отсутствия. Бывало, они то смеялись, то ужасались, когда он рассказывал про свои приключения во время каникул или экскурсий. И то и дело призывали друг дружку в свидетели, что в жизни, мол, ничего подобного не слыхали. Но с тех пор, видно, немало наслушались всякого, потому что сидели молча, безучастно, не издавая никаких восклицаний. Когда он кончил, Ванда дотронулась до его руки.
— Ты не сердишься, что тебе пришлось вернуться из-за нас?
Анджей хотел было поцеловать теткину руку, протянутую в безотчетном порыве. Но та быстро отдернула ее.
— Нам одним это не под силу, — прибавила Тося. — Ты должен нас понять!
— А на произвол судьбы бросить все было бы с нашей стороны нехорошо, — сказала Ванда. — Ведь у нас в прошлом столько связано с Левартами и плохого и хорошего. Да и сейчас как-никак мы живем в их доме. Фаник первый написал нам и просил поддерживать с ним связь.
Фаником называли они, как и все Уриашевичи, Франтишека, сына Станислава Леварта, у которого много лет работали отец Анджея и двоюродный брат отца, Конрад.
— Когда ясно стало, какой оборот принимает дело, — продолжала Ванда, — мы немедля дали ему знать, чтобы он приехал или прислал кого-нибудь. Сами заниматься этим мы не в состоянии.
— Вы по почте его известили?
— Нет, что ты!
— Вы часто встречались с Фаником в Париже? — спросила Тося.
— Нет, тетя.
— А до войны ведь неразлучными друзьями были.
Анджей развел руками. Леварт перед самой войной послал сына в Швейцарию. И Фаник не испытал ни лишений, ни опасностей. А молодой Уриашевич провел всю войну в Варшаве.
— Во всяком случае, — сказала Ванда, — он оказал доверие тебе. Мы так и думали, что он к тебе обратится.
— Что ж тут удивительного? — Анджей пожал плечами. — Ведь я ее прятал. И знаю, где искать.
Ванда не спускала глаз с племянника; лицо его не выражало радости. Он приехал сюда ради Франтишека Леварта. Но говорил о нем без восторга. И без восторга относился к делу, за которое взялся по его просьбе. Ванде показалось, что она понимает его состояние. Наверно, винит их в глубине души за свой вынужденный приезд.
— Пойми, самое большее, что мы могли взять на себя, это написать письмо! — вырвалось у нее. — Мы целиком предоставлены себе, а в каких условиях живем, ты сам видишь!
В прежние времена у нее была привычка жестикулировать, но сейчас ее смущали огрубевшие руки. К тому же от них пахло хозяйственным мылом.
— Мы вышли из горящего города, в чем были, с больной старой матерью. По очереди толкали с Тосей кресло на колесиках. А оно ломалось то и дело. Что мы тогда пережили, передать невозможно.
— Не надо, он же все знает, — попыталась остановить сестру Тося.
Анджей знал кое-что из писем, рассказов очевидцев, которых встречал за границей, но не от самой Ванды. И для нее это было не одно и то же.
— Невозможно передать, что мы тогда пережили. Перезимовали в простой деревенской избе, потом вернулись в Варшаву. И поселились в этом домике — все-таки крыша над головой. Последнее мамино кольцо пришлось продать, мои серьги. Привели кое-как жилье в порядок, и вдруг у нас отбирают вторую комнату. И вселяют эту Климонтову!
— Но ведет она себя вполне прилично, — сочла нужным сказать ей в оправдание Тося. — Позволяет пользоваться своей комнатой, вот как, например, сейчас. Иногда я или Ванда ночуем здесь, даже когда она дома. Потому что мама во время сильных болей так стонет, что глаз нельзя сомкнуть. А новальгин для уколов достать не всегда удается.
Анджей слушал с унылым видом. Надо бы сразу сказать теткам, что он, не в пример прочим, не привез денег из-за границы. Он это чувствовал. Но язык не поворачивался их огорчить. И чтобы поддержать разговор, он из приличия спросил:
— А кто она, эта Климонтова?
— Учительница, — сказала Тося. — Работает в системе народного образования. Кажется, инспектором. Часто уезжает.
В конце концов Анджей превозмог себя и сказал, краснея:
— Мне бы очень хотелось вам помочь, но с деньгами сейчас у меня туговато.
— Что ты, детка, это же понятно!
— Увы, — вздохнул он. — Из лагеря я приехал в Париж без гроша. Пытался устроиться — и там, и в провинции. Вначале еще удавалось. Но теперь все иначе: если наличных нет или капитала в банке, а только руки да голова, дело плохо!
— Ты, значит, не сердишься, что пришлось вернуться из-за нас? — повторила Ванда вопрос, который задала в начале разговора.
Анджей снова запротестовал. Несмотря на это, Ванда еще раз привела свои доводы, несколько изменив их.
— У Фаника, по-моему, ничего ценного не осталось из отцовского имущества, кроме этой вещи.
— У него вообще больше ничего нет, — уточнила Тося. — Эта вещь — все его имущество…
— И землю под строительство новой трассы забирают, — поддержала Ванда сестру.
Анджей знал об этом. Участок, на котором до войны стояла фабрика Леварта, пересечет большая коммуникационная артерия. А на остальной площади предполагалось разбить парк.
— Значит, из всего состояния у него сохранилось только то, что ты замуровал в стене, — сказала Ванда. — Сначала мы думали за это взяться сами, ясно было, что Фаник ни в коем случае на родину не вернется, но побоялись ответственности. Что он подумал бы о нас, если бы дело сорвалось! Чего доброго, еще властям сообщил бы, и тогда нам несдобровать! И вообще легко сказать: сами! Мы просто физически не справились бы. А что значит полагаться в наше время на посторонних — сам знаешь. На людей нашего поколения рассчитывать нечего, они такие же беспомощные, а молодым веры нет. Как, впрочем, после всякой войны! И вот мы вспомнили про тебя и в том же письме, где сообщали про эту злополучную трассу, намекнули, что ты наверняка не откажешься ему помочь.
Анджея раздражало, что ему приписывают такую роль в этом деле. Приехать и взяться за это рискованное предприятие он решил не из привязанности к Леварту и отнюдь не бескорыстно.
— Он предложил мне выгодные условия, — твердо заявил он, — и я принял их.
Тетки посмотрели на него с осуждением. Но, понимая, что возражать бессмысленно, промолчали. И Ванда вернулась к главному предмету разговора.
— Если бы дядя Конрад так не изменился, он сам бы уладил это дело.
О том, что дядя Конрад отрекся от всех и всего, с чем был связан до войны, Анджей узнал из первых же писем из дому. Вместе с отцом Анджея он много лет работал у Левартов, занимая высокую должность; в начале оккупации добывал деньги для себя и Леварта, который ни в чем не привык себе отказывать. А в последние годы ударился в политику и довольно значительную роль играл в делегатуре[1]. В Париже Анджей узнал, что дядю прочили на пост вице-министра просвещения, но ему не повезло: по дороге в Люблин его схватили немцы. На следствии ему выбили глаз, был он в Майданеке и других лагерях и в живых остался лишь благодаря наступлению Советской Армии. Это, наверно, на него и повлияло.
— Ты, конечно, знаешь, — нахмурясь, спросила Тося, — что он придерживается теперь совсем других взглядов?
— Мы не желаем с ним иметь ничего общего, — сказала Ванда со злостью.
— И он с нами тоже, — дополнила ее сообщение Тося.
— Новой власти продался. На автомобиле разъезжает, — продолжала Ванда. — Не постеснялся даже в партию их вступить, вот до чего докатился!
— Не в самую худшую, правда, — поправила ее Тося. — В какую-то второстепенную.
— Какое это имеет значение! Все они от лукавого, как сказал ксендз Завичинский! — выкрикнула Ванда.
— Так он уцелел? — обрадовался Анджей.
— Уцелел, уцелел! И церковь наша тоже уцелела!
От радости, что может сообщить приятную новость, Тося улыбнулась — впервые с тех пор, как пришел Анджей. Но это была не прежняя Тосина улыбка. У нее недоставало нескольких верхних зубов с одной стороны. И улыбка получилась сдержанной. Зато о ксендзе и костеле рассказывала она с воодушевлением.
— Помогает нам, как может, только сам он, бедняга, нуждается: костел-то теперь на голом месте стоит. Зато он рассказывает всем о нашем бедственном положении.
— Видел внизу фотографию дяди Крупоцкого? — спросила Тося с благоговением. — Это ксендз Завичинский для нас раздобыл.
— А зачем она вам? — поморщился Анджей.
— Ничего ты не понимаешь, мой мальчик. Дядя Крупоцкий хорошую память оставил по себе. И теперь он как бы опекун наш, покровитель. Он уже многим нашим просьбам внял.
Ванда относилась к делу более практично.
— Пускай люди видят у нас его портрет.
Чтобы покончить с этим, Тося доверительно сообщила Анджею:
— Письмо Леварту переправить, в котором Ванда писала о тебе, тоже Завичинский помог. С одним монахом-салезианцем за границу переслал.
— Ведь это он тебя крестил, помнишь? — спросила Ванда, переносясь мыслями в далекое прошлое.
Этого Анджей, конечно, не помнил, зато помнил, что ни одно семейное событие не обходилось без старого ксендза. Многое связывало его с Уриашевичами. Когда-то он учился в семинарии с братом бабушки, ксендзом Крупоцким, впоследствии викарным епископом, который умер еще до войны. Венчал родителей Анджея. Он же хоронил его мать, которая скончалась, когда Анджею было два года. Проявив отвагу и упорство, добился у немцев выдачи тела его отца, расстрелянного как заложника, и предал его земле.
— Никого из близких у нас не осталось. Во всей Варшаве хоть из конца в конец пройди… — И Ванда, не кончив фразы, горестно замолчала.
— Но дядя Конрад?! — недоумевал Анджей.
Хорошо зная дядю, он не мог взять в толк, что с ним произошло.
— Потерял небось все, что за оккупацию скопил, а жить-то надо! — высказала свои соображения Ванда.
Тося язвительно засмеялась.
— Не беспокойся, птичьего молока он у них все равно не получит. Очень скромно живет.
— Какая разница, скромно он живет или нет, лишился сбережений или нет? Захотел бы, так мог бы за нас похлопотать перед властями, а он не хочет, — пожаловалась Ванда.
— А вы к нему обращались?
— Обращались. Он сказал, чтобы мы не рассчитывали на него.
— Сказал, что с прошлым покончено, — прибавила Тося. — Совсем очерствел!
— Все старые знакомые от него отвернулись. Ведь он новой власти продался. Если бы ты знал, какие он речи произносит! Публично! То ли он помешался, то ли его лукавый попутал!
Ванду душила злость.
Тося из двух зол выбрала меньшее — болезнь.
— По-моему, он помешался.
— Знаешь, что сказала про него пани Рокицинская? Что второй глаз, который ему в гестапо не выбили, должны выбить теперешние наши правители. Тогда у него будет объективный взгляд на вещи.
Тося в ужасе закрыла руками лицо.
— Ванда, разве можно так говорить?
— Это не мои слова. Я только повторяю, что люди говорят.
Тося перевела разговор на другую тему — тоже невеселую.
— Боже мой, не верится даже, что все было когда-то иначе. И совсем еще недавно. Как будто только вчера. За год до конца войны! Когда твой отец и Леварт были живы. Мы жили в своей квартире, а рядом — Леварты в своем роскошном доме, как всегда, широко, шумно.
— Чересчур даже! — заметила Ванда не без едкости.
— Не надо так говорить!
— Я только повторяю то, что ты сама же говорила во время войны. И отец Анджея был того же мнения. Станислава Леварта не заботило, что о нем люди думают.
— Оставь ты его в покое, хоть на том свете. Он же умер. Все кончено.
В комнате воцарилось молчание. Ванда сидела неподвижно, отвернувшись к окну. Она была зла на себя и на весь мир. Потрескавшиеся руки саднило. Мази, обещанной в «Caritas»[2], ей сегодня не дали. Даже простого глицерина. А за продуктами, которые получала она каждую неделю, велели зайти завтра. Она не могла даже предложить Анджею остаться поужинать. А переночевать — и подавно.
— А как Фаник? Все такой же деликатный и благовоспитанный? — расспрашивала Тося: ей хотелось как можно больше узнать о Левартах. — Что он поделывает?
— Ничего. Без денег сидит.
— А пани Роза?
— Замуж вышла.
— Роза Леварт, мать Фаника, вышла замуж? — опешила Тося.
— Да.
— Слышишь, Ванда?
— Слышу, я ведь не глухая. Овдовела, вот и вышла, что же тут особенного.
— Какая была холеная. Всегда в роскоши, комфорте… — размышляла вслух Тося. — Знаешь, а она ведь наша ровесница.
— Муж ее австриец, кажется, — припомнил Анджей.
— Военное знакомство небось?
Внезапная печаль вытеснила злобу из сердца Ванды. Она подумала о прошлом, которого не воротишь, о настоящем, таком непонятном, обо всех мелких будничных неприятностях, от которых никуда не денешься, и из глаз ее выкатились две слезинки.
— Детка, — дрожащим голосом произнесла она, — разве такими ты нас представлял? И свое возвращение?
Но, заметив, что ее настроение передалось Анджею, который приуныл, взяла себя в руки и сказала потеплевшим голосом:
— Какое счастье, что ты вернулся!
— Если бы еще и мама могла тебя увидеть! — вздохнула Тося.
Они уже вчера объясняли ему, с каким это связано риском. Правда, после последнего сердечного приступа непосредственная опасность миновала, но всякое волнение для больной еще опасно. Соображения, как подготовить мать к встрече с внуком, целиком поглотили сестер. Некоторое время они спорили, как это лучше сделать.
— Мама столько месяцев ждала этого! — воскликнула Тося.
— Лет, а не месяцев, хочешь ты сказать, — перебила Ванда.
И вдруг то, что она старалась подавить в себе с самого начала, прорвалось наружу. Не обращая внимания на предостерегающий взгляд сестры, заломив руки, которые ото всех прятала, она воскликнула:
— Боже мой, зачем ты привез с собой в Варшаву Иоанну!
Анджей был поражен. Более нелепого упрека он не ожидал.
— Что вы, тетя! Скорей уж она меня привезла, если на то пошло, а не я ее!
Тося обняла сестру. Она полностью разделяла ее чувства, но на сей раз сдержалась.
— Ну ладно, ладно, — сухо, измученным голосом сказала Ванда. — Мне дела нет до этой женщины. Не хочу о ней больше говорить. Слышать даже не желаю!
— Интересно, бабушка вспоминает ее когда-нибудь? — подумал Анджей вслух.
— Давай не будем говорить об этом! — решительно прервали его мысли тетки.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Иоанна Уриашевич, младшая сестра Тоси и Ванды, прошла мимо старушки, продававшей фиалки на Маршалковской, потом вернулась, купила букетик и попыталась приколоть к отвороту жакета, но булавка, которую дала ей старушка, оказалась негодной.
— Бабушка, а другой у вас нет?
— Теперь все такие!
Тогда Иоанна, порывшись в большой сумке, извлекла английскую булавку, в отличие от обыкновенных — цветную.
— Заграничная? — поинтересовалась старушка.
Иоанна откинула волосы со лба. На дворе стоял март, и она была без шляпы. Впрочем, она не носила ее и зимой.
— Заграничная, — ответила она. — Я и сама заграничная!
На душе у нее было и грустно и радостно. Грустно оттого, что маленький и грязный город — таким она его смутно помнила — превращен был в руины. А радостно оттого, что она начинала в нем новую жизнь и встретили ее здесь приветливо. Засунув в карманы руки, большие и сильные, как у всех Уриашевичей, пошла она дальше легкой, пружинистой походкой. И на каждом углу приостанавливалась: тщетно искала табличку с названием улицы. Но табличек не было. Не хватало кое-где и самих углов, а то и целых домов.
— Первая Журавья, вторая Вспольная, — считали вслух прохожие, которых спрашивала Иоанна, — пятая, что поперек пойдет, она и будет.
Вот она, пятая улица. Иоанна свернула направо. Нашла нужный номер, сверилась с бумажкой — сходится. Только самого дома нет. Но оказалось не так. Пройдя во второй двор, Иоанна увидела другое, уцелевшее строение. При свете спички отыскала звонок. На каждой двери их было по два, по три. На лестнице темень, хоть глаз выколи, окна забиты фанерой.
— Пан Уриашевич здесь живет?
— Нет!
Через минуту, когда глаза привыкли к темноте, Иоанна увидела перед собой дядю Конрада.
— Нет! — повторил он. — Здесь проживает гражданин Уриашевич.
— Это я, Иоанна. Дядя, вы, наверно, не узнали меня.
Тот не произнес ни слова, не предложил войти. Только отступил в сторону, как бы пропуская ее. Комната в конце коридора — большая, с высоким потолком — была вся заставлена мебелью. Он указал Иоанне на кресло. А когда протянул ей сигареты, Иоанну неприятно поразили его глаза. Один — закрытый черной повязкой, второй — холодный, умный, испытующий.
— Я читал в газетах, что ты собираешься остаться в Польше.
— Да, собираюсь.
Она повторила ему, что уже говорила в интервью. Что хочет поделиться своим опытом с коллегами на родине.
— Гм. И сама тоже будешь танцевать?
Иоанна рассмеялась резким, гортанным смехом.
— Посчитайте, дядя, сколько мне лет! — Она была моложе Ванды, но и ей было уже около сорока. — Можете не волноваться! Балерины рано оставляют сцену. Я еще до войны перестала танцевать.
По его лицу было видно: старается сосчитать, сколько ей. Но это не входило в ее планы. Ей нужно только, чтобы он принял к сведению этот факт, а не раздумывал над ним.
— Начну преподавать. Может быть, открою балетную школу. А в театре… в театре роль моя сведется к тому, что балеты буду ставить.
Он терпеливо все выслушал. И критические замечания о польском балете, и в чем причины его упадка, и оценку отдельных талантов: польский балет всегда ими блистал.
— Если я правильно тебя понял, — заключил он, — ты пришла меня успокоить относительно твоих выступлений. Благодарю. Но если ты переменишь свое решение, не считай себя ничем связанной. Пожалуйста, танцуй. Танцуй открыто, как в Париже. И можешь не приходить и не объяснять, почему ты не сдержала слово. Вообще я освобождаю тебя от родственного долга навещать меня.
Он был еще неприятнее, чем представлялось ей по воспоминаниям. Нетерпимое, враждебное отношение ко всему, о чем ни заходила речь, вывело ее из равновесия. Но она сделала над собой усилие.
— Нет, дядя, вы ошиблись! Я к вам с просьбой пришла.
Не давая сказать, в чем же просьба, он перебил:
— Единственное, что я могу для тебя сделать, это избавить от унижения.
— Не понимаю.
— Получать отказ, по-моему, унизительно. А я всем отказываю, всем подряд, кто только ни просит меня о протекции в расчете на мои политические связи и служебное положение.
Иоанна засмеялась было, но тотчас смолкла. Мысль о просьбе, которая привела ее к дяде, не настраивала на веселый лад.
— Нет, нет, — сказала она тихо. — Я хотела попросить вас совсем о другом.
Но стоило ей заговорить, как уверенность покинула ее. Запинаясь на каждом слове, кое-как изложила она главное: ей кажется, пора уже родным с ней помириться. Столько лет прошло, из близких мало кто в живых остался, все переменилось. Мать с сестрами могли бы уже предать забвению ее опрометчивый шаг.
— И ты считаешь, я могу быть в этом деле посредником?
Да, она так считала. Он ничего не ответил. Только посмотрел в ее сторону. Иоанне показалось, что он глядит сквозь нее на какой-то неведомый предмет.
— Счастья этот шаг мне не принес! — прибавила она.
— Слышал. Кажется, и следующие шаги тоже?
Она покраснела. На глаза у нее навернулись слезы. Она достала носовой платок. Трудно было понять, заметил ли он, какое впечатление произвели его слова на Иоанну. Но бесстрастный тон рассеял все ее иллюзии.
— Мое вмешательство только еще больше осложнило бы твои отношения с семьей, — промолвил он и встал, давая понять, что разговор окончен.
Иоанна попрощалась. В коридоре он приостановился и показал на многочисленные визитные карточки на дверях.
— Теснота обязывает соблюдать определенные правила, иначе жизнь в этой квартире стала бы сущим адом. Гостей, в частности, мы почти не принимаем. Прощай!
Выйдя на улицу, Иоанна была приятно поражена. Но чем? Она и сама не знала. Только спустя минуту сообразила, что ее удивили свет и солнце. Было еще рано, но после визита к дяде естественней было бы очутиться в ночной темноте и мраке.
Доехав на такси до Банковской площади, она пешком пошла к Старому городу, где, как ей помнилось, был костел, куда они ходили с матерью. Здесь, поблизости от их прежнего дома, ориентироваться стало легче. Она ускорила шаг. Было пустынно, вокруг громоздились развалины. Иоанна нервничала, издали всматриваясь в женщин и каждую принимая за ту, которую не хотела бы встретить.
Костел оказался заперт. Иоанна обошла его кругом. Он уцелел, но война не пощадила и его. В ограде, где прежде росли деревья, валялись перевернутые надгробья, куски стен — обломки соседних домов, листы жести. Иоанна еще раз подергала за дверную ручку.
— Вам кого?
— Я хотела бы узнать, где живет ксендз Завичинский?
— Вон там!
Старичок, заговоривший с нею, по виду нищий, показал дом на другой улице. Между этим домом и костелом все было разрушено. Иоанна пошла было напрямик, но нищий остановил ее.
— Так вы не пройдете.
И вызвался ее проводить. Дорогой он рассказал, что просит возле костела милостыню и ксендз ему покровительствует, он ведь ни на шаг от костела не отходит, сторожит его от воров.
— Тяжелые времена! — Он покачал головой. — Ксендз наш молится о ниспослании перемен. Может, услышит господь его молитвы. Он — святой человек.
Она ни за что не узнала бы ксендза. Зато он узнал ее сразу. Маленький, седенький, он погладил ее по голове, когда она склонилась к его руке.
— Вы узнали меня?
Иоанна была приятно удивлена.
— Узнал, узнал! А как ваша фамилия?
Знакомые черты не ассоциировались у него ни с какими определенными воспоминаниями.
— Уриашевич Иоанна, та, что…
Теперь он действительно узнал ее и сразу принял неприступный вид.
— С нами его святая воля! Откуда вы здесь? Приехали или как? — задавал он вопросы, чтобы прийти в себя.
Иоанне показалось странным, что он не знает о ее приезде.
— Об этом во всех газетах писали.
Пресса уже давно не проявляла интереса к ее особе, и заметки в варшавских газетах произвели на нее впечатление.
— Проглядел! — признался ксендз.
На самом деле он просто читал только один лишь «Церковный вестник», а там о балеринах не писали. Но ксендз был так потрясен, увидев Иоанну, что ему даже не пришло это в голову.
Комната, в которую они вошли, была залита солнечным светом. Ксендз, опасаясь воров, перенес сюда из костела ризы, покрывала, чаши, дароносицу и даже некоторые самые ценные иконы и фигуры святых. Серебро, золото, яркие краски слепили глаза. Иоанна отколола фиалки и положила возле какого-то святого.
— Слушаю вас! — Ксендз Завичинский остановился, держась за спинку кресла.
По мере того как Иоанна говорила, самообладание к нему возвращалось, и он уже знал, как должен поступить. Перед глазами его вставало прошлое, позор, пережитый из-за нее, когда она убежала из дома с мужчиной. Сколько страданий причинила она дорогим его сердцу Уриашевичам, этим почтенным людям и примерным прихожанам, лучшему его другу епископу Крупоцкому. Он не мог себя превозмочь и не предложил Иоанне сесть. И хотя ноги у него стали уже неметь, стоял и сам, выпрямившись, непримиримый и ожесточенный, только повторяя время от времени:
— Да, я слушаю. — И наконец, когда счел, что причина ее прихода ясна, воскликнул: — Ты хочешь, чтобы я с матерью тебя помирил, а с богом ты помирилась? Здесь бог твоих слов не услышит. Богу угодно, чтобы ты произнесла их во храме.
Иоанна развела беспомощно руками. Этого она не ожидала. В бога она давно не верила. И давно не придавала значения подобным условностям. А о том, что ксендзам положено верить в бога, как-то не задумывалась.
— А что ты собираешься делать здесь? Мужа у тебя, кажется, нет? — продолжал ксендз.
Как перед тем дяде, она рассказала ему о своих планах. Но при первом же упоминании о школе он ее перебил:
— Учить?! Ты хочешь, чтобы этот легкий заработок, погубивший тебя, и других тоже погубил?
Его душил гнев. Порождением дьявола были в его представлении балетные школы. Если бы не они, не было бы этой скандальной истории в семье Уриашевичей. Крупоцкий предостерегал сестру, предостерегал ее и он, ксендз Завичинский. Но после смерти главы семьи, старика Уриашевича, отца трех дочерей и сына, говорить стало, собственно, не с кем.
— Если так, ступай и не возвращайся, покуда не одумаешься. И оставь навсегда надежду увидеться когда-нибудь с матерью. Это мое последнее слово!
Произнося свою угрозу, ксендз приподнялся на носки и от этого казался выше ростом. Возмущенная Иоанна направилась к двери. На пороге она обернулась и сказала сквозь зубы:
— Может, вы и святой, но человек нехороший!
Внутри у нее все клокотало от возмущения. В голове теснились какие-то мысли, доводы, опровержения. Но, кроме упомянутого замечания, она ничего больше не сказала. На улице заметила, что букетик фиалок каким-то образом снова очутился у нее в руке. Отняла, значит, у святого. И от этого бессознательного поступка на душе стало легче.
— К черту! Пропадите вы все пропадом! Плевать я на вас хотела!
Эти слова относились к ее сегодняшним собеседникам.
Так шагала она по улице, бормоча про себя ругательства и покрепче.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Збигнев Хаза, у которого поселился Анджей, то спал до полудня, то вскакивал чуть свет и мчался в гараж ремонтировать автомобили: он был владельцем небольшой мастерской. После обеда он принимал у себя знакомых дам, иногда они оставались на ночь, и тогда Анджей переселялся на кухню. Но чаще предпочитал уходить из дома и часами слонялся по городу.
Хазу он знал с детства (бабушка Хазы и мать Конрада Уриашевича были родными сестрами), они учились с ним в одном классе, встречались и после школы, хотя Анджей поступил в политехнический институт, а Хаза — в университет, на юридический. В Варшаву Хаза вернулся с группой офицеров, освобожденных из немецкого лагеря армией Рокоссовского. И с места в карьер, словно спеша наверстать упущенное, вступил в некую организацию, действовавшую на освобожденной территории. Но ее вскоре выловили. Хаза каким-то чудом уцелел и на сей раз приехал в Варшаву с большими деньгами. За ними никто не явился — ни в первый месяц, ни позже. Тогда он со спокойной совестью вложил капитал в дело. Но после объявления амнистии почувствовал себя значительно хуже. «Что толку от этой амнистии, — рассуждал он сам с собой, — если сперва надо всю подноготную о себе выложить. Вот загвоздка!» Незадолго до приезда Анджея он в конце концов уладил это дело и получил на руки соответствующий документ. Как уж он оправдался перед комиссией — неизвестно. Но нервы у него явно сдали. И он старался забыться, как умел.
— Я убедился, что методы борьбы у нас были идиотские, — кратко заявил он Анджею.
— А по-твоему, есть другие, разумные? Или вообще нужно что-то совсем другое?
— Нет, — решительно сказал Хаза и, пристально глядя на Анджея своими близко посаженными глазками, прибавил: — Впрочем, мы еще потолкуем об этом.
Но разговор так и не состоялся. И времени не было, да и не тянуло Анджея обсуждать серьезные проблемы. Чем больше бродил он по городу, тем меньше желал раздумывать над «принципиальными» вопросами. Разрушенная Варшава причиняла неутихающую боль. Это он сам, своими руками разрушал ее, стремясь защитить. Простой рядовой, глупый и несознательный, он плохо разбирался тогда в обстановке, настолько же плохо, насколько хорошо разбирались те, чьим интересам он невольно служил. Но об этом думать не хотелось. Что же до себя самого, то он считал, что у него все уже в прошлом. И борьба, и высокие идеалы. И все прочее.
Первый вечер провел он на Мокотове, обследовав четырехугольник, образуемый улицами Нарушевича, Олесинской, Аллеей Независимости и Бельведерской. Но где проходили их позиции, так и не смог установить. До́ма на Урсыновской улице, откуда они делали вылазку в первый день восстания, тоже не нашел. Не было и люка, через который он спустился в канализационную трубу и пробрался в центр города, не желая складывать оружия, пока другие еще дерутся. Могилы его командира тоже не оказалось в сквере Одынца; там они предали земле сначала туловище, потом голову и правую руку — то, что осталось после разрыва мины. Останки перенесли на кладбище, щебень убрали, в домах, которые удалось отремонтировать, поселились люди. Что было, то прошло навсегда!
А развалины на площади Наполеона? Здесь в доме номер десять застрял он случайно на ночь, благодаря чему сам уцелел, но потерял отца. В тот раз засиделись допоздна — наступил комендантский час, и он позвонил домой, что не придет ночевать. А под утро на квартиру к ним нагрянули с обыском и нашли в комнате Анджея пистолет, спрятанный, казалось, так надежно, что лучше нельзя. Через несколько дней отец значился в списках заложников, расклеенных в городе. На самом же деле расстреляли его сразу, авансом, так сказать. Об этом Анджей тоже узнал на этой площади, в доме четыре, где нашел временное пристанище. Всюду, куда ни посмотришь, встают воспоминания.
Правда, не все они такие печальные. Вот Мазовецкая: ресторан, последний серьезный разговор с отцом; замотанный на работе, задерганный дома вечно раздраженными женщинами, отец не имел даже своего угла, где мог бы спокойно поговорить с сыном. А вот Королевская улица: Рокицинские, первая романтическая любовь. Гостиница на Козьей: первая любовь с успешным исходом. Польная: политехнический институт, блестяще сданный вступительный экзамен, отличное свидетельство о прослушанном курсе. Отрадные, дорогие воспоминания! Но и они вызывали грусть.
В один из первых дней после приезда Анджей поехал на Повонзки. Трамвай медленно тащился между разрушенными кварталами, средь бесконечных, как море, руин, среди людских толп, которые сновали по проложенным поверх развалин дорожкам, копошились у вновь возводимых зданий. У ворот кладбища Анджей купил несколько веточек оранжерейной сирени — больше было не по карману. Где семейная могила Уриашевичей, он знал хорошо. Там похоронена мать, которой он не помнил, отец, на чьи похороны не пошел: побоялся гестапо — гитлеровцы иногда устраивали ловушку, выдавая тело родственникам. Но, выждав немного, стал наведываться на отцовскую могилу. Сразу за воротами находился фамильный склеп Левартов, и Анджей, как всегда, остановился перед ним. Здесь покоился Ян Кароль Леварт — основатель химической фабрики; отец Станислава — Фридерик, человек волевой и честолюбивый, известный в Варшаве тем, что небывало расширил предприятие; это он построил рядом с фабричными корпусами особняк — семейную резиденцию, а на аукционе после смерти последнего из Вишневецких, который состоял в родстве с королевской фамилией, не моргнув глазом, купил музейную редкость — картину Веронезе «Валтасаров пир», ловко обставив заграничных конкурентов. Лежал тут и Станислав, сын Фридерика, любивший пожить в свое удовольствие. Этот жил на широкую ногу, как говорится, не по средствам, особенно в первые годы после смерти отца, пока не научился выкачивать из фабрики деньги, не доводя дела до полного банкротства. Умер он от разрыва сердца за год до восстания. Постояв немного возле склепа, Анджей двинулся дальше.
Свернув в последний раз, он увидел то, что искал, и обомлел. Между поредевшими деревьями зияли воронки в пять, в десять метров глубиной. Там и сям торчали покалеченные памятники. Поваленные, разбитые. Несколько человек с ломами и лопатами приводили все это в порядок. Анджей со всех сторон обошел место, мучительно соображая, не перепутал ли. Но ориентиром служили уцелевшие могилы. Сомнений не было: ближайшая огромная воронка находилась на месте их семейной могилы. Рабочий, стоя в яме, ломом разбивал обломок цоколя: он был слишком тяжел, чтобы вытащить его из могилы целиком.
— Где останки, что здесь лежали? — крикнул Анджей рабочему.
Но тот не расслышал. В яме стоял грохот. И на вопрос Анджея пискливым старческим голосом ответила кладбищенская сторожиха, которая копалась в нескольких шагах на соседней могиле, где были посажены цветы.
— Останки? Да они переселились!
— И адреса не оставили! — не без злорадства прибавила вторая, тоже, как видно, остроумная старушонка.
Обозлясь, пошел он обратно. «Вот идиотки!» Он кусал губы, хотя понимал: подобный вопрос с его стороны — тоже идиотизм. Что сталось с гробами и всем прочим после такого взрыва, ясно. Тем не менее из упрямства направился он к кладбищенской конторе. А там поджидали таких с нетерпением. Не с намерением сообщить нужные сведения: откуда им было взяться, а чтобы предъявить претензии за просроченные платежи. Несколько раз контора давала объявления в газетах, призывая родственников заняться могилами. Из семьи Уриашевичей никто не откликнулся, и контора сама взялась за наведение порядка.
— Вы счет имеете в виду? — спросил Анджей. Молодой румяный блондин, который с ним разговаривал, потянулся к картотеке.
— Да, таковой имеется!
Анджей взглянул на счет.
— Все на могильщиков идет, — пояснил блондин. — Мы даже конторских расходов покрыть не можем.
Сумма была небольшая. Но она в несколько раз превосходила возможности Анджея.
— Сейчас я не располагаю деньгами!
И, покраснев, пробормотал еще что-то насчет своего положения.
Блондин выслушал сочувственно, согласился на отсрочку, но предостерег на прощанье:
— Только не думайте, пожалуйста, что кладбище будет ждать бесконечно!
Выйдя за ворота, Анджей решил как можно скорей попасть на бывшую фабрику Левартов. И хотя торопился, направился туда пешком. Хотелось немного прийти в себя. Он был по горло сыт воспоминаниями. Не ради них приехал он сюда. У него была другая цель. И чем быстрей он ее достигнет, тем лучше для него же. Чем скорей перестанет кружить по собственным следам — военным и довоенным, — там полезней. Так ему казалось.
Место, где была расположена фабрика, пострадало от бомбежки не сильно. Сгорел жилой дом Левартов, пристройка, где квартировали Уриашевичи, и часть складов. Фабричных корпусов пожар не коснулся. Но после восстания Räumungskommando[3] вывезла машины и оборудование, Sprengkommando[4] взорвала здания.
Миновав два больших корпуса, Анджей оказался у осевшего флигелька, бывшей лаборатории, которая процветала, пока Фридерик был жив, но при Станиславе влачила жалкое существование: тот предпочитал старые, испытанные средства новым, требующим денежных затрат. Однако отец Анджея, невзирая на сопротивление хозяина и насмешки брата, всячески старался спасти лабораторию от окончательного упадка. Сейчас на самой земле лежали лишь остатки длинной островерхой крыши. Вот и все, что уцелело. Анджей наклонился в одном месте, в другом и покачал головой.
— Да, нелегко будет докопаться!
Он продолжал осмотр. И решил, что все к лучшему. Непохоже, чтобы кто-нибудь пытался проникнуть в подвал. Да, но ему-то надо проникнуть во что бы то ни стало. Оказалось, не все подвальные оконца засыпало. Анджей заглянул в одно из них. Увидеть ничего не увидел, только в нос пахнуло тошнотворной гнилью.
Самому не справиться. Это ясно. Допустим, удастся открыть окно, выпилить решетку, спуститься вниз и откопать то, за чем он приехал, но как все это провернуть одному, без посторонней помощи?..
— Нужен кто-то еще! — несколько раз повторил он.
Придя к такому выводу, он покинул фабричный двор. Ни к чему здесь крутиться понапрасну. Он свернул на прилегающий участок, делая вид, будто что-то ищет. Пришлось сделать крюк; от лазанья по камням болели ступни; он весь изгваздался, устал, поэтому, увидев какой-то ресторанчик, не устоял и зашел. Войдя, глянул на часы. Обед у Хазы через полтора часа. Значит, еще не скоро. А коли так, можно позволить себе этот непредвиденный расход.
Он заказал солянку. Заведение было низкого пошиба, пропахшее табаком и пивом. Но когда официант поставил перед ним дымящуюся тарелку, Анджей перестал всем существом ощущать окружающее убожество. Обжигаясь, с жадностью набросился он на еду, и блаженное тепло разлилось по его телу. Отступили тревожные мысли о предстоящем деле и связанных с ним трудностях. Вдруг он вздрогнул. Нет, он не ошибся. Перед ресторанчиком остановились двое мужчин. Анджей низко склонился над тарелкой. Что за наивность! Ведь зал совершенно пуст. Что, если они войдут!
Едва успел он выскочить из-за стола, как те двое уже вошли. Анджей отступил к двери в уборную. Они его не заметили. Дрожа от волнения, закрылся он в кабинке.
— Вот это да! Вот это да! — твердил он.
С одним из них Анджей никогда не встречался, хотя знал, кто он по профессии, зато второй, помоложе, Антось Любич, тоже искусствовед, был школьным товарищем Уриашевича и тем единственным человеком, который мог расстроить его планы.
— Вот это да! — стуча зубами, повторял Анджей.
Он выглянул в щелку. В этом жалком заведении никто не дежурил в уборной, и Анджей, не боясь навлечь подозрений, мог делать, что ему заблагорассудится. Он приоткрыл дверку пошире. Еще не ушли, но пьют, к счастью, прямо у стойки. Значит, не собираются засиживаться.
Когда он вернулся в зал, солянка совсем остыла. В ожидании, когда ее подогреют, он заказал стопку водки. Под молчаливым нажимом официанта Анджей решил, что за доставленное беспокойство надо взять что-нибудь к водке. Стоя возле буфета, искал он закуску подешевле, и взгляд его остановился на маленьком помидоре, одиноко лежащем на тарелке. Поспешность, с какой официант его принес, не предвещала ничего хорошего. Так и оказалось: из-за этого дурацкого помидора (зато парникового!) у Анджея едва хватило денег, чтобы расплатиться.
С купленной на кладбище сиренью в руке (не выбрасывать же, коли она так дорого стоит!) Анджей позвонил в квартиру Хазы. Дверь открыл сам хозяин.
— Цветы? — удивился он, но, вообразив, что угадал, воскликнул: — А, понимаю! Спасибо, что подумал обо мне. Но сегодня они мне как раз не понадобятся. Так-то вот: один день без женщин.
И он потащил Анджея к столу.
— В таком случае, может, сегодня поговорим, — сказал Анджей и, в упор глядя на Хазу, добавил: — Дельце есть к тебе.
ГЛАВА ПЯТАЯ
— Тридцать тысяч долларов! Вот холера! — бледнея, прошептал Хаза.
Они сидели в дорогом ресторане, — подавали изящно одетые, надушенные официантки. Разговор за обедом так и не состоялся, и они приступили к нему только вечером. Анджей начал было, но к Хазе явился кто-то насчет автомашины. И после обеда Хаза исчез, а вернувшись, не хотел даже слышать о том, чтобы ужинать дома.
Хаза уставился на Уриашевича своими невыразительными, близко посаженными глазками. Лишь время от времени с губ его срывались короткие проклятья, означающие удивление.
— Вот холера! Вот холера! — повторял он.
— Сумма эта не с потолка взята! — сам приходя в волнение от ее величины и слегка краснея, пояснил Анджей. — Уж Фаник небось не пожалел сил, чтобы узнать ей истинную цену, можешь мне поверить. Да я и сам проверил по каталогам все, что он мне сообщил. И у антикваров справлялся.
— А сколько за нее заплатил старик Леварт? — не то что не веря, а из любопытства спросил Хаза.
— Сорок тысяч рублей! Но он переплатил. Во что бы то ни стало хотел, чтобы картина в стране осталась. И самолюбию льстило: единственный обладатель Веронезе в Польше. Не князь какой-нибудь, не магнат, а он — фабрикант, торговец. Страшно тщеславный был на этот счет.
Уриашевич покосился на соседние столики. Никто не обращал на них внимания. Тем не менее он колебался.
— А ты уверен, что здесь можно разговаривать свободно?
— Абсолютно! И чего это вы все из-за границы такие пуганые приезжаете? Говори смело. — Хаза, однако, отодвинулся, освобождая на диване местечко рядом с собой. — Коли ты нервный такой, садись поближе, — сказал он, приготовясь слушать.
— При жизни пана Станислава, — начал свой рассказ Анджей, — картина висела в гостиной. Гостиная Левартов была тогда местом самым безопасным: гарантию ей давала фабрика, которая нужна была немцам. С паном Станиславом они считались, как, впрочем, и он с ними. Но едва он умер, а до того арестовали еще дядю Конрада, у которого повсюду были связи, положение изменилось. Отца моего к тому времени уже не было в живых, из всей дирекции остался один старик Кензель. И вот он посоветовал вдове Станислава, пани Розе, картину спрятать. Но она не приняла его совета всерьез. Уж очень любила себя красивыми вещами окружать. К тому же картина принадлежала не ей — наследником был сын, Фаник, так что ее это, собственно, прямо и не касалось. Тогда Кензель решил посоветоваться со мной.
Уриашевич достал из кармана авторучку и на бумажной салфетке стал набрасывать план.
— Смотри: вот Белянская, вот Длугая, здесь сгоревший дом Левартов, здесь уцелевшая дворницкая, — показал он свой чертеж. — Ориентируешься?
Хаза кивнул. У Анджея вырвался судорожный вздох.
— Тут вот флигель стоял, где мы жили, а тут, где крестик, видишь?..
— Вижу.
— На этом месте второй флигель был, лаборатория. У Леварта никогда к ней не лежала душа. До войны работало там всего двое-трое, так, для проформы. А в оккупацию и вовсе один. И большие подвальные помещения всегда пустовали. Валялось там битое стекло да разный хлам. И вот по планам мы с Кензелем убедились: в одном из подвалов легко устроить отличный тайник. Смотри! — На второй салфетке Анджей набросал, как все это получилось. — Ловко?
Хаза не возражал.
— Устройство тайника Кензель взял на себя, — продолжал Уриашевич. — И все сделал за одну ночь. А мне поручил другое. Антося Любича помнишь?
— Еще бы!
— В войну он работал в Национальном музее. И вот я попросил его как специалиста помочь нам по всем правилам упаковать картину перед тем, как замуровать. Оказалось, для этого нужен картонный цилиндр и еще специальный футляр. Цилиндр — это ерунда, а вот футляр из оцинкованного железа достать было нелегко. Когда все было готово, с пани Розой не понадобилось даже разговаривать; за несколько месяцев до восстания она уехала из Варшавы и больше не вернулась. — При воспоминании о том, как прятали знаменитое полотно, сердце у Анджея забилось сильнее. — Я скрывался тогда и дома бывал редко, а в ту ночь пришел. Хотел Кензелю помочь, ну и ради Левартов сделал это. Любича привел с собой. Кензель…
— Долговязый такой?
— Да, да! Душой и телом предан был Левартам! Если бы не он, фабрика наверняка бы к немцам перешла после смерти пана Станислава. Особенно когда у нас в доме оружие нашли, отца моего расстреляли — он ведь был одним из директоров, а второго, дядю Конрада, арестовали! Но Кензель сумел как-то выкрутиться, вышел из положения. И в ту ночь — тоже не представляю себе, как бы мы управились без него! Было совсем поздно, прислуга Левартов уже спала, когда мы с Любичем стали наворачивать картину на этот картонный цилиндр, пустой в середке, только фанерными кружками укрепленный изнутри. Потом обшили ее холстиной, засунули в футляр, приладили крышку и запаяли на совесть. Часа два на это ушло. А ведь надо было еще перетащить эту штуковину — в сорок кило весом, метр восемьдесят длиной! Темень полнейшая, идешь — спотыкаешься, а в тишине малейший шорох слышен. И потом замуровать ее. Без Кензеля — старик в проходной устроил тем временем скандал, чтобы отвлечь внимание, — нам нипочем бы не обделать это дело втайне так, что о нем знают только трое.
— Ну, теперь я — четвертый, — уточнил Хаза.
— Именно с тобой трое. Любич, ты да я! Старик в восстание погиб.
Анджей на минуту задумался, соображая, сколько всего посвященных.
— Еще о самом факте и тайнике слышали кое-что в общих чертах мои тетки. Но они не в счет.
— Ясно! — буркнул Хаза.
Кивком головы подозвал он оказавшуюся поблизости официантку и заказал пиво. Официантка улыбнулась ему дерзко и насмешливо, но, не дождавшись, к своему удивлению, ответной улыбки, повернулась на каблуках и отошла. А Хаза шепотом быстро задал Анджею несколько вопросов один за другим.
— А Франтишек Леварт заинтересован в этом деле?
— Еще бы!
— Но сам за картиной не приедет?
— Нет!
— Тебя послал?
— Да!
— Чего ж так поздно?
— Да по разным причинам, — сказал Уриашевич. — У молодого Леварта были сначала другие планы. Рассчитывал вывезенную немцами фабрику восстановить. В Париже встретился с одним англичанином, тот до войны был связан с химической промышленностью и знал фирму Левартов. А теперь делал что-то в западных зонах по поручению английских химических трестов и вызвался Фанику помочь. Взял его с собой в Ганновер — там у него была контора. За поиски принялся всерьез и в конце концов раздобыл опись левартовских машин и оборудования. Они должны были находиться в Гессене во французской зоне на одной фабрике. Сам туда ехать Фаник побоялся и послал меня. Понимаешь, что за тип? Я приехал: никакой фабрики. Ее попросту больше не существовало, одни развалины. При виде развалин можно было еще, конечно, сомневаться. Но после осмотра машин места для сомнений уже не оставалось. На исковерканном сепараторе и герметической сушилке я обнаружил медные пластинки с заводскими клеймами, серией, номерами. Так я их, конечно, не помнил, но по описи все сошлось. Поездка против ожиданий оказалась неопасной и неутомительной, но совершенно бессмысленной.
Анджею хотелось еще поделиться с Хазой впечатлениями от зрелища искореженных машин, но тот перебил его:
— Да ладно! Не твоя печаль!
Оказалось, что не совсем так. Поездка влетела Анджею в копеечку. А Фаник отказался возместить расходы.
— Зато теперь отыграешься! — засмеялся Хаза. — Как вы уговорились? Ты в доле с ним или процент получишь?
— Третью часть выручки!
— Холера! Десять тысяч долларов! — Хазу даже дрожь проняла. — Что ты будешь делать с такими деньжищами? — и, хохотнув, ответил за него: — Жизнь прожигать!
— Нет! — возразил Уриашевич. — Поселюсь где-нибудь в уютном домике на юге Франции, подальше от людей, и пореже постараюсь бывать в Париже.
Хаза резко повернулся и плечом так двинул Уриашевича, что тот чуть не свалился с дивана.
— Где? — вскричал он. — А я-то, осел, думал, — и опять громко рассмеялся, — что ты здесь ее собираешься продавать!
— Тише! — взмолился Анджей.
Хаза перестал смеяться и одобрил план приятеля.
— Правильно, — заявил он. — Там ты в несколько раз больше получишь. Погоди, я сосчитаю!
Но Уриашевич остановил его. Он давно уже все высчитал. Сейчас его интересовало другое.
— Я хочу чехословацкую границу перейти и через американскую зону махнуть в Париж. Но вопрос в том, как картину переправить? Я слышал, в Варшаве кожно с иностранцем каким-нибудь договориться. Говорят, это сравнительно просто.
— Раньше! Раньше было просто, а теперь нет! — возразил Хаза угрюмо. — Картины и ковры они вагонами отсюда вывозили. А сейчас эту лавочку прикрыли.
Он вздохнул, но вскоре опять воспрянул духом.
— Ничего, что-нибудь сообразим. Я перевожу вещи на своих грузовиках разным дипломатам. Попрошу оказать мне эту услугу. А из подвала когда ты собираешься извлекать свой «Пир»?
— Как можно скорей! Хоть завтра!
— Здорово! — потер руки Хаза. — Конечно, помогу. И подходящего иностранца буду присматривать, не откладывая в долгий ящик.
Обдумывая все это чисто теоретически, Анджей не испытывал неприятного чувства, но, когда заговорил с Хазой, ему стало не по себе. Коробило от циничного отношения Хазы к делу. Анджей даже пробормотал что-то по этому поводу. Но Хаза решил, что тот нервничает, и глянул на него снисходительно.
— Возьми себя в руки! Тоже мне рискованная операция! Тетки под боком, и даже «пушка» не требуется. Все заранее известно, пойдешь себе спокойненько, как со своей законной собственностью. Ты бы вот, брат, натерпелся страху…
Он провел рукой по лицу, щелкнул пальцами, словно отгоняя сравнения, просившиеся на память.
— Ну да ладно! — заключил он, сам кладя конец этой теме. — Теперь счет — и домой!
Он расплатился, и оба встали.
К Уриашевичу вернулось прежнее беспокойство.
— А ты уверен, что нас никто здесь не подслушивал?
— Абсолютно! Только не оставляй эти бумажки на столе.
Уриашевич разорвал салфетки, на которых начертил план, бросил клочки в пепельницу и для верности поджег. Хаза уставился на огонек и долго не отводил глаз.
— Присядь-ка на минутку, — помрачнев, сказал он вопреки только что принятому решению и потянул Уриашевича к дивану.
— Завидую я тебе, — вздохнул он. — Никто к тебе не посмеет вязаться. На собственные деньги, на честные проценты с них будешь жить-поживать, и плевать тебе на всех.
— А тебе разве не плевать? — удивился Уриашевич.
И впервые задумался: откуда взялись у Хазы деньги на покупку автомашин? До войны жил он довольно скудно, во время войны сидел в концлагере, состояния у отца его не было. Хаза угадал его мысли.
— Вернулся я из лагеря, — проговорил он, глядя на стакан из-под пива, который вертел в руках, — и столкнулся с порядками, тебе известными. За что только я не брался поначалу, даже на работу устроился. Но через несколько месяцев понял: все это не по мне. Вы во время оккупации невероятные вещи проделывали. Вот я и решил: теперь наш черед — тех, кто не испытал ничего подобного.
Говорил он так тихо, что Уриашевич не все разбирал. Но все-таки достаточно громко, чтобы понять: Хаза вступил в группу особого назначения, которая подчинялась какой-то подпольной организации. Та вскоре прекратила свое существование, но группа еще держалась. В конце концов ее тоже выловили. Спастись удалось одному Хазе. С простреленной ногой остался он лежать у органиста.
— Мне дали на сохранение кассу, — продолжал он, — она и уцелела.
— Кассу организации? — Уриашевича передернуло: «Вот, значит, откуда у него грузовики и возможность принимать меня так гостеприимно!» — Что еще за касса?
— Как что? Касса и касса.
Произнеся эти ничего не значащие слова, Хаза пристально посмотрел на Уриашевича и разразился вдруг продолжительным смехом.
— Эх, ты! — счел он нужным наконец объяснить причину своей внезапной веселости. — По твоей физиономии вижу: вообразил обо мне невесть что! Ни общих денег, ни добытых в результате какой-нибудь операции там не было. Хранились просто деньги одного из наших, человека, до войны очень богатого. Вот я и держу их у себя, пускаю в оборот, ведь это никому не возбраняется.
Ни малейшего следа улыбки на его лице теперь не было.
— А что с этим человеком?
— Как что? Сидит.
— А остальные из твоей группы?
— Кто под амнистию попал после указа, кто вообще легко отделался. По-разному…
Он перестал вертеть стакан и заглянул Анджею в широко раскрытые глаза.
— А ты бог весть что обо мне подумал!
Сказал и потянулся так, что кости хрустнули.
— Мне твоя тайна известна, тебе — моя, — прибавил он, хотя это противоречило тому, в чем он только что заверил Анджея. — Вот мы и квиты. А теперь молчок, ни слова больше.
Уриашевич заметил, что официантка, которая перед тем подавала им пиво, все поглядывает на Хазу, кокетливо и фамильярно улыбаясь. Стараясь не думать о том, что услышал, Уриашевич кивнул в ее сторону и прошептал:
— Вы знакомы, наверно, и довольно близко. Она бывала у тебя?
— Кто?
— Вон та!
Хаза рассеянно посмотрел на женщину, не в силах сосредоточиться.
— Эта? Не помню, — сказал он, а на улице прибавил: — Не помню, хоть убей! Говорю это не из галантности, чтобы тайну сохранить, а просто на самом деле не припомню. Ну их всех к черту! Я что-то не в своей тарелке сегодня.
И до самого дома не сказал больше ни слова.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Полковник Венчевский предъявил свое удостоверение портье в гостинице при сейме и, получив пропуск, осведомился, где лифт. Перед триста одиннадцатым номером он остановился и посмотрел на часы. Да, здорово опоздал. Несмотря на это, он отошел в глубь коридора, поставил набитый портфель на подоконник и, открыв его, тщательно отобрал бумаги с таким расчетом, чтобы их было не слишком много, но и не мало. И только после этого приблизился к двери и громко постучал.
Иоанна притворилась, будто не слышит. Ее самолюбие было уязвлено. Какой-то полковник разбудил ее в восемь утра, попросил разрешения прийти в девять, в половине десятого позвонил, сказав, что будет через час, а в назначенное время пришлось из-за него опять бежать к телефону в другой конец коридора, чтобы услышать, что он, к сожалению, опаздывает. На этот раз полковник сдержал свое обещание: опоздал, что называется, солидно.
— Entrez[5], — откликнулась она, когда он постучал вторично, но на вошедшего не взглянула.
— Пани Уриашевич?
Она обернулась, вскинув голову, чтобы светлые рассыпавшиеся волосы не заслоняли лба. Вид офицера привел ее в недоумение.
— Это ни на что не похоже! — Она покраснела от злости. — Я сейчас ухожу и не желаю видеть никакого полковника Венчевского!
Перед ней стоял худенький, узкоплечий молодой человек — очевидно, адъютант, присланный сообщить, что встреча опять откладывается.
— Это я! — пролепетал полковник, чье высокое звание совершенно не соответствовало моложавому виду. Но он привык к подобным недоразумениям. — Прошу простить за опоздание!
И принялся объяснять, почему так получилось. Думал утром только заглянуть на строительство, а там свалилась на него куча важных, неотложных дел. Его любезность обезоружила Иоанну. Она взглянула на него внимательней: худой, круги под глазами, держится просто, хотя официально. И слово «строительство» произносит как-то особенно значительно. Иоанна, как приехала из Парижа, только и слышала везде это слово. Но в устах полковника оно звучало несколько странно.
— Все вы здесь что-то строите! — сказала она.
— К сожалению, не все! — ответил полковник. — Еще далеко не все!
«Если он связан со строительством, — подумала Иоанна, — чего ему надо от меня?» Это было непонятно.
— А вы, полковник, что же строите?
Молодой полковник ответил спокойно и вежливо, как всегда:
— Восстанавливаю здание Варшавской оперы.
— Оперы?
— Да, Оперы.
Столь грандиозное предприятие не вязалось в представлении Иоанны с особой скромного молодого полковника. И она рассмеялась. Он никак не отреагировал на ее смех. Разве что слегка помрачнел.
— Простите, — понизила голос Иоанна, почувствовав, что обидела его.
— Ничего, — тихо ответил Венчевский. Подобный смех был ему не в диковинку. И раздражал его. Не сам смех, а то, что крылось обычно за ним. — Ничего!
Он растолковал Иоанне, что пришел по поручению министерства обороны. Армия обязалась восстановить комплекс варшавских театральных зданий между бывшей улицей Фоха и Вербной.
— Армия? — В глазах Иоанны опять вспыхнула насмешка: что может быть общего между армией и восстановлением театров.
— Да, армия! — спокойно и вежливо, по своему обыкновению, подтвердил полковник, испытующе глядя на балерину. — В продолжение десяти лет театры будут находиться в ведении армии, а уже потом перейдут к властям гражданским, к городскому совету. И отныне каждый воин, будь то солдат или офицер, будет поддерживать связь с театром. Вы, конечно, понимаете, как это приобщает к культуре.
— Любопытно! — протянула Иоанна.
Слова полковника ни в чем не убедили и не разуверили ее, но усмехаться она перестала.
— Вот планы, взгляните!
И он разложил заранее приготовленные бумаги на свободном краешке стола. Теперь речь его потекла свободней, вопрос был знакомый, его часто приходилось обсуждать в разных инстанциях. Чтобы завоевать расположение Иоанны, он принялся выкладывать все, слышанное от архитекторов, и даже сам вдохновился, начав описывать здание Оперы и особенно сцену и подсобные помещения.
— Вот поглядите, к примеру, сколько места отводится балету!
Венчевский развернул рулон.
Иоанна взяла в руки план этажа, который был отведен под балетное училище, репетиционные залы и танцклассы.
— А вот сцена! Смотрите, как великолепно оборудована! Здесь все есть. До сих пор наши балетные сцены…
— Сцена, но кто на ней будет танцевать? — перебила его Иоанна. — Долгие годы понадобятся…
— Вот поэтому я к вам и пришел! — не выдержав, перебил ее, в свою очередь, полковник. — Если понадобятся долгие годы, — выпрямился Венчевский, — тем более нельзя мешкать! Надо немедля браться за дело и в день открытия нового, восстановленного театра показать жителям Варшавы балет. И в дальнейшем эту работу продолжить.
Иоанна засмеялась — без иронии, но скептически.
— Уж слишком просто вы все это себе представляете!
— Пожалуйста, конкретней! Что вы имеете в виду? — спросил с горячностью полковник.
— Замечательные польские танцоры всегда были! — оседлала она своего любимого конька. — И у Джуса, у Бюзи, у Иды Рубинштейн! Нижинский, Нижинская, Кшесинская, Сулинская, Олькин — это все поляки! Но вот балет польский, как таковой, — где он?
Венчевский разглядывал ее. Лицо массивное, преждевременно состарившееся, но глаза необыкновенные! Она то и дело встряхивала головой, пальцами отводя падавшие на лоб волосы. Говорила быстро, часто смеялась, к месту умела и чертыхнуться.
— Может, вы думаете у Кавальканти не было поляков? — Она указала Венчевскому на большую цветную фотографию, которую всюду возила с собой и вешала на стену там, где останавливалась на более длительное время. На фотографии Иоанну окружала группа девушек в трико оранжевого и золотистого цвета. Девушки изображали пламя, а она, с глазами, поднятыми к небу, в голубом с серебряными лилиями камзоле, — Жанну д’Арк на костре, в самой эффектной сцене балета, который ее прославил. — Были, были! Под сценическими псевдонимами — итальянскими или французскими, как я, например. А вы, наверно, и не подозревали об этом?
Действительно, полковник Венчевский об этом не подозревал. О балете Ральфа Кавальканти, как и о существовании Уриашевич, он только вчера узнал из газет, а сегодня явился к знаменитой балерине. Фамилии нескольких польских танцоров, о которых упомянула Уриашевич, доводилось ему слышать и раньше, но теперь он не без удовольствия отметил про себя, что их было гораздо больше. Вот уже год, как он с головой ушел в театральное строительство. А несколько месяцев назад пришлось в связи с восстановлением Оперы взять на себя еще заботы о балете. Влачивший до войны жалкое существование и пришедший в полный упадок во время оккупации, он срочно нуждался в опытном наставнике. И мысли об этом не давали в последнее время покоя полковнику Венчевскому.
— Кто хотел выдвинуться, тот эмигрировал, — продолжала Уриашевич. — У нас на это рассчитывать не приходилось, не было условий.
— Да, плохо было! — кивнул полковник. Тема знакомая, кое-что ему было известно, и в причинах, в подоплеке всего этого он немного разбирался, но вдаваться в общие рассуждения не стал, а просто обратился к Иоанне: — Сейчас многое зависит от вас!
— От меня? — Иоанна была приятно удивлена.
Полковник глубоко вздохнул.
— Я был бы счастлив, если бы удалось привлечь все лучшие силы, какие есть в стране.
И посетовал на ее коллег. Подвизаются они и в цирке, и в ночных дансингах, и в разных недолговечных театриках, только его, Венчевского, не дарят своим доверием. Их привлекают большие заработки, быстрый и шумный успех, а в Варшаве, где нет жилья, что может их прельстить? Одни обещания, радужные перспективы, пожалуй, заманчивые, да уж очень отдаленные; им кажется, это все на воде вилами писано.
— Ваше имя перетянуло бы чашу весов! — воскликнул он. — Я уверен, вашему примеру последовали бы многие. — И обрисовал ей ситуацию: — Министерство не может мальчишкам и девчонкам из кордебалета платить больше, чем генералам. Но никто из ваших младших коллег не хочет этого понять, не говоря уж о старших — у них, когда речь заходит о жалованье, претензии ни с чем не сообразные. Никак не могут решиться. Поговоришь с ними, вроде бы все понимают, а на другой день приходят и отказываются. Или вообще не приходят, но это дела не меняет. Они предпочитают первое попавшееся, самое ничтожное эстрадное бюро в Катовицах, которое поставляет танцоров для кабаре или поездок в сельскую местность. Конечно, когда есть ангажемент, они по сто тысяч злотых зарабатывают и больше. Но ведь и без работы по многу месяцев приходится сидеть, вот чего они не учитывают.
Иоанна ему поддакивала. Все это вещи ей знакомые. Полковник продолжал излагать свои соображения. Говорил, как представляет он себе постановку балетного дела, о ближайших задачах и перспективах настоящего балета, упомянул и о балетном училище. И тут Иоанна вспомнила, что слыхала от знакомых о каком-то военном в высоком чине, который с некоторых пор проявляет интерес к балету. Так это он, Венчевский! И снова в ней ожила строптивость.
— И балеринам будут читать в этом училище лекции по диалектике? — съязвила она.
Полковник хмуро глянул на нее. Не любил он эту манеру разговора у артистов: все бы им вышучивать да сомнению подвергать. Он полагал, что после всего сказанного Уриашевич оставит этот тон.
— Так, по крайней мере, говорят! — смеясь, продолжала Иоанна.
— И правильно говорят! — ответил полковник сухо. — Конечно, если иметь в виду существо дела, а не то, как вы себе это представляете. Да, учебной программой предусмотрены лекции, которые должны формировать мировоззрение.
— У артистов? — сделала большие глаза Иоанна. — А на кой черт оно им?
— А для того хотя бы, — сдерживая раздражение, ответил сквозь зубы полковник, — чтобы понять разницу между настоящим искусством и кабаре!
Она умолкла. Он понял, что приструнил ее, и немного погодя вернулся как ни в чем не бывало к прерванному разговору, сообщив в заключение, что пока располагает только двумя залами для занятий и репетиций. Разумеется, не в здании будущего театра, а в доме военного ведомства.
— Может, хотите взглянуть?
— А почему бы и нет!
Вежливо, сдержанно подал он ей пальто. И пока она искала сумочку, зонтик и перчатки, наблюдал за нею. Странные люди эти артисты! Чего угодно он от них ожидал, только не того, что так трудно будет их увлечь.
Когда они спустились на лифте, Иоанна обнаружила, что потеряла перчатку.
— Она в коридоре, наверно, или у двери! — крикнула она вдогонку полковнику, который отправился на розыски.
Перчатка лежала под дверью. Венчевский нагнулся за ней, и тут, не заметив его в полутьме, на него налетела коридорная.
— Где пани из триста одиннадцатого? — Она так спешила, что едва извинилась. — Ее по междугородному вызывают из Катовиц!
— Из Катовиц?
— Из Катовиц! Из Катовиц!
— Пани, с которой я только что вниз спустился? — уточнил полковник.
— Да, да!
— Скажите, пожалуйста, что она ушла. Пусть позвонят через час.
Он не удержался и послушал, повторила ли она его слова.
Внизу Иоанна весело сказала, увидев перчатку:
— Спасибо, полковник! Вы прекрасно справились с заданием!
— Вы очень любезны! — поклонился Венчевский.
Перед гостиницей его ждала машина, они сели в нее, и по дороге он спросил:
— Анджей Уриашевич не родственник ваш случайно?
— Племянник мой. Мы вместе приехали из-за границы.
— Отлично! До войны он, кажется, учился в политехническом институте? Пусть непременно зайдет ко мне, у меня есть для него интересная работа. Мы ведь одноклассники!
Иоанна удивленно посмотрела на него.
— Сколько же вам лет, полковник?
— Ровно столько, сколько Анджею.
— Двадцать девять?!
Услышанное напомнило ей недавнее столкновение с полковником. Оно, видно, не давало ей покоя.
— Двадцать девять лет! — пожала она плечами. — А вы еще поучать меня беретесь, что нужно и не нужно нам, артистам, — мне, артистке, которая выступала, когда вас и на свете еще не было! Да, да, уже выступала!
Теперь он окинул ее удивленным взглядом.
— Быть этого не может!
— Еще как может! — Голос у нее повеселел. — Да я вам в матери гожусь! — воскликнула она со смехом.
— В матери?
— Вот именно! Я ведь четверть века назад из дома убежала с одним молодым красавцем из труппы Ральфа Кавальканти.
— Сколько же вам тогда было лет?
Она привычным жестом откинула назад свои красивые золотистые волосы.
— Шестнадцать! А ему двадцать один!
— Где же он теперь? — вырвалось невольно у полковника.
— Оставил сцену. Кажется, в санатории сейчас. Он был морфинистом, пил. У нас, у артистов, свои слабости есть.
Она произнесла все это легким, небрежным тоном, однако предпочла переменить тему.
— О чем это мы говорили?
— О том, что нужно артистам. Я утверждал: прежде всего идейные устои, а вы…
— Ладно, оставим это.
Неприятное чувство, которое ее преследовало с той минуты, когда она замолчала, сраженная доводом полковника, прошло. Должно быть, горестные воспоминания его оттеснили.
— Когда же мы наконец приедем? — спросила она.
— Уже приехали!
Машина круто развернулась. Венчевский подал Иоанне руку, и по перекинутой доске они вошли в недостроенное здание. Один коридор, второй, третий…
— Где же ваши залы? — тронула Иоанна за рукав идущего впереди полковника.
Наконец они добрались до свежепобеленных, еще пахнущих известью помещений. Иоанна шагами измерила их. В одном машинально потрогала палки: они были укреплены прочно, не крутились. Посмотрела, как с освещением. Все оказалось хорошо. Залы, в общем, ее удовлетворили, и полковнику стало даже неловко, словно он хвастается перед ней.
— Конечно, это не какой-нибудь дворец! — признался он чистосердечно. — Не какие-нибудь зеркальные залы!
— Ага, кстати! Артист во время репетиций и упражнений должен проверять свои движения в зеркале. Без зеркал никак нельзя!
Она подошла к свободной стене, где не было станков.
— Здесь должны быть зеркала. Большие, во всю стену, и правильно смонтированные.
И она стала подробно объяснять, какой они должны быть высоты.
— Когда партнер поднимает балерину, она должна видеть себя в зеркале. Понимаете?
— Понимаю. Зеркала будут такие, как вы хотите.
Полковник достал из кармана блокнот и карандаш.
Он записал ее пожелания, сверяясь с рекомендациями специальных журналов. Все полностью совпадало. Но умолчал, что зеркала уже заказаны, такие именно, какие нужно, — с большой поверхностью. Пусть чувствует себя хозяйкой, пусть знает: в устройстве этих залов есть и ее вклад.
— А раздевалка где?
Она помещалась направо по коридору.
— А здесь душ!
— О, смотрите-ка! Без душа всегда плохо, а тут целых пять кабинок!
— Шесть!
Не поверив на слово, она пересчитала и вернулась в первый зал.
— Бр-р! Как сыро! У меня все кости ломит. — Она поежилась. — В Париже во время оккупации у меня был тяжелый артрит. До сих пор дает о себе знать!
С этими словами перешла она в следующий зал, потом осмотрела все сначала. И главный зал с покатым полом, который похвалила. И классы, и раздевалки, и комнату для балетмейстера. Предоставленный себе Венчевский посмеивался. «Дрожит от холода, а не уходит, — подумал он. — Значит, клюнула!»
На улице Иоанна остановилась и, растирая руки, подняла глаза кверху. Она уже приняла решение и обдумывала теперь, как быть дальше.
— Прежде всего надо переговорить с министерством культуры и искусства. Они мне оплатили проезд из Парижа, номер предоставили в гостинице. Возможно, у них есть какие-то виды на меня.
— Исключено!
Решительность, с какой это было сказано, можно было истолковать и как неуважение к этому учреждению. Но на самом деле слова полковника означали лишь, что, по его мнению, это не доводы. Он считал, что уже убедил Иоанну.
— Все зависит только от вас, — сказал он, — с министерством можно договориться.
— Тогда решено! — протянула ему руку Иоанна.
— Решено! — повторил обрадованный полковник и протянул ей обе руки. И хорошо сделал — рука у нее была большая.
— Да, вот не знаю еще, как с Лидией Тарновой, — вспомнила не без досады Иоанна.
— А что ж такого? Если вы обещались преподавать у нее, пожалуйста, никто вам не мешает. Но мы у вас должны быть на первом месте.
Уже в машине полковник предложил:
— Заедемте ко мне на работу, уладим необходимые формальности?
Но Иоанна была занята и освобождалась только через час: она спешила как раз к Тарновой, с которой условилась на это время. Полковник подвез ее, помог выйти, заметил номер дома, чтобы через час прислать шофера, и, сказав, что не прощается, раз они еще сегодня увидятся, вернулся к машине.
Иоанна взбежала по лестнице. На площадке первого этажа на нее налетела спешившая вниз черноволосая девушка с большущими картонными коробками и выбила у Иоанны сумку из рук. Буркнув что-то под нос, она было пронеслась мимо, но сердитый голос Иоанны заставил ее остановиться.
— Что мне ваше «извините»?! Лучше бы сумку подняли!
— А чем? — насмешливо спросила девушка и повела плечами, показывая, что у нее обе руки заняты.
— Надо смотреть!
— Надо дорогу уступать нагруженному человеку!
— Нечего сломя голову лететь!
— Нечего ползти, как черепаха!
Взбешенная Иоанна резко повернулась, непроизвольно взмахнув рукой, и девушке показалось, будто та хочет ее ударить. Одним прыжком перемахнула она через несколько ступенек.
— Эй, рукам воли не давать, а то как двину!
— А чем? — повторила Иоанна ее вопрос и повела, передразнивая, плечами.
— А вот чем! — воскликнула та и вскинула ногу под нос Иоанне.
Ее черные, гладко причесанные волосы не шевельнулись, лишь губы приоткрылись слегка от напряжения, и за ними блеснули зубы.
— А, балетная пташка! — прошипела Иоанна. — Только батман делается вот как!
И, подавшись всем телом вперед, чуть опираясь на перила, как на станок в танцклассе, сама выбила ногой у девушки коробку из-под мышки.
Та поспешно поставила и другую коробку, выпрямилась и, одернув клетчатый жакет, медленно стала подниматься по ступенькам. Белая как мел остановилась она перед Иоанной, не в силах вымолвить ни слова.
— Извините! — выдавила она наконец. — Ой! Ой!
И, не зная, как быть, протянула Иоанне руку. Та ничего не понимала.
— Мы ведь, кажется, уже поздоровались другими конечностями, — возразила она насмешливо.
— Ой! Как же я вас сразу не узнала! Ведь у меня целая коллекция ваших фотографий.
— Ну, и кто же я?
— Вы — мой идеал. Вы Иоанна Дюрсин.
— Дюрсен! — поправила Иоанна.
С новым приглушенным восклицанием девушка стремительно наклонилась, поцеловала Иоанне руку и, повернувшись на одной пятке, скакнула вниз, подхватила свои коробки и бросилась бежать.
В дверях Иоанна спросила у Лидии Тарновой:
— Это от тебя только что вылетела хорошенькая такая чернявая фифочка с прилизанными волосами, в клетчатом костюме?
— Это ученица моя, Галина Степчинская, очень способная. Но как это ты сразу ее приметила?
— Вот, представь себе, приметила! — засмеялась Иоанна. — Приметила!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Вечером, после десяти, Збигнев Хаза и Анджей на грузовике подъехали к бывшей дворницкой, где жили теперь сестры Уриашевич с матерью. Стараясь не шуметь, вошли они в дом; Анджей нес брезент, веревку, инструменты, Хаза — комбинезоны, лопаты и кирку. На лестнице их уже поджидала взволнованная Ванда, чтобы передать ключ от комнаты жилички. Осторожно сложили они в угол все, что принесли с собой. В лабораторию решено было идти, когда стихнет все вокруг. С картиной можно было провозиться и не один час. И Хаза, который боялся надолго оставлять машину ночью без присмотра, сказал, что поставит ее в гараж и тотчас вернется. После его ухода Ванда внезапно расплакалась.
— Представь, ксендз Завичинский проболтался маме!
Анджей с недоумением посмотрел на тетку.
— Проболтался про Иоанну! — И, с трудом сдерживая слезы, она продолжала: — Явился, когда меня дома не было, а Тося вышла за углем; дверь ему открыла Климонтова.
— И обо мне рассказал? — спросил Анджей, и сердце у него забилось.
— О тебе — нет, это-то мы ему втолковали, и он дал слово молчать. А про Иоанну вообще речи не было. Мы ведь не знали, что она приезжает. А он — старый человек, сам не догадался. И что теперь будет?
— Как бабушка? Хуже ей? — встревожился Анджей.
— Трудно сказать, но очень уж она возбуждена. И мы волнуемся.
— А как она к этому отнеслась?
— Ни словом не обмолвилась, что знает. Завичинский сам признался во всем.
Рассерженная и удрученная Ванда комкала, перекладывала из руки в руку носовой платок. Наконец, овладев собой, встала и спросила уже спокойнее:
— Может, еще раз спустишься или уже запомнил, который подвал наш?
Футляр с картиной решили временно спрятать в подвале, принадлежащем Уриашевичам. Еще утром Анджей отгреб картошку в угол, освобождая место для картины и инструментов.
— Теперь попрощаюсь с тобой, ты сиди здесь тихо, а то мама на каждый шорох внимание обращает.
Ванда прикоснулась к лицу Анджея: хотела погладить, но отдернула руку, вспомнив, какая она шершавая.
— Располагайтесь, как дома, комната до утра в вашем распоряжении, Климонтова только завтра к вечеру вернется. А напачкаете, я приберу. — В дверях она посмотрела на часы. — Скоро и за «Пиром» пойдете. Как все это грустно!
Но Хаза пропал куда-то. Анджей высунулся в окно. Тихая бархатистая ночная тьма с лунным серпиком вверху. Справа, точно острые уступы скал, высились стены сгоревших домов. Время от времени, как камни в горах, скатывался с них комок извести или обломок кирпича. Слева и прямо перед Анджеем простирался неровный пустырь, в тот час совершенно безлюдный. Можно было начинать, но Хаза не появлялся.
Анджей спустился вниз и, чтобы успокоиться, решил заранее прикинуть, с какой стороны удобнее подойти к дворницкой с тяжелой ношей, когда все уже будет позади. Кратчайший путь — через изрытый снарядами двор — оказался неподходящим. Лучше уж сделать крюк, хотя и там он то и дело спотыкался. Вдруг кто-то схватил его за рукав: Хаза! Но Анджей нисколько не обрадовался, напротив, ему стало страшно: что, если, несмотря на темноту и безлюдье, их так же вот захватит кто-нибудь врасплох.
Первым делом надо было убрать обломки, которые преграждали доступ к подвальному окну и мешали выпилить решетку. Они расстелили брезент и, улегшись на него в комбинезонах, бесшумно стали откладывать в сторону кусок за куском. Из подвала тянуло смрадом, особенно невыносим сделался он, когда они принялись за решетку. Вслепую работать теперь было уже нельзя, поэтому они встали на колени и укрылись с головой брезентом из опасения, как бы их не выдал свет. Один пилил, другой светил. Когда очередь светить была за Анджеем, он, извиняясь, гасил то и дело фонарик, чтобы впустить под брезент свежего воздуха: от смрада его мутило. Они попытались было отодвинуться немного от стены, но тогда свет рассеивался; ничего не поделаешь, пришлось оставаться у этого смердящего оконца под брезентом, как под одним одеялом. Но самое неприятное было, что Анджею предстояло спуститься туда, откуда исходил этот отвратительный запах, несомненно, трупный: так воняло из подвалов многих сотен домов, разрушенных в восстание. Вонь ужасная, но картины, которые рисовало воображение, были еще ужасней.
Когда решетка наконец подалась и упала в подвал, увлекая за собой щебень и мусор, который долго сыпался вниз, Анджей попросил Хазу обвязать его веревкой, которую они прихватили на случай, если придется вытаскивать картину наверх через подвальное окно. Хаза, не отвечая, посветил фонариком внутрь и заглянул: глубок ли подвал?
— Неглубокий! — сообщил он. — Уцепись за остатки решетки и спускайся. Веревка тебе ни к чему, да и не выдержит она: слишком тонкая.
— Зато длинная! Это для связи с тобой. Я каждую минуту буду дергать за веревку. Прекратятся рывки, значит, со мной что-то случилось!
— Давай лучше я спущусь!
— Я быстрее тайник найду. Ничего не поделаешь!
Коснувшись пола, он долго ощупывал носками ботинок грунт, прежде чем встать на ноги, а потом попросил фонарик.
— У тебя ведь есть, — напомнил Хаза.
— Дай второй! Я верну сейчас.
Зажав в каждой руке по фонарику, словно револьверы, Анджей двинулся вперед. Он шел, поминутно дергая веревку, освещая все закоулки. Ни скелетов, ни разложившихся трупов; вообще никаких неприятных неожиданностей. Только пустые бутылки кругом, битые реторты, металлические тигли, покрытые то ржавчиной, то зеленью, негодные термометры, части приборов — старый, ненужный хлам, но и его немного. Вещи все знакомые! Он заглянул в соседнее помещение, в следующее — везде одно и то же. Все по-прежнему. Разве что пыли чуть больше, налет известки на всем, да кое-где кирпичи повыпали из стен под напором взрывной волны. Той самой, наверно, которая разрушила лестницу из лаборатории в подвал, обломками завалив и проход к тайнику, где хранился «Пир». Беда невелика!
Анджей огляделся — здесь ему был знаком каждый уголок, это единственное, что уцелело в неприкосновенности от всей фабрики, от особняка Левартов, флигелей, складов, пережив сентябрь, войну, восстание. Анджей остановился и покачал головой: вот ирония судьбы, почему сохранилось именно это место, а не другое. Из задумчивости его вывел Хаза. Не получая сигналов, он нетерпеливо дернул за веревку. Анджей очнулся и тем же путем пошел назад. Под оконцем фонарик осветил дохлую кошку — ее присыпало мусором, когда они высадили решетку. Это она и воняла так. Впрочем, теперь уже меньше: только голова, кончики лап да хвост виднелись из-под пыли и щебня. Анджей протянул Хазе фонарик.
— Ну, как, порядок?
— Порядок!
Анджей отвязал веревку, до смешного ненужную в этом привычном месте. Но Хаза настоял, чтобы он оставил ее.
— Я уже испугался за тебя, — сказал он. — На тебя что, столбняк напал? Увидел что-нибудь?
— Да нет! — ответил Анджей и протянул руку за киркой и одной из лопат.
Придя на место, он закрепил фонарик на поясе и стал откидывать лопатой куски кирпича и штукатурки. Дело в том, что не все подвальные помещения под лабораторией находились на одном уровне: следствие изменения проекта в ходе строительства. Из того помещения, куда через окно проник Анджей, вели в другое вниз три ступеньки. Так, что над подвалом повыше было пустое пространство, подобие очень низкой и глубокой ниши, устье которой было заделано, — попасть туда можно было, лишь убрав ступени. Действуя по указанию Кензеля, который заранее взломал и сдвинул ступеньки в сторону, Анджей всунул тогда футляр с картиной в отверстие, поставил ступени на место, а щели зацементировал.
Сейчас он очищал лестницу от обломков. Фонарик болтался на поясе, и толку от него было мало. Уриашевич погасил его. И тогда заметил, что там, где он орудует лопатой, чуть светлей, чем в остальной части подвала. Задрав голову, он увидел прямо над собой в крыше разрушенной лаборатории пробоину, а в ней — клочок неба с мерцающими звездами. Лопата скрежетала по цементу, обломки с грохотом отлетали в сторону; за веревку дергать нужды не было: доносившиеся звуки лучше всяких сигналов убеждали Хазу, что все в порядке. Анджей прервал работу и направился к окну.
— Привяжи где-нибудь веревку, — сказал он, — и выйди на улицу, покарауль. А в случае чего дай знать. А то, сдается мне, шум этот за версту слышно.
— Хорошо!
Хаза исчез в темноте.
Анджей вернулся обратно и тщательно очистил лестницу, чтобы легче было действовать. Потом посветил фонариком, стараясь припомнить, где Кензель советовал поддеть киркой. Ага! Между порогом и ступеньками зияла щель, видно, толчок при взрыве был изрядный. Уриашевич ударил, поддел — и готово! Все оказалось проще, чем он предполагал. Доступ к картине был свободен, но самой картины не было.
Уриашевич почувствовал, что его сейчас вырвет, и судорожно стал глотать наполнившую рот слюну. Потом опустился на колени, несколько раз вздохнул, чтобы успокоиться, и поглубже заглянул в отверстие под ступеньками. Картину могло ведь и отбросить взрывом. Но зачем обманывать себя! Низкая ниша была пуста. И никаких следов, даже царапин на том месте, куда он вложил в свое время картину. Ее украли! Не могла же она сама вмуроваться в стены или врыться в землю, как крот. Немцы наткнулись на нее, когда вывозили машины, и забрали. Ясно как божий день.
И хотя сомнений не оставалось, Анджей не уходил. Он присел на ступеньки, вертя фонарик в руках, потом примостился на другом месте, откуда хорошо виден был весь тайник. По временам он наклонялся, заглядывал внутрь, черенком лопаты шарил по земле. Ничего не поделаешь, на этом надо поставить крест!
Подойдя к оконцу, Анджей свистнул — сначала тихонько, потом погромче.
— Збышек! — позвал он приглушенным голосом. — Гоп-гоп! — Ему почудилось, будто кто-то идет. — Хаза?! — не то оклик, не то вопрос прозвучали в его голосе.
Но никто не ответил. Послышалось, значит. Пришлось выкинуть наверх кирку и лопату, потом, уцепившись за раму, подтянуться и вылезти наружу. Только тогда перед ним вырос Хаза.
— Прости, но по улице шла такая…
— «Пира» нет! — перебил его Уриашевич.
— Нет?
— Нет! Нету!
Вокруг было темно и тихо. Хаза положил руку ему на плечо.
— Ну что ж, в жизни всякое бывает! — изрек он. — Я как раз этого и боялся. После освобождения тут все подвалы обшарили. Может, это Любич, его рук дело?
— Нет! — подумав, сказал Уриашевич. — Кто-то раньше сделал это. Кто-то, кто шнырял тут после капитуляции, но еще до того, как город разрушили окончательно. Это могли быть только немцы. Ход в тайник засыпан обломками, значит, это произошли до взрыва.
— Верно, — согласился Хаза. — Какой-то немец умыкнул ее у тебя.
— Какое значение имеет, кто, когда и при каких обстоятельствах, — проговорил Анджей в раздумье. — Ее нет! Она пропала!
Они стояли в абсолютной тьме. На небе — ни звездочки, в спящем городе — ни единого огонька.
— Не горюй! — обратился Хаза к Анджею со словами утешения. — Найдутся у меня для тебя и работа и деньги. Раньше я не предлагал, но помнишь, говорил тебе, что не всякие методы борьбы… что есть такие методы…
Все, не имеющее отношения к картине, Анджей в одно ухо впускал, а в другое выпускал. Он не проронил ни слова. И лишь когда подошли к дому, предложил:
— Давай переночуем наверху. Лучше не ходить по Варшаве ночью. Говорят…
— Ты что, с ума сошел! Вы там, за границей, я вижу, сбрендили совсем со страха. Женщины и те одни по городу ходят, — прибавил он, — а ты! — И, выпустив руку Анджея, перестал его уговаривать. — Дело твое, я побегу!
Он торопливо зашагал прочь, выругался, споткнувшись, но не замедлил шага, — ему не терпелось уйти поскорей. А Уриашевич открыл дверь ключом. У него совершенно вылетело из головы, что инструменты и брезент надо снести в подвал, и он потащился со всем этим наверх. Постелил себе на кровати Климонтовой и лег. Но через час встал. Одолевавшие его мысли не давали покоя. Взял одну книгу, отложил, взял другую. Читал с трудом, будто заставлял себя есть сухую, несоленую кашу. Лишь на рассвете глаза у него стали слипаться. Он лег и моментально заснул.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Проснулся он с головной болью. Спал плохо и отдохнувшим себя не почувствовал. Раз десять снилось ему одно и то же: будто он не успел прибраться у теток в подвале. Он открыл глаза, осмотрелся: в комнате царил полумрак, на улице моросил дождь. Надо вставать и, несмотря ни на что, начинать новый день, хотя все мечты и надежды развеяны. Он сел в постели.
И вдруг замер. Возле плиты в другом конце комнаты кто-то спал на составленных у стены стульях. Анджей приблизился на цыпочках: девушка. Стульев не хватило, и голова ее лежала на корзине, на голых прутьях, — сползла с импровизированной подушки: с набитого книгами и обернутого платком портфеля. Ясное дело, вернулась, когда он спал.
«Идиотки! — подумал он о тетках с раздражением. — Глупее положения не придумаешь!»
Босиком, в одной рубашке — в комнате незнакомой женщины, которая, к счастью, спала как убитая. Как можно тише стал он натягивать нижнее белье, надел костюм в надежде улизнуть незаметно. Но когда потянулся за ботинками, на глаза ему попались сложенные у двери инструменты. Так и не надев ботинок, подкрался он к двери, решив первым делом отнести в подвал кирку, лопату, комбинезоны и прочее. Но веревки и брезента на месте не оказалось. С величайшей осторожностью обошел он всю комнату. И наконец нашел, что искал. Брезент Климонтова подстелила под себя, а веревкой связала ножки стульев. Пришлось это оставить.
Захватив, что было можно, он выскользнул на лестницу, потихоньку спустился в подвал и свалил все возле картошки. На обратном пути приоткрыл дверь на улицу. Лил дождь. Во дворе в воронках от бомб стояла вода; след от грузовика, на котором они вчера приехали с Хазой, терялся в луже у самого порога. Не обрадовался он даже трамваю, который зазвенел где-то совсем рядом.
— Бр-р!.. — поежился Анджей. — Пока до него добежишь, вымокнешь до нитки! Да что поделаешь, — прибавил он безропотно.
Когда он поднялся наверх, комната оказалась запертой. Не веря себе, он еще раз нажал ручку.
— Минуточку! — послышался из-за двери женский голос.
Анджей нагнулся и приложил губы к замочной скважине, чтобы на лестнице не было слышно.
— Я только вещи возьму. Простите, ради бога!
— Минуточку! — все так же бодро, спокойно повторила Климонтова и, приоткрыв дверь, выставила ботинки Анджея, после чего опять заперлась на более длительное время.
— Не знаю, как мне оправдаться перед вами! Я и понятия не имел, что так получится, — начал снова Анджей, но тут дверь открылась, на сей раз, кажется, окончательно.
— Прошу! — сказала Климонтова. — Может, мне теперь выйти?
Она была ниже ростом, чем ему показалось, когда он увидел ее лежащей на стульях. Ладная, губы пухлые, лоб высокий. И прическа красивая. Взглянув на нее, Анджей спохватился, что сам толком не одет, не умыт, и попытался пригладить волосы рукой.
— Входите, входите! — повторила она просто. — Не стесняйтесь. Я все понимаю.
Анджей хотел объяснить, почему он не может спуститься вниз, но она перебила:
— Я немного в курсе дела. Ваши тетушки меня посвятили.
— Но как они могли! — вскричал он. — Меня ведь уверили, что вы вернетесь только к вечеру. Представляю себе ваше удивление, когда вы у себя в комнате, мало того — в собственной постели обнаружили постороннего человека!
Она посмотрела на него внимательно. Он был так подавлен и растерян, будто невесть что случилось.
— Конечно, я удивилась, но удивление было разложено на части, как плата в рассрочку, — ответила она не без юмора. — Подумала сначала, что это опять одна из ваших тетушек снизу, а когда заметила лопаты, кирку, брезент и подошла к кровати, поняла: это вовсе не тетушка, а вы, о ком они мне столько рассказывали.
Услышав о кирке и лопатах, Анджей покраснел. А при мысли, что́ она могла подумать, увидев эти орудия, похолодел. Возмутила его и бесцеремонность теток: занимали ее кровать, не будучи даже уверены, что она не вернется ночевать.
— Хорошенькое дело! — Он побледнел. — Они же просто невыносимы!
Но Климонтовой не хотелось разговаривать о его тетках. Во всяком случае, сейчас и в таком тоне. Эти две еще не старые, неработающие женщины были для нее загадкой.
— Вода для умывания в чайнике. Только потом долейте его, пожалуйста, чтобы можно было чаю выпить, — распорядилась она и встала.
Приведя себя в порядок, он открыл дверь, еще раз поблагодарил за все, но от завтрака отказался. Вид у него был какой-то потерянный.
— А вы не больны случайно? — спросила она. — У вас глаза блестят. Я бы на вашем месте обязательно выпила чего-нибудь горячего. Хоть здесь, хоть в кафе: по времени одно и то же. Но, может быть, вы спешите?
— Мне некуда спешить, — неожиданно для себя брякнул он и умолк.
Климонтова, ничего не ответив, продолжала стоять у плиты, будто не расслышала. И больше к этому предмету они не возвращались, но при виде подноса с завтраком, поставленного перед ним, ему стало ясно: она все поняла. По рассказам теток Уриашевич представлялся ей совсем другим.
— Так вы еще не работаете?
— Я несколько дней назад приехал, — ответил он не сразу.
И, почувствовав на себе ее взгляд, опустил голову и снова замолчал. Хлеб не лез в горло. Зато чай выпил он с удовольствием и поблагодарил за поданный ему второй стакан. Но так к нему и не притронулся, — сидел как в воду опущенный.
— Вы вчера долго очень читали. Часов, наверно, до трех?
— До трех? — как эхо отозвался он.
— До трех, до трех! Я в четвертом часу вернулась, а лампочка еще не остыла, вот откуда мне это известно. Чтобы свет не разбудил вас, я газетой стала оборачивать лампу, а она еще теплая.
Анджей поднял глаза на Климонтову, и на лице его изобразилось подобие улыбки. С ней легче, чем было бы сегодня с тетками, Хазой или в кафе наедине со своими мыслями, но все равно он чувствовал себя прескверно. Все еще не мог в себя прийти после ночного разочарования. Стоило только подумать о постигшем его ударе, и к глазам подступали слезы, а удавалось забыть о картине, начинала нестерпимо болеть голова и клонило в сон. Он сознавал: его присутствие должно Климонтову тяготить, тем более что на вопросы отвечал он односложно, отрывисто, как бы через силу. Но поделать с собой ничего не мог. А когда она упомянула о книгах, которые он вчера брал с полки, вообще промолчал. Ему нечего было сказать, он забыл, о чем читал, даже названий не запомнил.
— Ну, пойду, — сказал он. — Дождь уже перестал.
— А тетушки? Может, спуститься, позвать одну из них?
Он не в состоянии был сейчас выслушивать то, что они могли сказать ему в подобных обстоятельствах. Лучше сообщить им о случившемся письменно, а увидеться, уже придя немного в себя. Написав о постигшей его неудаче, он отдал записку Климонтовой. Та взяла ее и положила на книжную полку.
— Вниз отнести или просунуть в щель под дверью нельзя, — объяснила она. — От вашей бабушки ничего не укроется. Поэтому я оставлю ее здесь. В условленном месте.
Машинально взглянул он, куда она положила записку, и тут только заметил стоящую на полке фотографию. Вчера вечером ее не было здесь! Иначе бы он ее обязательно заметил! На увеличенной любительской карточке изображен был молодой мужчина в ватнике, какие носили советские солдаты, и лыжной шапочке; лицо казалось удивительно знакомым. Кто это мог быть? Уриашевич подошел поближе. В левом углу под стеклом наискось — две орденские ленточки: его, значит, нет уже в живых. Анджей вгляделся пристальней. Нет, это ошибка, этого человека он не знал. Но кого-то он ему очень напоминал. Но кого? Спрашивать Климонтову он ни о чем не стал и не объяснил, почему рассматривал фотографию так внимательно; обернувшись, Анджей поймал на себе ее холодный, хмурый, отчужденный взгляд.
— Еще раз спасибо за все, — сказал он. — И еще раз простите.
Он взялся за ручку двери и замер на миг: куда же теперь?
— Подождите, — раздался за его спиной голос Климонтовой. — Я выйду с вами, мне надо в магазин, на уголок. У меня кофе кончился.
— Кофе? Вы любите кофе?
— Я возвращаюсь из поездок чуть живая!
Ему захотелось вдруг выпить кофе и при мысли, что сейчас он останется один, стало тоскливо.
— Я устаю очень, — продолжала Климонтова, — сообщение, как правило, неудобное, да еще на лошадях трясешься и не высыпаешься, а приеду — сразу же за отчет, пока свежо все в памяти. Выпью чашку крепкого кофе и — за работу.
— Но разве на службу вам сегодня не надо?
— В отдел народного образования? Нет, что вы! После такой поездки у меня всегда свободный день. Я дома работаю. Но сегодня примусь за дела после обеда. Надо отдохнуть!
За разговором они дошли до угла, где была продовольственная лавчонка.
— Давайте выпьем кофе где-нибудь, — попросил вдруг тихим голосом Уриашевич. — Ну, пожалуйста!
Она колебалась, и тогда он привел ее же слова, сказанные полчаса назад:
— Какая разница, где пить, дома или в кафе: по времени одно и то же.
Но так как она все не могла решиться — менять планы было не в ее привычках, прибавил:
— Мне бы хотелось поговорить с вами о моих родственницах. Как они, собственно, живут?
Наконец на Замковой площади, обращенной в сплошные руины, набрели они на маленькое кафе, где было всего несколько столиков.
— Вам большую чашку или маленькую? — спросил Анджей.
— Увы, большую! Я возвращаюсь домой еле живая, — снова повторила Климонтова.
Однако усталой она не выглядела. Больше того, едва упомянула о своих поездках, как сразу посвежела: глядя на нее, можно было только позавидовать ее здоровью. Видно, тема эта живо ее интересовала. Только на миг оживление ее угасло, сразу же после прихода в кафе, когда Уриашевич, который краем уха слышал о низких окладах учителей и сравнительно высоких командировочных, безо всякой задней мысли заметил:
— Вам, наверно, много приходится ездить, чтобы подработать!
В душе она возмутилась, но не подала вида, — колкости говорить не хотелось, а оправдываться перед ним тем более. Если не понял сразу некоторых вещей, все равно, значит, не поймет. И пояснила кратко:
— Я бываю часто в командировках, потому что работы невпроворот. Особенно после амнистии, когда в школы пришла молодежь, скрывавшаяся в лесах. Главным образом в сельскохозяйственные техникумы, которые подчиняются министерству, где я работаю. Да и в самом министерстве после выборов произошли наконец перемены. Теперь поле деятельности широкое.
Анджей слушал, неподвижным взглядом уставясь на мраморную доску столика. В кафе он пригласил ее под тем предлогом, чтобы расспросить о родственницах. Но едва зашла о них речь, пожалел об этом. Климонтова выражалась осторожно. Но сквозь сочувствие к его теткам проглядывало и осуждение. Не то чтобы она была ограниченной, просто взгляд на вещи у нее был какой-то особый. Но какой, Анджей уловить не мог. Вообще он был не в состоянии разбираться в чем-либо или что-то решать. Он еще ниже опустил голову.
— Конечно, — вяло повторял он время от времени. — Ага.
— Я не раз с ними говорила, но пожилые люди посторонним не доверяют. Многое сейчас зависит от вас.
— Да, конечно.
Он боялся, что его односложные ответы наскучат ей и она уйдет, оставив его в одиночестве. И попросил ее еще что-нибудь рассказать о своих школах. Слышать о вещах посторонних все-таки легче, чем о непосредственно тебя касающихся и причиняющих боль.
— Школы! Школы! — улыбнулась Климонтова. — Это вся жизнь моя!
Она заговорила о том, как перегружены учителя и в каких трудных условиях приходится им работать, о совершенно новом типе ученика, — о людях, которые давно вышли из школьного возраста, но тем не менее снова садятся за парты, начиная с азов. О вернувшейся в школу после многолетнего перерыва молодежи, о вечерних курсах, о том, что не хватает помещений и занятия проводятся с утра до ночи, о тяге к ученью.
— Интересно, правда? — повторяла она время от времени, чтобы перевести дух.
— Интересно, — соглашался Уриашевич.
А когда она привела слова одного человека, который вернулся в школу, чтобы научиться читать и писать, и, покидая ее, сказал: «Всегда буду с благодарностью вспоминать это место, где я вновь стал себя уважать», — Уриашевич почувствовал, что у него сердце стало оттаивать, чего он в последнее время всячески избегал.
— А много уже этих сельскохозяйственных школ? — спросил он. — Таких, которые вы инспектируете?
— В Варшавском воеводстве — тридцать. Квалифицированных же учителей едва на десять наберется, наглядных пособий, учебников, пригодных помещений — с грехом пополам на пять школ. А желающих учиться — на все триста.
— И когда же сеть этих школ будет полностью укомплектована?
— Через четыре года.
— А на сколько их теперь больше, чем до войны?
— В нашем воеводстве — на одиннадцать.
— А через четыре года их триста должно быть?
— Через четыре года будет триста.
— Уровень преподавания — высокий?
— Как где. — Она долгим отсутствующим взглядом посмотрела на Уриашевича и, словно его вопрос всколыхнул то, что ее мучило, стала размышлять вслух: — Иногда приходится одну школу обделять за счет другой, которая сумеет этой помощью лучше воспользоваться. Но, с другой стороны, ставить отдельные школы в привилегированное положение тоже не годится: получатся оазисы в пустыне.
«Так оно и есть», — подумал Анджей.
Он встал. Но расстались они не сразу. Выпитый кофе сил не прибавил, а сон прогнал: Климонтова знала, что не заснет теперь. И пошла куда глаза глядят.
— Вы не домой?
— Хочу немного пройтись!
Они направились в одну сторону — к центру, по спаленному, разрушенному Краковскому Предместью с сохранившимися кое-где фасадами. Уцелели, и то не полностью, примерно один из десяти. Там и сям возвышались леса, возле предназначенных на слом домов суетились люди. Одни, стоя высоко, под самым небом, скидывали вниз кирпичи, другие сортировали их, третьи с криками: «Раз-два, взяли! Еще взяли!», валили полуразрушенные стены, натруженными руками вцепясь в натянутый, как струна, канат. Грохот обвалов, стук падающих кирпичей заглушали слова, которыми обменивались Уриашевич с Климонтовой. Свернув на Ординацкую, они по улице Фоксаль вышли на Новый Свет. Повсюду — внизу, наверху, под самыми облаками — кипела работа.
— Смотрите! — то и дело останавливалась и восторженно восклицала Климонтова: — Какой размах!
После очередного такого восклицания он присмотрелся внимательней и увидел небольшую кучку людей. Устремил взгляд налево — то же самое.
— Людей вот только кот наплакал!
— Где?
— Да тут, например!
— А вы помножьте их на тысячу таких мест, где сейчас идет работа в Варшаве, — терпеливо объясняла она.
Тогда, не долго думая, он повторил слышанное от Хазы и от тетушек:
— У меня такое впечатление, что ремонтируют и приводят в порядок магазины и дома в основном в центре и если это не требует больших затрат. И на этом поставят точку!
— А Новый Свет? — с раздражением спросила она. — Посмотрите, что от него осталось, а по плану он через три года будет восстановлен.
— А что еще? — спросил Уриашевич.
И, словно принимая за чистую монету этот вопрос, заданный издевательским тоном, она сказала серьезно:
— И много еще чего! Пойдемте-ка! Увидите сами.
И они пошли, посмотрели, где будет стоять здание министерства промышленности и торговли, где построят железнодорожный мост, виадук, тоннель, Силезский мост; осмотрели, наконец, кварталы, по которым пройдет большая уличная магистраль — она пересечет Замковую площадь и устремится дальше. Энтузиазм Климонтовой был ему непонятен. Не было ни мостов, ни зданий, ни магистралей, на площади Трех Крестов еще только нивелировали местность, на месте будущих мостов и тоннеля вообще ничего не происходило, а кучки людей за костелом святой Анны казались такими жалкими на фоне каменной громады: остатков Замка.
— Через два года! Через год! — называла Климонтова сроки. — Магистраль будет готова к июню сорок девятого.
— И вы верите, что все это будет? И так скоро?
— Вера тут ни при чем, я просто знаю и вижу. Это тем, кому не суждено было дожить и своими глазами увидеть, какие силы таятся в народе и какие у нас возможности, — это им ничего другого не оставалось, как только верить и надеяться. Ну а я…
— Там, откуда я приехал, — перебил ее Уриашевич, — располагают гораздо большими возможностями и опытом. И там, в Англии или во Франции, вам сразу бы сказали: «Это нереально!»
— Вот видите! — воскликнула она. — Потому что сначала условия должны коренным образом измениться. — Она внезапно погрустнела и повторила: — Это не вопрос веры. Вера осталась уделом тех, кто, как мой отец, не дожил, или кто дожил, но кому не суждено было этого увидеть. Зато мы…
Он вспомнил фотографию на полке; фотографию молодого мужчины, сделанную сравнительно недавно, — значит, не отца. И промолчал. Впрочем, продолжать разговор было бесполезно. Все поворачивала она по-своему. Если он пытался оспорить что-нибудь, ссылалась в доказательство на стройки, которые только еще предполагалось начать, говоря о них, как о чем-то безусловном и чуть ли не завершенном. Разговор возвращался к исходному пункту. И Анджей решил, что спорить с ней не стоит.
Но когда они шли вдоль Вислы по набережной Костюшко и у Беднарской улицы им преградила дорогу толпа, все-таки не выдержал.
Это армия передавала в дар городу только что сооруженный понтонный мост. Кто-то произнес речь, потом был парад саперных катеров, — описывая круг перед трибуной, они проплывали мимо по реке. Контраст между действительностью — этим вот деревянным мостом — и магистралями, зданиями, металлическими конструкциями, существовавшими в воображении Климонтовой, был настолько разителен, что Анджей не вытерпел и указал на мост.
— Вот они, ваши миражи!
Они двинулись дальше, переговариваясь все реже, и наконец круг их утренней прогулки замкнулся на задворках бывшей фабрики Левартов. С соседнего пустыря на подводах вывозили битый кирпич, обломки. Вдоль тротуара, напрягшись так, что спина выгнулась, лошадь тащила в гору по выбитой мостовой телегу. Они остановились.
— Смотрю я на такую вот лошадь, — проговорила Климонтова, — и думаю: она лучше понимает, что происходит в городе и в стране, чем некоторые люди.
Уриашевич слегка покраснел. Внезапно ему захотелось рассказать ей о себе. И хотя она оскорбила его и постоянно рассуждала о вещах далеких ему и чуждых: о вере, убежденности — своей, своего отца и прочих, — он заговорил о себе, не очень понимая, почему в присутствии этой чужой девушки, которая ему совсем не нравилась, у него развязался язык.
Благодаря ей начал он свой рассказ. И прервал его из-за нее же, из-за невзначай оброненного ею замечания. Когда, прохаживаясь по двору разрушенной фабрики и бессвязно вспоминая о доме, семье, Левартах, он сказал, что немцы перед тем, как взорвать фабрику, вывезли оборудование, Климонтова удивилась:
— Немцы? А не дирекция?
— Что вы! Моего отца тогда уже не было в живых, дядя сидел в лагере, а третий директор, Кензель, погиб во время восстания. А почему вы думаете, что это сделали не немцы?
Когда она стала объяснять, он почувствовал, что бледнеет.
— Один рабочий говорил, который здесь раньше работал и присутствовал при демонтаже фабрики. Как-то я выносила мусорное ведро, он мимо проходил, остановился и спросил, кто в дворницкой живет, а потом рассказал, что приезжал сюда со своим директором сразу же после капитуляции, до того, как фабрику взорвали.
— С каким директором? — срывающимся голосом спросил Уриашевич.
Она посмотрела на него растерянно.
— А как выглядел этот директор, он случайно не сказал? — с мольбой протянул к ней руки Анджей. — Не описывал его наружности?
— Кажется, нет. Хотя постойте! Он сказал, что был сильный мороз и больше всех замерз директор — «тощий такой верзила».
Кензель! Ведь он же худой и высокий. Выходит, он был жив. А если жив, то именно он и взял картину из тайника. Но куда она девалась потом? Немцы забрали? Тогда — едва ли. Он слышал, что немцы после капитуляции Варшавы, вывозя все станки, все товары, прибегали при этом к помощи бывших владельцев, членов правления, директоров, позволяя им в награду за услуги брать личные вещи, даже мебель, меха, ковры, — их интересовали только сырье да машины. Итак, если немцы не отняли у Кензеля картину, куда он ее девал? Почему после освобождения не дал о себе знать ни дяде, ни теткам? Понимал же он, что рано или поздно Леварты свяжутся с ними. Почему не подавал никаких признаков жизни? Если же он умер, то произошло это значительно позже, чем все предполагали. И вообще, если неизвестно время его смерти, может, и сама она еще не факт? Живет себе где-нибудь и бережет картину честный, душой и телом преданный Левартам старик.
— Ну, мне пора! — протянула ему руку Климонтова.
Он ничего не в силах был ей сказать на прощанье. Так молча и расстался и побрел к дому Хазы.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
— Мама, так продолжаться не может! — крикнула Ванда.
Сестры в растерянности стояли у постели. Пять дней назад ксендз Завичинский, не сдержав слова, проболтался матери о приезде Иоанны, которую та не видела больше двадцати лет, с тех пор как она убежала из дома. И мать знает обо всем, но молчит! Ни намеки, ни наводящие вопросы не помогали: мать делала вид, что не понимает. О чем уж она там думает — неизвестно.
— Мама, с тобой иногда так трудно! — нервно восклицает Тося.
Об Иоанне никогда в доме не говорили. Только о Париже, городе, где она жила, расспрашивала мать после войны. Но когда Анджей, встретив там Иоанну, сообщил, что она жива, пани Уриашевич опять словно забыла о дочери.
— Ты все время думаешь о ней! Мы чувствуем это!
Мать не возражала.
— Зачем ты это делаешь? — Ванде больших усилий стоило заговорить об этом прямо. — Она испортила нам с Тосей жизнь. После скандальной истории с нею и нас, сестер, стали сторониться, а когда в обществе об этом забыли, нам уже поздно было замуж выходить. Мы никогда ей этого не простим!
— Зачем так говорить! — перебила Тося сестру. — Конечно, жизнь наша могла бы сложиться иначе, но зато мы остались с мамой. Разве это не самое главное? Да, мужей, сыновей, дочерей у нас нет, зато есть мать. Иоанне мы не простим, что она маме причинила горе. Когда она убежала из дома, ведь ты, мама, после того, первого, приступа чуть не умерла. И до сегодняшнего дня так и не оправилась.
Мать избегала их взглядов. И смотрела то на цветную фотографию брата, то в окно.
— Может, она там разбогатела, — цедила сквозь зубы Ванда, — а мы до крайней нищеты дошли. Ну и что? Не станем же мы у нее милостыню просить?
При этих словах ее даже передернуло. Ванда непрерывно думала о сестре, хотя и упрекала за это мать. О прежней, красивой Иоанне, хорошо одетой, у которой она, Ванда, такая, какой стала теперь, просит помощи для матери. Подобные видения были сущей пыткой для нее.
— Был у нее ребенок, — она его погубила. Мужчин меняла без конца. В свое удовольствие жила. Стыдно в глаза было смотреть всем приезжавшим из Парижа, — столько позорных историй рассказывали про нее. Могла бы после всего, что было, хоть святую-то Иоанну не танцевать. Да, впрочем, что говорить, ты сама прекрасно знаешь.
Тося поджала губы, желая прекратить этот разговор, но Ванде надо было услышать мнение матери.
— Мы с Тосей считаем, что ее приезд ничего не меняет. Но у тебя, мама, на этот счет, кажется, иное мнение? — повысила она голос.
— Разве я что-нибудь сказала? — прошептала старуха и откинулась на подушки, закрыв руками лицо.
Дочери отошли от кровати. Тося направилась к плите и взяла ведро для угля.
— Оставь! — потянулась за ведром старшая сестра. — Я сама принесу, тебе нельзя тяжести поднимать.
Но младшая не отдавала.
— Посмотри на свои руки, — возразила она. — Они у тебя все в ссадинах из-за того, что ты уголь колешь и таскаешь тяжести. Я больше не позволю тебе ходить в подвал.
На лицах их не было улыбки; они тревожились друг за друга, злились на себя за разговор с матерью, нервничали из-за создавшегося положения. Ванда глазами показала Тосе на дверь, и они выскользнули в коридор.
— Может, уступить? — деревянным голосом спросила Ванда. Опыт последних дней убеждал их, что они преувеличивают. Но при одной мысли, что сюда может прийти Иоанна, все в них против этого восставало, и они решили не пускать ее, сославшись на здоровье матери.
— Это просто каприз! — сказала Тося. — Завтра передумает.
Ванда задумалась, а потом спросила:
— У тебя тоже такое впечатление, что она этого хочет?
— Лучше уж ей сказать про Анджея! — вместо ответа предложила Тося. — Смотри, как она приняла известие об Иоанне. Мы, боясь за ее здоровье, никогда бы ей не решились этого сказать. А она ничего, выдержала.
— Хорошо, — подумав, согласилась Ванда, — скажи ей про Анджея. Скажи, будто я слышала, что он скоро приедет, но я, мол, известный скептик, ни во что не верю, а тебе сердце подсказывает, что на этот раз сбудется.
Они спустились в подвал. Тося наложила в ведро угля, набрала картошки. Ванда отнесла все наверх и поставила около плиты. Потом стала собираться в город: приготовила рюкзак и, насовав туда банок и жестяных коробок, присела на минутку к окну, проверяя по записной книжке, куда надо пойти.
— Ты будешь сегодня у тех поляков из американской миссии? — спросила Тося.
— Да, я записана на двадцатое.
— Ни о чем для меня не проси. Ты знаешь, что я имею в виду. Не надо!
От американской Полонии они получили уже много белья, продуктов, лекарств. Но сейчас Тося имела в виду другое: искусственные зубы, которые за счет той же миссии вставили Ванде.
— А как же я? — воскликнула Ванда и, раздвинув губы, продемонстрировала два ряда белоснежных зубов. — Это несправедливо!
— Ты — другое дело, — проговорила Тося, не разжимая рта, чтобы не видно было щербин. — Мы тем только и живем, что ты добываешь в городе. У тебя должен быть приличный вид, иначе от тебя будут отделываться жалкими подачками. А я дома и без зубов обойдусь. Пока дают, постарайся выпросить у них побольше дорогих лекарств для мамы.
С этими словами она отвернулась к плите, собираясь заняться готовкой. Но молчание длилось недолго; рассыпав по полу картошку, она сказала в сердцах:
— Что такое! Какая я нескладная! — И, подбирая картошку, пробормотала в свое оправдание: — Все сегодня из рук валится. И не удивительно.
Анджея Ванда не застала — вообще у Хазы никого дома не оказалось. Тяжело дыша — пришлось подниматься на пятый этаж, — Ванда вырвала листок из записной книжки и, приложив к двери, написала Анджею, чтобы приходил завтра. Кончив, вспомнила про утреннее послание Анджея о том, что он не нашел картины. На их жизнь — ее, сестры и матери — исчезновение «Пира» никак не влияло, но для Анджея это был удар. Надо выразить ему сочувствие: искренне, сердечно, но чтобы посторонний, прочтя записку в двери, не догадался ни о чем. В конце концов она нацарапала что-то на бумажке, сопровождая каждую букву звоном банок и жестянок в мокром от дождя рюкзаке.
Оттуда направилась она к сестрам-грегорианкам. В бывшем доме ксендза, где монахини нашли приют после того, как лишились монастыря и костела, поселился и один из варшавских викариев. Он жил внизу, в задних комнатах за приходской канцелярией. А монахини — на втором этаже дома, куда набилось еще множество разных католических организаций и учреждений, которые Ванда частенько посещала. Во дворе Ванда остановилась, поправила рюкзак, чтобы оттянуть время. Потом вошла в подъезд и, тщательно вытерев ноги, позвонила три раза.
— Слава Иисусу Христу! — приветствовала она монахиню, открывшую ей дверь. — Какая у вас чистота всегда! Не нарадуешься просто.
И остановилась на пороге.
— Проходите, пожалуйста! Проходите! — приглашала ее монашенка, молоденькая, розовощекая, с чуть приметным горбиком. И чепец, и головная повязка, и подкладка у покрывала — все было на ней белоснежное, накрахмаленное. — Сюда пожалуйте, на диванчик.
Комната была перегорожена ширмой, за ней стояли кровати, перед ней в некотором отдалении от двери — диванчик, у окна — стол и лавки.
— Вот и весь наш монастырь! — обвела монашенка комнату рукой.
— Тут и спальня, и трапезная, и приемная! — в тон ей прибавила Ванда.
С этими словами обе улыбнулись. Ванда с грустью, монашка — с христианским смирением. Они уже не раз обменивались улыбками, но у Ванды получалось искусней: она-то всем улыбалась одинаково, а монашкам приходилось приноравливаться к каждому.
— Сейчас позову настоятельницу! Присядьте хоть на стульчик!
Ванда взяла стул у нее из рук и поставила возле двери. Пол в комнате, заменявшей целый монастырь, блестел, как зеркало. И кто хотел завоевать расположение монашек, тот в глубь комнаты, к диванчику, проходил, только если на дворе было сухо. А не в такую мокрядь, как сегодня. Ванда никогда об этом не забывала.
К сожалению, настоятельница не сможет выйти и просит извинить ее, передала все та же монашка. Она статую богоматери в порядок приводит — подарок для их часовни.
— У нас, кроме этой комнаты, еще каморка есть — келья настоятельницы и часовенка в бывшей ванной.
Ванда заявила не без гордости, что знает. И поинтересовалась из вежливости, откуда статуя. Оказалось, кто-то привез с Западных земель.
— Для нас это большая радость! — призналась монашенка. — Видите, как тут пусто и голо!
В самом деле, на стенах комнаты, служившей одновременно монастырской приемной, спальней и трапезной, почти ничего не было. Взгляды гостьи и хозяйки невольно устремились в одном направлении — на портрет ксендза Крупоцкого, написанный маслом. Крупоцкий, которого позже увенчала митра викарного епископа, начинал свою духовную карьеру скромным капелланом в монастыре сестер-грегорианок.
— Прекрасный портрет! — прошептала Ванда. — Какое счастье, что он уцелел!
— Жаль, что самого епископа нет в живых, — ответила монашенка. — Слишком рано ушел он от нас!
Затем, как наказывала настоятельница, осведомилась о здоровье пани Уриашевич и помогла Ванде развязать рюкзак. Пустые банки и мешочки были заменены полными.
— Настоятельница посылает вам тут всякую всячину. Она каждый раз говорит: пока в Польше существует костел, сестра давнего пастыря нашего не должна голодать.
Приношения наполнили рюкзак до половины.
— А вот тут большая редкость — рис! Это для немногих только, тех, кто нам особенно дорог.
— В последний раз вы насчет белья говорили…
Но белья опять не было. И лекарств тоже.
— Лекарств вообще не обещаю, — сказала на прощанье монашка. — А за бельем зайдите в следующий четверг, найдем что-нибудь, — повторила она, как обычно.
На нижней площадке Ванда остановилась, заглянула в мешочек с рисом.
— И правда рис! — обрадовалась она, пересыпая в руке крупные, гладкие, точно из матового стекла, зерна. — Наверно, китайский, настоящий!
Во дворе она замешкалась, делая вид, будто поправляет лямки у рюкзака. На этот раз в окошко выглянул капеллан викария и крикнул:
— Его преосвященство желает знать, как здоровье вашей уважаемой матушки?
В прошлый четверг викарий такого желания не выразил и в позапрошлый тоже, но она не могла поручиться, сидел ли он тогда за столом у окна, следя, как обычно, за всеми проходящими.
Ванда попросила поблагодарить викария за внимание и успокоенная вышла на улицу.
— А я-то боялась, что слишком часто прихожу сюда.
И вздохнула с облегчением.
В американской Полонии Ванду принял директор, которого она не знала. Представительство занимало апартаменты в «Бристоле». Директор, седой полный мужчина, недавно приехавший в Польшу, предложил Ванде сесть в кресло, а сам с трубкой во рту расположился за столом и окутался клубами табачного дыма.
— Да, да! — перебил он, поняв, кто она, и сразу переходя к делу. — Я получил письмо из курии. Чем я могу помочь сестре светлой памяти епископа Крупоцкого?
Ванда изложила свою просьбу. Советом сестры она пренебрегла.
— Гм! — задумался директор. — Это большой расход! — Он выдвинул ящик стола, вынул какую-то бумажку и, все еще колеблясь, протянул Ванде. — Вот тут в соответствующих графах напишите, пожалуйста, о чем вы просите, для кого, по какой причине, поставьте дату, сообщите биографические сведения и так далее. И распишитесь.
Он пробежал глазами заполненный Вандой бланк.
— Вы для матери просите?
— Для матери.
— Значит, вы — дочь? Ваш заработок? Профессия?
— Я ухаживаю за матерью.
— А до войны?
Ванда, поколебавшись, ответила:
— Жила у брата.
Директор вышел в соседнюю комнату и немного погодя вернулся с кислой миной.
— Небольшое недоразумение, — сообщил он. — Сестра епископа уже получала у нас искусственные зубы.
— Это для меня! — Ванда покраснела до корней волос и приоткрыла рот. — Мама уступила их мне, но сейчас…
Видя, что он не слушает, она замолчала. Директор взял письмо из курии по делу Уриашевич и, сдвинув брови, еще раз внимательно просмотрел его. Потом махнул рукой.
— Ну ладно!
Он придвинул к себе бланк, написал направление в зубоврачебный кабинет, который финансировало представительство, подписал, приложил печать и вручил Ванде. Но когда она уходила, лишь кивнул небрежно седой головой, не вставая, и заслонился клубом дыма.
С неприятным чувством покинула она гостиницу и побрела домой. Но всего через несколько шагов остановилась как вкопанная перед афишной тумбой. На ярко-малиновой, свежей, влажной еще афише бросилась ей в глаза фамилия Уриашевич! Лидия Тарнова извещала, что в ее школе преподает Иоанна Дюрсен-Уриашевич, знаменитая исполнительница роли Жанны д’Арк в получившем всемирную известность балете Ральфа Кавальканти. Закусив губы и молча негодуя, Ванда медленно, осторожно, чтобы не порвать, стала сдирать афишу.
— Вы что делаете?
Она обернулась. Сзади стоял милиционер. Дрожа от страха и унижения, что оправдываться приходится именно таким образом, Ванда заговорила:
— Эта женщина, — она показала на афишу, — моя сестра. — Я хочу отнести афишу старушке матери.
Он взял у нее афишу. Внимательно посмотрел, прочел и рассудил так:
— В этой школе и надо было попросить, вам бы дали. А не срывать то, что наклеено не для вас одной. Как это можно!
— В школе я была! — солгала Ванда. — У них нет!
И вынув из сумочки паспорт, протянула милиционеру: пусть убедится, что фамилия у нее та же. В конце концов он отпустил ее и даже афишу отдал. Она показала ее дома, уже не стараясь сдерживаться.
— Вот, смотри! — негодовала она, разворачивая под носом у сестры свою добычу. — Опять взялась за свое!
Этот инцидент окончательно вывел ее из равновесия.
— Прочла? — повысила она голос. — Теперь маме прочти!
И, не дожидаясь, пока Тося кончит, вырвала лист у нее из рук, скомкала и швырнула в плиту.
— Не надо! Что вы делаете! — раздался стонущий голос матери.
Но было поздно, афиша вспыхнула и сгорела. У матери на глазах занялась она огнем и мигом обратилась в пепел.
Сестры подбежали к постели матери, опустились на колени.
— Ты плачешь? — вскричали они испуганно.
Но глаза у старухи, все в красных прожилках, были сухи.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Хаза после непривычно сытного обеда растянулся на тахте и, положив ноги на служившую изголовьем тумбочку, стал вслух размышлять о неожиданном открытии Анджея после разговора с Климонтовой.
— Ну что ж, вполне возможно, — рассудил он. — Сейчас сплошь да рядом в живых оказываются те, кого уже считали мертвецами. Смотайся-ка ты лучше к дяде, он все тебе расскажет.
Анджей по приезде навестил дядю. Тот принял его любезно, угостил чаем, но в гости заходить не приглашал. Анджей обратил внимание Хазы на это обстоятельство.
— А какая тут связь? — пожал плечами Хаза. — Ты же не в гости идешь, а по делу. Может, он просто не любит, когда у него время напрасно отнимают.
— В таком случае придется раскрыть перед ним карты. — Анджей был в нерешительности. — Невозможно ведь свести разговор только к особе Кензеля.
— На твоем месте я был бы с ним откровенен.
— Но не настолько, чтобы в мои планы насчет заграницы его посвящать.
— Это само собой. — Хаза закряхтел: он объелся. Глазки его слипались. — Сбегай к дяде, и все сразу станет на место, — сказал он в заключение. — А я малость вздремну.
План Хазы удался только наполовину. Поспать, правда, он поспал: Анджей послушался и сразу же ушел, но через час вернулся ни с чем, так как не застал дядю дома. И на другой день с утра отправился к нему на службу. Не хотелось откладывать, раз уж он решил последовать совету Хазы.
Дядя работал в «Польхиме» — большом государственном экспортно-импортном объединении, которое было создано главным образом для обслуживания национализированной химической промышленности, но иногда имело дело и с довоенными предпринимателями, используя их прочные деловые связи. На вопрос Анджея, можно ли видеть Уриашевича, секретарша ответила, что он на совещании.
— Подождите! — бросила она коротко.
Непонятно, то ли это приказ, то ли предложение. Впрочем, ей было не до него. Едва вставив в машинку чистый лист, она уже печатала где-то внизу, потом ловким взмахом перевернула страничку — раз, два, и письмо готово. Вынимая его, она одновременно отдала распоряжение курьеру:
— Срочно отнесите на подпись к генеральному директору и сразу же возвращайтесь обратно — будет еще письмо.
Когда и третье письмо было готово, секретарша на минутку остановилась, чтобы перевести дух, и бросила взгляд на Анджея. А он словно прирос к полу, ошеломленный всем этим и растерянный.
— Ждите в коридоре! — распорядилась она.
В дверях он столкнулся с другой служащей. До его слуха донесся короткий диалог.
— Ты чего такая загнанная? Уриашевич твой тоже уезжает?
— Нет. — Он узнал по голосу секретаршу. — Генеральный директор один летит.
— В Швецию только или еще куда-нибудь?
— Нет, только в Швецию.
— Тоже неплохо! Я просто с ума схожу, как подумаю, что такой вот тип летает себе туда-сюда целый год, а ты, как пришитая, на месте сидишь.
— А я схожу с ума, как подумаю, что он уедет и вся корреспонденция останется неподписанной.
И снова пальцы застучали по клавишам. Затем послышался треск энергично повернутого валика. Еще одно письмо готово.
— Был бы наш директор хоть немного на Уриашевича похож, — сказала секретарша со вздохом. — Этот никогда с работы не уйдет, пока всего не сделает, всех писем не прочтет, посетителей не примет. Тогда и не было бы такой спешки. А тот, едва часы начнут бить три, сразу в дверь и с третьим ударом уже в машине сидит. Отъезд, не отъезд — ему все нипочем.
— А по мне уж лучше он, чем Уриашевич этот. Придет всегда, наклонится вот так и зырк, зырк одним своим глазом змеиным по столу. Тьфу!
Из этого разговора Анджей понял только, что пришел не вовремя. Поэтому, войдя в комнату, сказал секретарше:
— Кажется, сегодня не имеет смысла ждать? Лучше я завтра зайду.
— А что передать пану директору?
— Скажите, что заходил его племянник, Анджей Уриашевич. И что я буду у него завтра.
Наступило неловкое молчание. Женщины поняли, что он все слышал. Первой нашлась секретарша:
— Директор с минуты на минуту должен вернуться.
Анджей машинально глянул на часы, словно не зная, на что решиться.
— Пройдите, пожалуйста, в кабинет.
Любезностью она хотела сгладить неприятное впечатление и, покончив с этим, поскорей вернуться к работе.
— В таком случае, — решил наконец Анджей, — я, пожалуй, немного подожду.
Он закрыл за собой дверь с толстой обивкой, прошелся по комнате, рассеянным взглядом скользнул по висевшей на стене карте, усеянной разноцветными большими и маленькими кружочками, остановился перед ней и стал читать пояснения, относящиеся к развитию химической промышленности на ближайшие три года. Сейчас это его нисколько не интересовало. Наконец облюбовал себе кресло: подальше от стола, в уголке. Сел в него и погрузился в свои мысли. Из задумчивости его вывел громкий голос дяди:
— Вот видите, коллега, а вы уже поставили крест на этом деле.
Говоря это, Уриашевич потирал руки. Приземистый, лысый мужчина, к которому он обращался, говорил в свое оправдание:
— Так ведь Америка нам отказала!
— Не только нам! И чехам, и Украине, и Белоруссии, и Венгрии тоже!
— Но согласитесь, что в этих условиях надо было похоронить мечту о производстве отечественного пенициллина.
— А я вам все время повторял: ничего в планах не меняйте, продолжайте строительство, потому что та часть оборудования, которую ЮНРРА хотела сначала предоставить нам бесплатно, а потом даже продать отказалась, найдется в конце концов.
— Но, логически рассуждая, где? Америка пускает и ход все средства, чтобы не давать лицензий на поставки нам.
— И тем не менее выход из безвыходного положения нашелся.
Возвращаясь с совещания, они обсуждали его результаты, — Конрад Уриашевич их предвидел, а для его собеседника они оказались полной неожиданностью. Из торопливого, отрывочного обмена мнениями Анджей прежде всего заключил, что совещание секретное.
— Простите, дядя, — сказал он, чтобы привлечь к себе внимание, — я к вам.
Дядя, который за минуту перед тем плотно прикрыл за собой дверь, прежде чем приступить к дискуссии, хотя ему явно не терпелось поскорей высказаться, оторопел от неожиданности при виде Анджея.
— Это уже переходит всякие границы! — Он повернулся спиной к племяннику и пожаловался: — Даже в собственном кабинете нельзя спокойно поговорить. Терпеть не могу, когда ко мне на службу являются с визитами!
— Я по делу.
Когда они остались вдвоем, Уриашевич сухо сказал:
— Итак, какое дело тебя привело ко мне? Я слушаю. — Но стоило Анджею произнести фамилию Кензеля, перебил: — Оставь ты Кензеля в покое! Его нет в живых! Мне это известно из достоверных источников!
Анджей стал приводить доводы, которые, на его взгляд, говорили о противном. Извлечь из тайника картину Левартов мог только тот, кому доподлинно было известно, где она спрятана. Потом рассказ инспекторши Климонтовой, жившей в одном с тетками флигеле, — о рабочем, который, по его словам, приезжал демонтировать фабрику с «высоким и худым» директором. Упомянул, наконец, случаи, когда свидетельства очевидцев чьей-либо смерти впоследствии не подтверждались.
— В войну и оккупацию наверняка погибло гораздо больше, чем мы предполагаем, — продолжал он, — но, с другой стороны, среди числившихся погибшими кое-кто и уцелел.
Начатый Анджеем разговор привел Уриашевича в еще большее раздражение, но постепенно он успокоился, не перебивал его, не отзывался ни единым словом, а когда Анджей кончил, даже некоторое время молчал, тупо уставясь на угол стола своим единственным глазом.
— Все это пустые фантазии! — заявил он наконец и нервным движением поправил черную повязку, прикрывавшую выбитый в лагере глаз. — Хочешь, дам тебе дельный совет? Устраивайся-ка на работу! Или прекрати всякие поиски и, не откладывая, возвращайся туда, откуда приехал, если это входило в твои планы.
— Но, дядя, я вовсе…
— Что, разве это не входило в твои планы? И ты хочешь меня в этом убедить? Не трудись, сделай одолжение. Верю тебе на слово. Тем более что это интересует меня не больше, чем заботы и надежды самих Левартов. А теперь, извини меня, я должен работать.
Выйдя на улицу, Анджей долго не мог прийти в себя.
«Откуда он взял?»
Намеки и догадки дяди относительно его намерений так потрясли его, что он забыл и думать о цели своего визита и о том, что ушел не солоно хлебавши. Потребовалось немало времени, чтобы опомниться и взять это в толк. Он остановился перед какой-то витриной, держась за железную поперечину перед стеклом. Постоял, постоял и пошел куда глаза глядят. К Хазе обедать — слишком рано, к тетушкам — тоже не время. Быстрым шагом прошел он от площади Унии до угла Аллеи — путь неблизкий. Это утомило его и немного успокоило. Только увидев, куда его занесло, он устыдился нелепой этой спешки. И дальше побрел не торопясь. Когда проходил мимо кафе, кто-то постучал в стекло, чтобы привлечь его внимание. Это была Иоанна.
— Здравствуй, тетя! — громко сказал он.
Вот нежданная встреча. Они привыкли разговаривать шутливо, и при виде Иоанны ему сразу стало веселей. Да к тому же он любил ее.
Она скорчила недовольную гримаску: не то рассердилась на самом деле, не то притворилась.
— Почему это мужчины считают своим долгом во всеуслышание заявлять, в каких они отношениях с женщиной, даже если эти отношения чисто родственные.
Он извинился и еще раз поцеловал ее крупную руку. Заданный ею тон рассеял его мрачные мысли. Во всяком случае, на время разговора.
— Ты сама виновата, — сказал он. — Сколько раз я в Париже говорил, что ты моя кузина, а ты брякала: нет, тетка. Подозреваю, что ты кокетничаешь своим возрастом. Однако выглядишь ты прекрасно.
— Твоя галантность и проницательность делают тебе честь, — иронически ответила она на его последние слова и, отвернув рукав жакета, показала теплее егерское белье, про которое уже говорила как-то, рассказывая о своих мытарствах во время оккупации в Париже.
— Видишь вот, опять суставы болят. Хожу, как в коконе. И чувствую себя препаскудно. Поэтому не удивляйся, если меня не забавляют шутки насчет моего возраста, а напоминания, что я уже не так молода, как прежде, выводят из себя. Особенно когда это делается при свидетелях.
— Хорошо, не буду больше публично называть тебя теткой, — проговорил Анджей.
— И наедине в этом тоже нет нужды. Кровосмесительство — это, кажется, единственное, что меня никогда не соблазняло. — Она откинула назад свои пышные золотистые волосы. — Я даже радикальное предохранительное средство изобрела против этого: подрастая, порывать с семьей. Я так и сделала. — Ненатурально засмеявшись, она переменила тему разговора. — Доволен, что вернулся? Я страшно рада! Новые, незнакомые люди — и старое, любимое занятие. А почет какой! Тебе известно, что я живу в гостинице для депутатов сейма, карточки получаю, как университетский профессор, а жалованье — генеральское? Кстати, не очень-то на него разгуляешься. Женщине в моем возрасте его, по крайней мере, не хватает. То есть женщине, которая должна уже одеваться сама.
Она рассказала, что видела помещение для будущей балетной школы, и о Венчевском. Заговорили о полковнике.
— Упорством-то он всегда отличался, — заметил Анджей, — а вот любить его не очень любили.
— Почему? — удивилась Иоанна.
— Скрытный был, принципиальный до мелочности, резкий.
— Значит, он изменился. Впрочем, есть в нем что-то такое настораживающее. Но до чего энергичный! С утра до вечера занят, всюду поспевает, сам лично за всем следит. О том, чтобы вечером его куда-нибудь вытащить, и речи быть не может. Ночь наступила, и как сквозь землю провалился. Чем он, собственно, занимается?
Анджей не имел ни малейшего представления. Он с ним после возвращения даже еще и не виделся. И вообще мало с кем встречался.
— Ты неважно выглядишь, — заметила в ответ на это Иоанна.
— Бездельничаю. Шатаюсь просто так по городу, — сказал Анджей уклончиво.
— Тогда загляни прежде всего к Венчевскому, он просил тебя зайти. Да и у меня есть для тебя кое-что.
Анджея позабавила уверенность, с какой она это сообщила.
— А что? Работа?
— Женщина! Я таких безработных, вроде тебя, насквозь вижу. Влюбиться тебе надо, тогда ты горы своротишь!
Иоанна пристально посмотрела на него, но взгляд ее выражал на этот раз не заботу о его здоровье и настроении, а нечто другое.
— Ты не совсем в моем вкусе, но я допускаю, что такие мужчины даже у взбалмошных женщин имеют некоторые шансы на успех.
— А какие мужчины в твоем вкусе? — перебил ее развеселившийся Анджей.
— Те, которые мне еще не надоели.
Вдруг она зябко повела плечами. Кто-то, выходя из кафе, забыл закрыть дверь, и на них повеяло холодом. И шутливое настроение пропало.
— А кто эта женщина? — спросил Анджей. — Ты меня заинтриговала.
Красивые глаза Иоанны загорелись.
— Красавица, молодая, очень способная и характер отвратительный, — все необходимое, чтобы тебе понравиться. Начинающая балерина. — И как бы между прочим Иоанна ядовито заметила: — Надеюсь, ты не испытываешь такого же отвращения к балету, как твои родственники? — В глазах ее вспыхнули злые огоньки. Потом она вернулась к разговору о балерине: — К тому же, хотя тебя это вряд ли может растрогать, ты ведь как-никак Уриашевич, она меня считает своим идеалом. Приходи сюда сегодня к пяти. Я ее приведу.
— В пять не могу. Может, вечером? — предложил он.
Вечером не могла она.
— Отговорись как-нибудь, — рассердилась Иоанна. — Куда это тебе вдруг приспичило?
Он сказал, что к тетушкам. Помолчав, она промолвила совсем тихо:
— Только не говори им, что я хочу тебя познакомить с балериной. Сердиться будут.
Анджей пообещал, что не скажет. И чтобы успокоить ее, брякнул:
— Я думаю, о тебе речь вообще не зайдет.
Иоанна помрачнела.
— Это верно!
Они снова стали обсуждать ее предложение. Но на ближайшие дни о встрече так и не удалось договориться. Как-то ничего не получалось.
Было еще совсем светло, когда в пять часов Анджей подошел к дворницкой, где жила бабушка. Звонить не пришлось: тетя Тося поджидала его и, увидев в окно, выбежала во двор.
— Тебе придется минутку подождать, пока Ванда оденет ее. Только помни, больше, чем полчаса, не сиди. Надо щадить ее сердце.
Она взяла его за обе руки, заглянула ласково в глаза, желая выразить ему сочувствие и как бы призывая покориться судьбе.
— Что же делать, мой мальчик! — философски сказала она со вздохом о тщете человеческих усилий и надежд. — «Пир» да «Пир», а «Пира»-то и нет!
— Прошу! — торжественно пригласила их в комнату старшая сестра.
Но перед дверью снова пришлось остановиться. Старуха вдруг потребовала, чтобы задернули занавески. Тогда Ванда совершенно машинально хотела было зажечь свет, но мать решительно запротестовала.
— Не надо! Ни к чему ему видеть, как я опухла и что глаза у меня красные, как у кролика. Пусть постепенно привыкает к тому, что я теперь развалина. Оставь комнату неосвещенной.
Но когда Анджей вошел, попросила его сесть ближе, чтобы разглядеть получше. Он послушно сел. И вмиг забыл, что неделю назад уже видел ее — дряхлую, погруженную в старческий сон. Забыл и о том, какими ужасными, неподобающими показались ему условия, в которых она живет. Сейчас это отступило на задний план, и все было, как прежде.
— Ну-ка, покажись! Встань! Пройдись по комнате! — оживилась она.
Он встал, сделал несколько шагов, но она, спохватясь, его остановила.
— Ладно, перестань. Сколько времени прошло, ты столько пережил, испытал, а я тебя вертеться да прохаживаться заставляю, как прежде, когда ты ко мне в новом костюмчике являлся. Это уже не то!
Она расспрашивала, он отвечал. Слова шли сами. Ни с кем не говорилось ему так легко, как с бабушкой. Может, многолетняя привычка сказывалась или то, что она всегда разговаривала с ним, как со взрослым. Полчаса пролетело незаметно. Он склонился к ее рукам, подставил лоб для поцелуя. Она прижала к себе его голову, и он услышал шепот:
— Пусть она передаст что-нибудь через тебя. Хочется иметь от нее на память что-нибудь, но сама пусть не приходит.
Она бросила взгляд на дочек. Анджей глазами машинально последовал за ней: оба проверяли одно и то же. Ванда с Тосей стояли достаточно далеко.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Радуясь за Анджея, но прежде всего гордясь собой, Хаза с нетерпением поджидал приятеля.
— Кензель нашелся! Помнишь Нацевича? Так вот он виделся с ним. Поздравляю. Мне спасибо скажи!
Доцент Нацевич был до войны лаборантом в университете на кафедре неорганической химии и, получая там мизерное жалованье, подрабатывал на фабрике Левартов.
— Он с ним виделся два не то три месяца назад, — хвастался Хаза своей осведомленностью. — Вот его адрес, держи!
И жестом победителя швырнул бумажным шариком в Анджея, — дурачась, он скомкал бумажку, где был записан адрес. Анджей расправил ее, прочел раз, другой и разочарованно протянул:
— Так это адрес Нацевича?
Он был недоволен, что не получил сразу адрес Кензеля, но тут же устыдился. Отказываться от победных лавров Хаза, однако, не собирался.
— Никакого нюха у тебя на такие дела, вот что! — парировал он. — Я давно уже понял, что ты допускаешь ошибку: нельзя искать так близко, на поверхности. Я в таких случаях всегда говорю товарищам: не шарьте у себя под носом, ищите подальше! Ты вот к тетушкам да дядюшкам без толку ходил, а я прикинул, сообразил и — к Нацевичу двинул. И вот, пожалуйста! Хотя, конечно, я и везучий еще!
Но, видно, везенье Хазы на других не распространялось. Когда на другой день Анджей пришел к Нацевичу и сослался на разговор с приятелем, доцент поспешил внести поправку:
— Я сказал, что «видел» директора Кензеля, а «не виделся» с ним. Видел из окна вагона, как он газеты покупал в станционном киоске.
Но самое ужасное, что доцент не мог вспомнить названия станции. С уверенностью мог он только утверждать: она на линии Варшава — Познань. Подумав немного, он прибавил неуверенно:
— И, кажется, ближе к Варшаве.
— Ближе к Варшаве, чем к Познани?
— Пожалуй, да.
Но доцент на своей гипотезе не настаивал.
Он просто ехал на поезде, выглянул в окно и возле киоска увидел Кензеля. Тут поезд тронулся. Вот и все.
— А это наверняка был директор Кензель?
— Несомненно!
Несмотря на это утверждение, Уриашевич разочарованный, даже подавленный вышел от доцента. Тот факт, что наконец-то он встретил человека, который своими глазами видел Кензеля, не воодушевил его. Что Кензель жив, он не сомневался. Но от Нацевича надеялся получить сведения, которые пролили бы свет на все это дело. И вот был обманут в своих ожиданиях, как и вчера, когда Хаза громогласно заявил, что нашел Кензеля. Анджей начинал уже терять терпение. Особенно выводила его из себя мысль о неуловимом Кензеле, который объявился вдруг неведомо на какой станции.
«Это насмешка судьбы!» — направляясь домой, твердил про себя злой и раздосадованный Анджей. Время от времени вынимал он из кармана групповой снимок фабричных служащих, среди которых был Кензель, — ему подарил его Нацевич и, перед тем как отдать, взглянул пристально на исчезнувшего директора и уже тверже повторил: да, тот, на станции, несомненно, был Кензель. «Ну и что? — вздыхал Анджей. — Практически это мне ничего не дает!»
А ведь ничего более определенного ему не удалось узнать с тех пор, как он в Варшаве! В следующие три дня он обошел всех, кто хоть что-то мог знать и помочь ему разгадать тайну Кензеля. Побывал у дальних родственников Станислава Леварта, у директоров и владельцев фирм, которых связывали с фабрикой деловые отношения. Все единодушно повторяли известную Анджею версию, будто Кензель погиб. Но при каких обстоятельствах он скончался, никто не знал. Мертвым его тоже никто не видел; все припоминали только, что слышали об этом сразу после восстания. Но разве мало тогда ходило слухов, которые потом не подтвердились.
С близким к отчаянию чувством возвращался Анджей домой после таких визитов. И причиной была не бесполезность расспросов, а то, что приходилось попутно выслушивать. Знакомые принимали его радушно, как человека, недавно вернувшегося из-за границы, заметно оживлялись, когда он приходил. Но стоило заговорить о тамошней жизни, как его перебивали, будто лучше него были осведомлены. А при упоминании, что во Франции или Англии не хватает того или другого, переводили разговор на условия жизни здесь, в стране. И на все лады повторяли одно и то же: на руководящих постах подонки, невинные люди в тюрьмах, объявленная недавно амнистия — фикция, а легализоваться — значит, самому в ловушку лезть. Эти разговоры выбивали Анджея из колеи. Он понимал: надо вырваться из замкнутого круга, понять, как обстоит дело в действительности. Но как раз этого он и боялся больше всего. Ему не хотелось ничего знать, не хотелось принимать решений. Единственным его желанием было как можно скорее раздобыть то, за чем он приехал, выколотить обещанную ему сумму и найти местечко, где можно наслаждаться тишиной и покоем.
Жил он по-прежнему у Хазы. У него и спал и столовался. С той только разницей, что спал теперь не на роскошной тахте, которую Хаза уступил ему в порыве великодушия, а на полу на матрацах. Анджей сам настоял на этом. И деньги в долг по-прежнему брал он у Хазы. В первый раз взял, не испытывая неловкости, будучи уверен, что скоро отдаст, но уверенность эта постепенно ослабевала, и хотя кров и стол ему были обеспечены, в городе, само собой, без денег было трудно обойтись. Хаза давал взаймы безотказно, был все так же гостеприимен, но с каждым днем все меньше им интересовался. Все это, вместе взятое, действовало на Анджея угнетающе. Он больше не думал о будущем, о загранице, о том, как переправить картину, его занимало только одно: разыскать «Пир». Он не ожидал, когда брался за дело, что натолкнется на такие трудности. И нервы начинали сдавать. Трудно было даже подумать о новых мытарствах, на которые придется добровольно обречь себя, если картина найдется. И постепенно он расстался с мыслью об отъезде. И как-то даже обмолвился об этом Хазе.
— Наверно, я здесь останусь, — сказал он. — Только бы картина нашлась, а продать можно и тут.
— А Леварт согласится?
— Ему ничего другого не останется. Впрочем, мы предвидели и такую возможность.
Хаза прищурил свои маленькие, близко посаженные глазки и, полагая, что отгадал психологические мотивы, побудившие Анджея принять такое решение, спросил насмешливо:
— Что, поклялся остаться в народной Польше, если «Пир» отыщется? Где и кому дал ты клятвенное обещание, признавайся? — И прибавил, похлопав его по плечу: — Неужто в костеле? Святые небось животики со смеху надорвали. Забавный ты тип!
— Анджей! Посылочка для мамы со вчерашнего дня тебя дожидается. Разве так можно!
Анджей поднял опущенные глаза. Он возвращался со своего очередного — но на сей раз уж окончательно и бесповоротно последнего — визита. С Иоанной с той встречи в кафе они больше не виделись. Забежав к ней после разговора с бабушкой и не застав дома, он написал записку, предлагая оставить пакет у портье, но не пришел за ним. И вот на площади Трех Крестов столкнулся нос к носу с возмущенной Иоанной.
— Разве так можно! Ведь это же срочно!
— Я шел как раз к тебе, — сказал Анджей.
Она взглянула недоверчиво.
— Стоит встретить мужчину на улице, и он обязательно скажет: «А я как раз к тебе», — но дома его никогда почему-то не дождешься! — Выговорившись, она немного смягчилась: — Ну, не буду тебя задерживать. Беги и сегодня же маме передай!
Сейчас это было бы рискованно. Для такого деликатного дела самым подходящим временем было утро, когда Ванда уходила по делам, а Тося возилась у плиты.
— Завтра обязательно!
— Как, только завтра?
Теперь у Иоанны не было сомнений, что Анджей шел не к ней, но раз он уверяет в обратном, надо поймать его на слове. Она тяжело оперлась на его руку.
— Не бойся, я не заигрываю с тобой и на добродетель твою не посягаю, просто плохо себя чувствую. Проводи меня!
И, выпрямясь, с высоко поднятой головой, откидывая время от времени назад свои пушистые золотистые волосы, она решительно двинулась вперед. Только шла она, пожалуй, медленней обычного, и походка у нее была не такая упругая.
— Все Париж дает себя знать: оккупация, нехватка угля, болезнь! И так некстати!
Самое правильное сейчас — это вернуться домой и лечь в постель, она сама признавала, но едва Анджей стал ее уговаривать, сразу рассердилась. Сегодня в школе Тарновой — итоговый концерт, а потом молодежь пойдет с преподавателями в ресторан: отказываться от этого она тоже не собиралась.
— Но ведь ты не обязана туда идти! — воскликнул Анджей, узнав, почему она больная вышла из дома.
— Конечно, не обязана! Никакие обязанности не вытащили бы меня сегодня из постели. Просто мне это доставляет удовольствие.
Он чувствовал, что ей нездоровится. Она шла, тяжело опираясь на его руку.
— Неужели тебе доставляют удовольствие такие вещи, как концерт, посещение ресторана вместе со школой? — удивился он. — А может, ты не для удовольствия идешь, а потому, что вокруг тебя будут увиваться? Ты ведь звезда!
— Угадал, именно поэтому! — сухо ответила Иоанна.
Недостатки у артистов, если открыто в них признаваться, перерастают в нечто достойное уважения. Так, по крайней мере, считала Иоанна.
— Тебе что, в Париже не хватало почестей? — не унимался Анджей. — За столько лет!
С такой постановкой вопроса она, в свой черед, была не согласна.
— Конечно, хватало! Но не в последние годы!
Перед домом, первый этаж которого занимало училище Тарновой, Иоанна вспомнила, что хотела познакомить Анджея с юной балериной. Нельзя было упускать случай. Балерина участвует в концерте. А потом наверняка пойдет со всеми в ресторан.
— Только принимайся за дело поэнергичней! Вокруг нее всегда целый рой!
Небольшой зал, куда они вошли, был набит битком. На сцене стояло пианино, в глубине висел занавес, заменявший декорации. Сейчас он поминутно колыхался, осторожно раздвигаемый, и чьи-то глаза выглядывали в щелочку, рассматривая публику. Взяв Анджея под руку, Иоанна направилась к узкой дверке справа от сцены. Спустившись по ступенькам, они неожиданно очутились в толпе молодых артистов, уже одетых для выхода. На Анджея устремилось множество девичьих глаз. И сам он перебегал взглядом с одного лица на другое. Но чей-то возмущенный голос заметил, что посторонним вход за кулисы воспрещается, хотя Анджей был не один. Иоанна круто повернулась и вышла. В зале нашла она свободное место для племянника и на минутку присела рядом, этим привлекая к нему внимание танцовщиц и танцоров, которые разглядывали зал из-за занавеса.
— Желаю приятно провести время, да смотри не зевай. Девушку, о которой я тебе говорила, ты узнаешь сразу: она выделяется среди остальных! Черная, гладко причесанная, с головкой маленькой, как у змейки, и улыбается очаровательно. Зовут Галиной. Фамилия Степчинская. Впрочем, имя тебе ни к чему: программы все равно нет. После концерта не убегай, пойдешь с нами в ресторан, — сказала она и встала.
Тут подбежала Тарнова, приглашая Иоанну в первый ряд.
Он огляделся. Ни одного знакомого лица. До войны ему приходилось бывать в театрах, в концертах, на выставках, и хотя знакомых в этом мире у него не было, но в лицо он знал многих завсегдатаев премьер и вернисажей. То ли за годы его отсутствия они переменились, то ли черты их изгладились из памяти — так или иначе, он почувствовал себя совсем одиноким. Хотел подойти в антракте к Иоанне, но вокруг нее толпился народ. Хоть бы Венчевский пришел — он не без оснований надеялся с ним здесь встретиться. Но его нет, как назло.
Знатоком балета он не был, поэтому для предстоящего разговора с Иоанной отмечал про себя, какие выступления ему понравились и какие нет. Зал на все реагировал с одинаковым энтузиазмом. Анджей тоже хлопал. Сначала просто так, из приличия, а потом восторг окружающих передался ему, и он стал аплодировать вполне самостоятельно. Скоро понял, что хлопающие особенно самозабвенно все в каких-либо отношениях с Лидией Тарновой или с ее учениками, — словом, это почитатели, которых имеет каждая школа. Но тем временем и сам не отставал от тех, кто хлопал без удержу. Приятно было ощущать свою принадлежность к определенному кругу, разделять его пристрастия.
Молодая балерина, о которой говорила Иоанна, выступала во втором отделении, почти в самом конце. Она была невысокого роста, плотного сложения, с прекрасно обрисованной мускулатурой, иссиня-черные, гладко причесанные волосы и правда сообщали очертаниям ее головы нечто змеиное. Танцевала она уверенно, без усилий, легко неся голову и непринужденно улыбаясь, ножки ее с изяществом выделывали всевозможные па, а движения рук, несомненно отработанные, были свободны и ничуть не скованны. Тем не менее в исполнении было что-то ученическое — прежде всего чрезмерная старательность; может, виной был обязательный «Умирающий лебедь», который не вдохновлял на поиски оригинальных решений и явно не соответствовал ее темпераменту. Однако Анджей решил сказать Иоанне, что выступление девушки с прилизанными волосами оставило самое яркое впечатление. И он бешено ей аплодировал. Пыл его отчасти объяснялся тем, что балерина, поворачиваясь лицом к нему во время танца, бросала в его сторону красноречивые взгляды. Так, во всяком случае, ему казалось. Хлопая изо всех сил, он и совсем уверился, что не ошибся: исполненным грации жестом благодаря публику за овацию, юная балерина одновременно послала чарующую улыбку — причем уже явно ему.
Он продолжал хлопать стоя, в гардероб ему было не к спеху. Он подумал, что после такой улыбки, пожалуй, стоит пойти со всей компанией в ресторан. Но тут же спохватился, что у него нет ни гроша. Когда надо было просить взаймы, Анджей всегда откладывал до последнего. И до тех пор, пока в кармане оставалось хоть несколько злотых, не мог заставить себя одолжить денег у Хазы. И вот теперь это обернулось против него: приходится отказать себе в удовольствии приятно провести вечер. Ничего не поделаешь! Он выругался про себя и двинулся в гардероб.
— Степ-чин-ска-я! Га-ли-на! Степ-чин-ска-я! — скандировали в зале молодые люди, вызывая на «бис» балерину.
В знак того, что ждут они напрасно, свет в зале погасили. В это время Анджей незаметно выскользнул из училища. Спустившись вниз по улице, он остановился на углу и оглянулся. Постоял, постоял, сунул руки в карманы и, насвистывая мелодию «Умирающего лебедя», решительно зашагал домой. И хотя ему безусловно было неприятно, что нельзя пойти со всеми в ресторан, вечером он остался доволен и в итоге почувствовал себя бодрей.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Хаза остался после обеда дома; он корпел над счетами.
До сих пор он еще не подавал декларации о доходах. То некогда было, то котелок не варил, но сегодня взял себя в руки и решил с этим покончить. Считал, подбивал итоги, вписывал цифры в нужные графы. С непривычки уставала рука; то и дело откладывая перо, он прикидывал в уме, сколько денег придется взять из неприкосновенного запаса для уплаты налога. С этой необходимостью он давно уже примирился, сказав себе: лучше так, чем с фининспектором связываться или судебным исполнителем. Когда раздался звонок, Хаза прикрыл черновик счета газетой и пошел к двери. Но прежде чем открыть, спросил: «Кто там?» Услышав знакомый голос, машинально открыл дверь и — побледнел. Он не предполагал, что когда-нибудь еще приведется встретиться с Дубенским. Во всяком случае, на этом свете.
— Барон! Ты жив? — пролепетал он.
Дубенский действительно был бароном. И титул стал его кличкой.
Да, он был жив. Хотя выглядел неважно: отощал, лицо с синюшным отливом, а роскошной шевелюры и в помине нет. Он снял пальто, почти приличное, но не по сезону легкое. Зато костюм был на нем дрянной, заношенный и с чужого плеча. Хаза, глаз с него не сводя, не спрашивал ни о чем. Дубенский воскрес и снова на свободе — вот что важно сейчас. Немного придя в себя, он спросил, кто еще из прежних дружков попал под амнистию.
— Все, только из тюрьмы никто не вышел, — заявил Дубенский. — Слишком суровый приговор был.
— А ты как же? — еще больше удивился Хаза.
— Очень просто! Срок получил небольшой.
— Как же это тебе удалось?
— Да вот так! — И, дерзко, вызывающе глянув на Хазу, он продолжал: — Помнишь приятеля своего, органиста, без которого ты бы ноги протянул? Так вот, он по сей день сидит, хотя провинился лишь в том, что жизнь тебе спас и еще кой-кому, а ты никого не спас, даже наоборот, а порхаешь себе, как пташка. Вот и мне выкрутиться удалось.
Хаза расчувствовался и протянул Дубенскому обе руки. В нем шевельнулось что-то вроде нежности. Грубый, наглый тон Дубенского, нелепо претенциозная манера выражаться — все это было так хорошо знакомо, вызывало в памяти столько воспоминаний, и Хаза забыл на миг, какими последствиями чревата для него эта встреча.
— Я просто ошалел, увидев тебя, ведь когда вас судили, я в бреду лежал и только потом узнал, что многих приговорили к смерти и надежды на помилование нет. Я думал, ты влип основательно.
— Не влип только благодаря тому, что ни на следствии, ни на суде не всплыла наша операция под Замостьем. — И, кинув на Хазу дерзкий взгляд, который не раз вызывал между ними ссоры, спросил: — Может, ты заявил об этом? — и рассмеялся ему в лицо. — Можешь не отвечать, знаю, что нет. Дорого бы тебе обошлось такое признание. А по слухам, делишки у тебя идут неплохо.
Хазе было не по себе в присутствии Дубенского. Хотя был Хаза на целую голову выше и одной рукой мог бы с ним справиться, нельзя было не считаться с этим маленьким, живым, как южанин, язвительным и нахальным человечком. Хаза тупо уставился на него своими близко посаженными глазками.
— Грозил военно-полевой суд, это было самое страшное, — сказал Дубенский, — но как-то пронесло. Когда вы орудовали под Живцем, я болел, а про Замостье, как ты слышал, они не пронюхали. А дальше все пошло как по маслу, и дали три годика. Прости, пожалуйста, что тебе не прислали никакого faire-part[6] о столь тебя интересующем светско-уголовном происшествии, но сам я не имел возможности, а родных у меня не осталось.
Они заговорили о планах Дубенского. На более далекое будущее он их не строил, а на ближайшее имел весьма конкретные: привести себя в порядок, приодеться и махнуть в горы — сил набраться. Выслушав его, Хаза заметил вскользь, что может одолжить ему немного денег.
— Немного? — склонил Дубенский голову набок. — А я собираюсь тратить много. Спасибо, конечно. Только зачем мне брать в долг, когда свои есть!
Хаза достал из стола бутылку особой. Сунул ее в руки Дубенскому — пусть полюбуется, а сам пошел на кухню. Когда он вернулся с рюмками и тарелкой с бутербродами, гость изучал его счета. Хаза хмыкнул. Дубенский обернулся и заявил с ледяным спокойствием:
— Ты отлично управляешь нашим предприятием! Мерси.
Хаза побагровел. После амнистии он допускал возможность подобной встречи и мысленно готовился к ней, однако наглость Дубенского захватила его врасплох, и он растерялся. Не в силах вымолвить ни слова, он впился в Дубенского ненавидящим взглядом.
— Что, наглядеться на меня не можешь? — сказал Дубенский.
— Барон, не дразни меня! — прорвало наконец Хазу. — По доброй воле дам тебе кое-что, но насильно ты у меня ничего не получишь.
— А чтобы фамилия твоя не фигурировала ни на следствии, ни тем более на суде, думаешь, это просто было? Или ты воображаешь, из любви к тебе мы молчать сговорились?
— Сказал ведь, что дам, — буркнул Хаза, — но столько, сколько сочту нужным. Деньги спас я! Они у меня для общего дела. Я это предприятие для отвода глаз основал, чтобы заниматься кое-чем поважнее.
— Чем же, позволь спросить?
— Политической работой!
— Политической? Какое ты-то имеешь отношение к политике!
— Политика, диверсия — существенной разницы нет. Я не сложил оружия!
— Молодец! — похвалил его Дубенский довольно кисло. — Но что ни говори, а живешь ты по-царски!
Хаза назвал сумму, которую готов был дать Дубенскому. Тот скривился презрительно.
— Можешь один из моих костюмов взять и перешить, — сказал тогда Хаза.
— А ну, покажи куртку, которая на тебе!
Хаза шагнул к нему, но тот прошипел предостерегающе:
— Не подходи! Брось ее!
Позеленевший от злости Хаза снял куртку, свернул и бросил. Дубенский поймал ее на лету. Но разглядывать не стал — обшарил только карманы и, найдя ключи, швырнул куртку на пол. Тогда Хаза двинулся на него, сжав кулаки.
— Не подходи! Слышишь, что тебе говорят? — Это была уже не просьба, а угроза. Дубенский давал ему понять, что он вооружен. — А теперь ложись! Вот так! Вниз лицом, как в гестапо!
Говорил барон тихо, с паузами между словами. Он нервничал, но был готов на все. Хаза почувствовал это и сначала опустился на колени, потом распростерся на полу. Самое трудное было для Дубенского позади.
— Только без фокусов! Лежи смирно, тогда расстанемся по-хорошему.
Он обогнул стол и, держась от Хазы подальше, направился к тахте. Пинком вытолкнул ее на середину комнаты, нагнулся и опрокинул вместе с постелью на Хазу.
— Прости, что такую тяжесть взваливаю на тебя. — Знакомые нотки зазвучали опять в его голосе, те самые, которые незадолго до того пробудили у Хазы столько воспоминаний. — Приходится принимать меры, чтобы несчастного случая не произошло.
И он принялся все подряд отпирать его ключами. Перерыл шкаф, письменный стол. А когда обнаружил дубовый ящичек в стене и стал к нему подбираться, пришлось припугнуть Хазу револьвером. Тот попытался вскочить на ноги, и Дубенский, отбежав к двери, прицелился из-за притолоки. Усмирив Хазу и на всякий случай набросив ему на голову одеяло, он спокойно принялся за дело. Догадка его не обманула: здесь Хаза хранил свои капиталы.
— Отлично! — облегченно вздохнул он и стал распихивать деньги по карманам. Затем, ногой подвинув стул поближе к Хазе, сел и, отогнув край одеяла, попенял ему в свое оправдание: — Умей ты держать себя в руках и соображай побыстрее, не пришлось бы разыгрывать эту комедию с револьвером. Но, к сожалению, ты всегда был такой: сначала убить, а потом уж подумать. Разве не так?
Хаза молчал. В памяти вставали разные поступки Дубенского, и, отдавая себе отчет, на что тот способен, Хаза сдался, но в разговоры с ним вступать был не намерен: бешенство душило его, причиняя почти физическую боль. Он знал, облегчение ему принесло бы лишь одно, и ни о чем другом думать был не в состоянии. Дубенский между тем продолжал невозмутимо и вежливо:
— Помнишь, что было под Замостьем? Я предупреждал тебя, заранее зная, чем это кончится: не трогай уполномоченного, не зарься на его деньги. Но ты не послушался. И пришлось нам срочно сматываться, так как мы восстановили против себя население, а под Живцем нас сцапали, один ты уцелел и с тобой — касса. Так что нечего нос задирать!
Но Хаза и не думал задирать нос, он бормотал про себя проклятия, сжимая и разжимая свои толстые бесформенные пальцы, и упорно молчал, испытывая от этого удовлетворение. Не выдержал, лишь когда Дубенский стал распространяться о том, как он представляет себе их отношения:
— Буду твоим компаньоном. Располагая капиталом, буду контролировать предприятие. Заправлять будешь по-прежнему ты, потому что я ни черта в этом не смыслю. А после возвращения загляну к тебе.
— Убью! — выдавил сквозь стиснутые зубы Хаза.
Дубенский ничего не ответил. Не спуская с него глаз, он взял пальто и шляпу и, приоткрыв дверь на лестницу, сказал напоследок:
— Боже тебя упаси! Я оставил у своего исповедника письмо, в котором изложил насчет тебя кое-какие подробности, и просил его передать в органы госбезопасности, если со мной что-нибудь случится. Так что ничего ты мне не сделаешь, пальцем не тронешь. Наоборот, моим ангелом-хранителем будешь всю жизнь!
— Думаешь, в госбезопасности плакать станут, если я разделаюсь с тобой? — не стерпев, прошипел Хаза.
— Плакать, конечно, не станут, но они любят порядок и не позволят вмешиваться в их прерогативы. — И крикнул уже с порога: — Salut, vieux copain[7], на, держи! — Хаза услышал, как рядом со стулом упал какой-то предмет. — К чему это нелепое оружие таким друзьям, как мы с тобой?
Когда Хаза вылез из-под тахты, Дубенского след простыл, а на полу лежал обыкновенный невинный пугач. Действительно нелепость! Хаза поднял пугач и выбросил в окно на мостовую с пятого этажа. Но легче от этого не стало. Пугач был последней каплей, и уничтоженный Хаза протянул руку к бутылке. Выпил стопку, и тут на глаза ему попалась ваза куда вместительней, — несколько дней назад Анджей поставил в нее сирень. Цветы еще не завяли. Но Хазе было не до них, он выплеснул содержимое прямо на пол и, наполнив сосуд до краев, выпил залпом.
— Погоди, я еще укорочу ее, твою жизнь, какая бы она долгая ни была, — прохрипел он злобно.
Напевая мелодию, под которую танцевала улыбавшаяся ему девушка, Анджей вошел в квартиру и увидел пьяного Хазу без куртки, перевернутую тахту и в комнате страшный кавардак. Но, зная повадки своего приятеля, Анджей не придал этому особого значения.
— Что здесь такое? Оргии устраиваешь? — брезгливо спросил он.
— Не твоего ума дело! — огрызнулся Хаза.
Они молча привели комнату в порядок, и Анджей не спрашивал больше ни о чем. А когда пили чай, рассказал о концерте и заметил как бы между прочим, что будет подыскивать себе работу.
— На картине можно поставить крест. Надо заняться чем-нибудь, а то и свихнуться недолго.
Хаза слушал с безучастным видом. А когда Анджей попросил взаймы — сумму на этот раз солидную, отозвался со сдавленным саркастическим смехом:
— Ничего себе, подходящий выбрал момент! — и все твердил, захлебываясь от смеха: — Ничего себе, момент подходящий!
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Проснувшись утром, Анджей нашел на полу возле себя записку.
«Я проигрался вчера в пух и прах, — писал Хаза, — поэтому и был не в своей тарелке. Придется теперь продать один грузовик. А это скоро не делается. Поэтому, если деньги нужны тебе срочно, послушайся моего совета, хотя, по-твоему, может, смешного. Сходи к дядюшке Конраду. Он — чудак, но денег тебе даст».
Анджей пожал плечами; совет был не смешон, а глуп. О дядюшке и его недоброжелательном, даже враждебном отношении к тем, с кем он был связан до войны, он достаточно наслушался и не имел ни малейшего желания безо всякой надежды на успех идти к нему и нарываться на неприятность. Оба прошлых свидания тоже не настраивали оптимистически. Однако, одеваясь, он еще раз пробежал глазами записку и за завтраком тоже. А перед уходом полез в карман, вытащил какую-то мелочь, — но это разве деньги… И решил попытать счастья.
— Значит, если я правильно понял, на Кензеля ты решил махнуть рукой? — спросил дядя, выслушав его просьбу. А когда Анджей передал ему рассказ доцента Нацевича, решительно сказал: — Бред! Вранье или ошибка! — и, сдвинув на лоб повязку, потер зияющую пустотой глазницу. К просьбе Анджея он отнесся благосклонно. — Могу дать тебе двадцать долларов золотом. Но не в долг, а подарить — давай называть вещи своими именами. Из чего ты будешь их отдавать?
Анджей почувствовал, что должен подробнее посвятить дядю в свои планы. И заговорил о том, что хотел бы устроиться на работу где-нибудь под Варшавой, но старший Уриашевич перебил:
— Под Варшавой или не под Варшавой, это меня не касается. Осталось вот у меня немного долларов после оккупации — они к твоим услугам. Какие у нас насчет этого строгости, тебе известно. Торговля валютой запрещена, и заниматься подобными махинациями я не намерен, а ты поступай как знаешь: обменяй или отложи на случай отъезда.
Опять про этот отъезд! Но Уриашевич не дал племяннику даже вставить слово.
— Ни на службе, ни дома я валюты не держу. Слишком много народу крутится. Завтра я занят. Так что принести тебе обещанную сумму смогу послезавтра. В пять приходи…
Он задумался. В кафе он не бывал и поэтому сразу согласился встретиться в первом же, предложенном Анджеем месте.
У бабушки Анджей узнал, что о нем справлялся адвокат Рокицинский. Папский камергер, известный юрист, еще петербургская знаменитость, он был другом отца и отцом девушки, первой любви Анджея, — как мог он о нем забыть! Сразу же после обеда, радуясь предлогу уйти из дома, — Хаза был все еще не в духе и со вчерашнего дня двух слов с ним не сказал, — он отправился к Рокицинскому.
Но адвоката не оказалось дома, его ждали к семи. Дверь открыла его сестра, и Анджей осведомился у нее про остальных членов семьи, про детей Рокицинского.
— Судьба разбросала их по всему свету, — ответила она. И, перечислив, кто теперь в Италии, кто в Канаде, кто в Турции, добавила: — А младший сын на Западных землях.
— А пани Рокицинская?
— В тюрьме! — И сообщила, не дожидаясь расспросов: — За разговоры в кафе! — От возмущения она повысила голос: — И не разрешили даже до суда остаться на свободе! Это жене адвоката! Слыханное ли дело!
— Что же она сказала такого?
Анджей не мог в себя прийти от удивления.
— Сказала, что ксендзов сажают! На Поморье, в Силезии, на Познанщине. Все духовенство — в тюрьме! Вот что!
— Не может быть! — сделал Анджей большие глаза.
— Тем не менее ее за это арестовали. Только за эти слова!
— Но сам факт невероятен! — не унимался Анджей. — Возможно ли это?
— Если Рокицинскую сажают ни за что, так что же о ксендзах говорить? — заключила она с неотразимой логикой.
Разговор кончился. Анджей простился до вечера. У бабушки он уже был утром, возвращаться к Хазе не хотелось, с Иоанной они вчера виделись, и вообще он был сыт по горло всякими встречами и визитами. И пошел куда глаза глядят.
— А, черт! — выругался он, поймав себя на том, что уже в третий раз проходит мимо кафе, в котором сидел как-то с Иоанной, и заглядывает в окно.
И внезапно понял, что делает это не случайно, хотя бессознательно. В этом кафе Иоанна обещала познакомить его с девушкой, которая вчера ему улыбалась.
— А, черт! — выругался он еще раз.
Глупым ребячеством показалось ему заглядывать в окна, зная, что за этим кроется. Но одновременно догадка эта наполнила его не менее глупой радостью.
Рокицинский принял Анджея очень радушно. Услышав в прихожей его голос, вышел к нему, обнял, оглядел с ног до головы.
— Возмужал, похорошел! — провозгласил он. — На отца как будто и не похож, но чем-то его напоминаешь.
Жил он на той же роскошной вилле, дорогую мебель и ковры ему тоже удалось сохранить. И в нескольких комнатах, которые остались у него после уплотнения, обстановка была прежняя. Хозяин увлекался шахматами. Приход Анджея как раз прервал партию.
— Продолжайте, пожалуйста! — сказал Анджей.
Но прежде чем снова приняться за игру, хозяин убедился, что Анджей никуда не торопится и останется выпить чаю.
— Вы, молодежь, прибегаете, как на пожар, а хотелось бы поговорить.
— С радостью.
— Эх, — невесело улыбнулся адвокат, — радости-то мало. Осиротел я!
— Знаю, знаю!
— Разбросала детей судьба по всему свету! С женой меня разлучили!
Анджей намекнул, что и это ему известно. И причина ареста тоже.
— Ее обвиняют еще в распространении каких-то брошюр. Ничего такого я у нее не видел. Но не будем говорить о вещах неприятных. — И представил Анджею своего партнера: — Он хорошо знал твоего отца.
— И дядюшку вашего, пана Конрада, тоже знавал, — прибавил тот.
— Именно «знавал», это вы правильно прошедшее время употребили, — едко заметил адвокат. — Я тоже знал его когда-то, но теперь не знаю и знать не хочу! Ты не обижаешься, Анджей, что я так говорю? — И продолжал, не дожидаясь ответа: — Ну захотелось человеку сделать карьеру — делай на здоровье! Но зачем же в вопросах политических быть с ними заодно?
Рокицинский попробовал сосредоточиться на шахматах. Но мысли о Конраде Уриашевиче мешали, не давали покоя. И сдерживаясь лишь ровно настолько, чтобы избегать резких выражений, адвокат стал приводить выдержки из его статей и выступлений.
— Материала на него для передачи прокурору больше чем достаточно, дай только срок.
Конраду Уриашевичу по разным поводам приходилось выступать от своей партии: и перед референдумом, и перед выборами, и на съезде работников химической промышленности. В одном из докладов он заявил, что в довоенной Польше всеми химическими фабриками до единой управлял иностранный капитал.
— И у него хватает наглости так говорить! — выкрикнул адвокат. — Ведь сам же уговаривал Станислава Леварта ликвидировать лабораторию и пользоваться иностранными патентами! — Он дотронулся кончиками пальцев до шахматной фигуры, и она опрокинулась: руки у него дрожали. — Слишком я любил твоего отца, потому и говорю тебе прямо в глаза. Недалек тот день, когда дядюшку твоего повесят за сотрудничество с советскими оккупантами. Ты должен с ним порвать!
Анджей разозлился — прежде всего на самого себя; опять поддался искушению, отправился в гости к людям, от которых уйдет, словно одурманенный, подавленный упрямой слепой и бессильной ненавистью, с какой не раз уже сталкивался.
— Человеку с такими заслугами стоило только немного подождать, — вмешался в разговор шахматный партнер. — Но, видно, до войны ему надоело быть пешкой, и он предпочел предать забвению заслуги оккупационных лет, чтобы поскорей пробиться к власти. Как вы считаете?
Вместо ответа Анджей спросил про Кензеля. Он пришел, правда, не за этим, но ломать себе голову над поведением дядюшки тоже не собирался. Дядюшка — дело десятое, проблема совсем в другом, но об этом думать не хотелось. Спросив про Кензеля, о котором они, может, никогда и не слыхали, он прибавил в объяснение:
— Я о нем всюду справляюсь.
— Знаю!
Сказано это было таким тоном, что Анджей удивленно посмотрел на адвоката. Тот красноречиво прищурился в ответ, а когда партнер склонился над шахматной доской, сделал Анджею выразительный знак: поднял палец и приложил к губам.
— Знаю, знаю! — повторил он, когда партия закончилась и они остались вдвоем. — Поэтому я и передал через теток, чтобы ты зашел. Зачем тебе Кензель?
Анджей всем говорил одно и то же: ищет Кензеля, потому что очень к нему привязан.
— Неужели бегать по всей Варшаве и расспрашивать о нем заставляет тебя только чувство привязанности?
О картине Анджей никому ни словом не обмолвился — так он решил и не отступал от этого. Он помолчал, обдумывая ответ.
— Неужели только из-за этого? — недовольно переспросил Рокицинский.
— У него на хранении одна очень ценная вещь, — понизив голос, сказал наконец Анджей.
— Откуда она могла у вас взяться? — не сдавался адвокат. — У тебя и у родственников твоих?
Анджей проглотил слюну.
— Меня Франтишек Леварт прислал.
— И поручил взять ее у Кензеля? А сам-то получишь от этого какую-нибудь выгоду?
— Я очень на это рассчитывал, — ответил Анджей тихо.
— Так я и думал!
Адвокат встал и прошелся несколько раз по комнате. Он явно был в затруднении, даже руками развел.
— Ты сын моего лучшего друга. Но чтобы помочь тебе, я должен выдать тайну этого бедняги, а он ведь в некотором смысле мой клиент.
— Почему он держит у себя чужую вещь и не отдает, а если она пропала, почему не сообщит об этом? — горячился Анджей.
— Он делает это без злого умысла, за это я ручаюсь, — твердо сказал Рокицинский. — Кензель — кристально честный человек.
— Тогда почему он не дает о себе знать?
— Значит, у него есть на то свои причины.
Какие, он знал. Но все еще колебался. Видя это, Анджей предложил компромиссное решение:
— Может, вы сами обратились бы к нему по этому делу?
Рокицинский покачал головой.
— Лично мне это было бы затруднительно. Чтобы точно установить местопребывание Кензеля, нужно много недель потратить на розыски, а то и месяцев.
— Может, объявление дать? — предложил Анджей.
— Боже тебя упаси! Вот уж, что называется, удружил бы ему! Подставил бы под удар человека, а он и в беду-то попал, может, только из-за преданности своей Левартам. Дай-ка руку.
Наморщив лоб и страшно нервничая, Рокицинский всерьез потребовал от Анджея поклясться, что он никому ничего не скажет о том, что сейчас услышит.
— Фамилия твоего Кензеля теперь Грелович, Ян Грелович. И живет он где-то под Сохачевом, недалеко от станции Мостники на железной дороге Познань — Варшава…
— Правильно! — перебив адвоката, радостно воскликнул Анджей.
Еще раз повторив, что дело это непростое, Рокицинский в заключение сказал:
— Придется тебе поселиться где-нибудь в окрестностях и с величайшей осторожностью начать о нем разузнавать.
Он позвонил, велел подавать ужин и позвать к столу сестру, которая после ареста жены переехала к нему, а тем временем еще раз вернулся к разговору о Кензеле.
— Обещай мне не расспрашивать его ни о чем и постарайся сделать все, чтобы его успокоить, — ведь он перепугается, убедившись, что его можно разыскать. Мне жаль беднягу!
За столом шел обычный разговор: сестра Рокицинского жаловалась и негодовала, адвокат предавался воспоминаниям. Петербургские времена сравнивал с довоенными, довоенные — с теперешними. А под конец воскликнул с нескрываемым озлоблением:
— Да, дорогой Анджей, одно ясно: на сей раз наши попытки вернуть Польше независимость ни к чему не привели!
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Вернувшись домой, Анджей долго пытался отпереть ключом входную дверь. В конце концов пришлось позвонить, так как она оказалась закрыта на засов. Хаза отворил не сразу. Босиком, в одних пижамных штанах, распространяя запах пота, стоял он в прихожей.
— Тебе я на кухне постелил, — не зажигая света сказал он извиняющимся тоном. — Знакомая ночует. Так уж вышло.
— Пустяки, — буркнул Анджей. — Спокойной ночи!
Хаза удержал его.
— Хочешь, приходи к нам. Она не будет возражать.
Анджей поблагодарил за приглашение и за все остальное — водку, бутерброды, виноград — и попросил у Хазы карту шоссейных дорог, которую видел у него на столе. Хаза фыркнул и, протягивая карту, заметил насмешливо:
— На, праведник, попутешествуй! На бумаге.
Анджей сел на кухне за стол и, подперев голову кулаками, стал разглядывать карту. Ему казалось, с картой легче наметить план действий, но не удалось сосредоточиться. Кензель не выходил у него из головы. В окрестностях Сохачева и станции Мостники — там где-то и видел его, наверно, доцент Нацевич — рассыпалось множество кружочков побольше и поменьше: села, поселки, хутора. И в одном из них скрывался Кензель. Интересно, в каком именно и вообще чем это вызвано?
— Загадочная история!
Там, в одном из этих населенных пунктов, предстояло поселиться и ему. Что другого выхода нет, он с Рокицинским сразу согласился. Но в качестве кого поедет он туда, на какие средства будет существовать? Это еще надо обмозговать. Перспектива жизни в деревне или захолустном городишке его не пугала. Большие города плохо на него действовали после восстания. И Варшава, с ее несколькими сохранившимися улицами и уцелевшими кое-где домами, тоже, хотя на свой лад. Тем не менее, определив по карте, что до Сохачева всего пятьдесят километров, он обрадовался. Это его удивило. Он закрыл глаза, заткнул уши. И так в задумчивости просидел с четверть часа, совсем как после капитуляции Варшавы в концлагере. Но тогда у него перед глазами стояли улицы, полыхающие огнем, а сейчас мелькали люди, автобусы, повозки, улицы, где он недавно был, дома и квартиры, которые посетил после возвращения. Даже кафе припомнилось не то, куда он заходил во время оккупации, а другое, где они с Иоанной разговаривали о Галине Степчинской. При мысли о юной балерине его в жар бросило.
— Какого черта я думаю о ней!
Он же собрался уезжать. Подумаешь, улыбнулась; она, по словам Иоанны, пользуется успехом, значит, просто из кокетства. Но, несмотря на эти доводы, Анджей вдруг понял, что не двинется из Варшавы, пока с ней хотя бы не познакомится.
— Ну, путешественник, далеко уехал? — положил ему Хаза руку на плечо. — Я уже два раза обернулся.
Заглянул он на кухню за кофейником, но уходить не торопился. Развалившись на матраце Анджея, прислонился голой спиной к стене, вытянул босые ноги. И зевал поминутно.
— Напрасно ты отказался, блондиночка что надо!
— Твоя знакомая?
— Угу! — И он так отчаянно зевнул, что Анджей с трудом разобрал его вопрос: — Зачем тебе карта понадобилась?
— Да так просто. Хочу на работу устроиться в провинции где-нибудь…
В наступившей тишине Хаза громко пукнул.
— Перед сном все равно проветривать будешь, — оправдываясь, сказал он и прибавил: — А работа, связанная с риском, с эдакими сильными ощущениями, тебя не привлекает?
— Нет.
Наконец Хаза решился и встал.
— А что это за работа? — поинтересовался он.
— В школе, по-видимому, — неожиданно для себя самого ответил Анджей.
Хаза зевнул во весь рот, словно даже мысль о подобной перспективе нагоняла на него тоску.
— Хочешь кофе?
Анджей поблагодарил, но отказался: после кофе он плохо спал.
— Эх, не понимаешь ты, в чем смак! И зачем ты только на свете живешь? — засмеялся Хаза.
Он подтянул пижамные штаны и с кофейником под мышкой и электрошнуром через плечо вышел из кухни.
Утром Хаза разбудил Анджея: готовил завтрак для себя и своей знакомой.
— Не спишь? — спросил он. — У меня к тебе просьба.
— Да, слушаю.
— Я спешу очень: надо дамочку отвезти, а потом — в гараж, будь он неладен! Приведи, пожалуйста, немного в порядок комнату.
Женщина, которая приходила к нему убираться и готовить обед (Хаза очень любил ее стряпню), с неодобрением относилась к визитам подобного рода и ни к чему не притрагивалась, если в комнате оставались следы ночных оргий. Поэтому Хаза обычно сам приводил все в божеский вид.
— Может, и ты торопишься?
— Ничего, успею, — буркнул Анджей.
Он встал и, когда шаги Хазы затихли на лестнице, первым делом настежь распахнул окно. Комната пропиталась приторно-сладким, чуть тухловатым запахом духов. Уриашевич вышел на кухню, дожидаясь, пока комната проветрится. Сделав то, о чем просил его Хаза, он оделся и, с трудом проглотив завтрак, выскочил на улицу. Но отвратительный, тошнотворный запах преследовал его и здесь.
— Уриашевич!
Метрах в ста из очереди на автобусной остановке кто-то махал ему рукой. Анджей посмотрел: Биркут! Широкоплечий, чуть-чуть косящий детина с угреватой кожей и зычным голосом. Он, он! Анджей заторопился.
— Ба! Никак, ты адмиралом стал! — воскликнул он.
Ян Биркут, инженер и уже старший ассистент в политехническом институте, в ту пору когда Уриашевич поступал туда, уволенный за радикальные убеждения, а накануне войны арестованный в Гдыне, был в морской форме.
— Адмиралом? — засмеялся он и, заметив свободное такси, остановил его. — Садись, подвезу, — не спрашивая куда, бросил он, освобождая Анджею место рядом, и назвал шоферу адрес. — Вырвешься на сутки какие-нибудь в Варшаву, а время так и бежит. — Он взял Анджея под руку, притянул к себе дружески и, вспомнив его слова, хлопнул по колену. — Адмиралом не адмиралом, а капитаном — это точно! Начальником порта в Оликсне! Да вот беда, начальник функционирует, а порта все нет! — И, окинув Анджея быстрым, но пытливым взглядом, добродушно пробасил: — Смотри, плохо будет, если не знаешь, где эта Оликсна!
Уриашевич стал оправдываться, что месяц всего как вернулся.
— А где же твоя прежняя любовь к морю? — сделал Биркут большие глаза. — Небось и новую карту побережья еще не удосужился посмотреть? — Он прищурился: — Что, угадал?
И засмеялся — по-прежнему безудержно, громко, весело, но уже не так искренне, как вначале. Потом сообщил, что вчера только приехал и прямо с поезда отправился в поход по разным министерствам, ведомствам и учреждениям. Клял всех и вся, но из его слов явствовало, что он преисполнен надежд выколотить для своего порта все необходимое.
— Это не порт, скажу я тебе, а мечта!
— Ты хочешь сказать, он был таким?
— Не был, а будет! — И, чтобы наглядней представить, как выглядит порт в Оликсне, положил одну руку на правое колено, а другую — на левое, так, чтобы они не касались пальцами. — Вот, смотри: здесь два мола, — принялся он объяснять, — между кончиками моих пальцев — несколько затопленных кораблей, на молах — сплошные ямы, выбоины, а там, где мой пупок, то есть на набережной, тоже, кстати, порядком разрушенной, ни тебе подъемного крана, ни эллинга, ни складских помещений. Вот во что немцы порт превратили, когда отступали.
В Оликсне застрял он в сорок пятом году. Первое время их было всего пять человек, и никаких ассигнований, машин, оборудования, словом — ничего. С тех пор ноги стали болеть, и нервы истрепаны, и сердце пошаливает — вот чего стоила борьба: сначала со смертниками из разбитых немецких соединений, потом с мародерами, потом с покидавшими город жителями — бездействующий порт не мог обеспечить им средств к существованию.
— А я торчу, понимаешь ли, в управлении порта и начальником называюсь, да только начхали все на такое управление!
— Зачем же ты там сидел?
— Приказали, вот и сидел.
— А приказали-то зачем?
— Ба! — В маленьких глазках Биркута вспыхнули озорные огоньки. — Для поддержания духа! — И он лихо сплюнул в открытое окно такси. — Вначале волынка страшная была. При наших средствах и таких разрушениях работа подвигалась черепашьим шагом — ну как воду из океана пипеткой переливать. Но для города она имела свое значение, и опыт показал: лучше было иногда ее переоценить, чем недооценить, чтобы люди не теряли надежды — в недалеком будущем они опять смогут рассчитывать на порт. — Такси снова огласилось его заразительным смехом. — Что ж тут такого, — сказал он примирительно, — не у каждого хватает мужества, надо иногда его и у других позаимствовать, как говорит наш портовый боцман, пан Чечуга. Ты спросил, зачем нам приказали сидеть в бездействующем порту. Понял теперь?
На первых порах восстановление портов шло полным ходом в Гдыне, Гданьске, Щецине: крупных объектах, пригодных для перевалки массовых грузов. Туда бросили все наличные плавучие средства, специалистов, квалифицированных рабочих и деньги ассигновали. Для портов же поменьше ничего не осталось.
— А работать для вида, для отвода глаз, — продолжал Биркут, — очковтирательства этого я органически не переношу. По мне, лучше правду-матку резать, чем людей за нос водить. До сих пор с души воротит, как возню эту всю вспомню с разными нытиками да паникерами. Но постепенно до меня кое-что стало доходить. Помню, Чечуга все настаивал, чтобы взяться за восстановление маяка. Немцы тротила не пожалели, разнесли там все вдребезги. Но вот прошло какое-то время, Чечуга откопал где-то призму — смехотворно слабенькую, а я — лампу ей под стать. Под Вавелем в Драконьем Логове это бы еще сошло с грехом пополам, но для навигации — это все равно что светлячком бальный зал освещать. И, однако, даже нам, не говоря уж об Оликсне — обо всех тех, кто приехал в этот портовый городок, где порт бездействует, — жить с маяком стало как-то веселей.
Такие ухищрения были ему не по душе, но он понимал их необходимость.
— И министерство не оставляло нас своими заботами. Циркулярами просто засыпало. А в них, как правило, ничего конкретного — так, вроде капель успокоительных. — В метко бесцеремонных словечках он себе не отказывал, желая подчеркнуть свое отношение к происходящему. — «Баю-бай» — укачивало нас министерство. — Шутка, впрочем, не вызвала у него улыбки: уж больно невеселые времена напоминала. — А мы, в свой черед, убаюкивали разных маловеров да неврастеников, нытиков да слабаков и вот перебились кое-как. Из этого ложного положения выручил нас уголь, верней, не уголь даже, а все перемены, вместе взятые, — их с каждым месяцем, с каждым днем, можно сказать, накапливалось все больше.
Рост производительности труда, соревнование, технические усовершенствования, а в последнее время массовое возвращение шахтеров-реэмигрантов с чужбины — все это сказалось на увеличении угледобычи, на расширении экспорта. А возможность в перспективе еще больше его расширить не могла не повлиять и на судьбу портов.
— И вот наконец дошла очередь и до нас. До Дарлова, до Устки, до Колобжега и Оликсны. Как на ближайшее будущее, так и на более отдаленное, есть уже разные планы. Со временем мы, может, перейдем на мелкотоварный вывоз. Во всяком случае, постановление об этом имеется, и уголь поможет нам встать на ноги.
Оказалось, Уриашевич не только с новой картой Польши не знаком, но и газет не читает. Для него было новостью, что на днях из Франции и Вестфалии на родину выехало несколько тысяч шахтерских семей.
— Да ведь об этом все газеты трубят! — воскликнул Биркут.
— Я как-то не обратил внимания.
— А твои знакомые? О чем же вы разговариваете? И вообще, с кем ты компанию водишь? — Он еще раз хлопнул его по колену и, по-прежнему смеясь, хотя и с меньшим добродушием, прибавил: — Других друзей заведи, Уриашевич! Не то плохо будет! — Он любил повторять это выражение.
Вместе с Биркутом вошел Анджей в министерство морского флота. Биркут усадил его на стул в коридоре.
— Вчера я тут до обеда проканителился, почти все уладил, вот только еще к одному типу заскочить надо, черт его понес вчера не то на съезд, не то на конференцию. Пойду узнаю, примет ли сейчас, а нет, так вернусь, и поболтаем.
Дверь он притворил неплотно, и было слышно, как просит, чтобы о нем доложили. Вскоре он вышел, извинился и попрощался с Уриашевичем: директор департамента, которого накануне Биркут не застал, требует его немедленно к себе.
— Дорогуша, сколько я тут понасиделся, под этой дверью! — Поежился он при одном воспоминании. — А теперь стоит появиться в коридоре, и тебя, как пылинку в пылесос, в этот кабинет затягивают! — Биркут положил Анджею руку на плечо, заглянул в глаза и сказал без улыбки: — Я не спросил тебя, чем ты занимаешься, но раз молчишь, значит, похвастаться тебе нечем. Из тебя отличный инженер выйдет, приезжай ко мне. Не таким, как ты, предлагал я это, нам люди позарез нужны! А тебя, Уриашевич, я, как родного брата, приму. Тебя море ждет, порт, работа, славный городишко, ну и дружба моя. И в придачу — мизерное жалованье, но замечательное будущее. Будущее у нас с тобой — прекрасное. Ты подумай об этом. А лучше — без долгих размышлений приезжай!
— Может, позже приеду, — уклончиво ответил Анджей.
Ему не хотелось расставаться с Биркутом, и он задержал его руку в своей. Столько надо ему рассказать! Но дело, которое целиком его поглощало, Биркута едва ли могло заинтересовать.
— Может, потом, попозже, — повторил он.
— Смотри, не опоздай! — сказал капитан на прощанье. — Когда порт заработает полным ходом, будет уже совсем не то.
Войдя в кафе, Анджей снял кожух, взял у гардеробщика номерок и только тогда окинул рассеянным взглядом зал. Для дяди еще рано. Иоанны тоже нет и вообще никого из тех, кого бы хотелось видеть. Он занял столик недалеко от входа. Но от двери дуло. Поискав глазами, куда бы пересесть, он заметил другой зал в глубине и, захватив газеты, которые купил, расставшись с Биркутом, перекочевал туда. На пороге он помедлил: и тут никого! А он так ждал встречи! Сжав зубы, сел к стене. Напротив мужчина толковал что-то молоденькой девушке, которая слушала его с улыбкой на сияющем лице. Уриашевич развернул газету. Но и сквозь газету ощущал присутствие этой пары, видел улыбку, которая напоминала ему другую. Разозлившись, что не может взять себя в руки, он вскочил и в третий раз поменял столик.
«Совсем спятил, — подумал он с раздражением. — Веду себя, как последний дурак!»
И снова уткнулся в газету. Как всегда, он безучастно пробегал глазами заголовки. Сообщения о легализации гражданских лиц, о конференции в Москве, о восстановлении страны. Ничего особенного, то же, что вчера и позавчера, так, по крайней мере, ему показалось. Но вот на третьей полосе статья о том, что говорил Биркут. Об угле. О неуклонном росте добычи и перспективах экспорта. Он прочел ее одним духом и пробормотал: «Интересно. Даже очень! Особенно если вдуматься».
Из задумчивости вывело его появление дяди. Он стоял перед ним в шубе, со шляпой в руке и, едва успев поздороваться, сунул два пальца в жилетный карман.
— Может, присядете? — спросил Анджей.
— Нет! — отрезал тот. — А впрочем, ладно.
Анджей попросил подать еще чашку кофе.
— Предоставь это, пожалуйста, мне, — прошипел он и бросил официантке: — Стакан чаю!
Но когда Анджей предложил ему снять шубу, не стал протестовать. Протиснувшись с номерком обратно к столику, Анджей застал такую картину: дядя пил чай, не обращая внимания на официантку, которая стояла рядом, держа вазу с пирожными. Склонясь над стаканом, наблюдал он за залом, целиком, казалось, поглощенный этим занятием. Взгляд был у него сосредоточенный, настороженный, и сам он весь как-то подобрался и замер. Это не укрылось от Анджея. Он понял: за спиной у него происходит что-то из ряда вон выходящее, и обернулся. В зале царило замешательство.
— Облава! — сдавленным голосом произнесла официантка.
Поставив вазу с пирожными на середину стола, она выхватила из-под фартучка сложенную вчетверо долларовую бумажку, уронила на пол и придавила туфлей.
— Валютчиков вылавливают! — услышал Анджей тихий шепот.
Испуганно взглянул он на дядю: ведь из-за него тот мог попасть в пренеприятную историю. Первая его мысль была о дяде.
— Прости меня, пожалуйста! — шепнул он.
— Потом поговорим! — процедил старик сквозь зубы.
Он отодвинул стакан и выпрямился с непроницаемым лицом. И только когда рядом кто-то стал возмущаться, крича, что он депутат, дядя презрительно усмехнулся. Когда очередь дошла до него, он, не проронив ни слова, спокойно позволили себя обыскать и держался при этом безукоризненно. Ни один мускул не дрогнул на его лице, когда его попросили снять с глаза повязку. Он снял и показал, что под ней ничего нет. Обыск производился очень тщательно.
Хотя у Анджея ничего не было, он страшно волновался. Поблизости истерически закричала женщина, когда милиционер обнаружил доллары, засунутые между сиденьем и спинкой дивана. Он волновался, слыша, как люди переругиваются с представителями финансовых органов. Волновался, видя, как с пола подбирают золотые монеты и бумажные купюры. Дядины доллары, если он их принес, тоже там. Когда стало известно, что задержана большая группа, он пришел в полный ужас: ведь дядя мог оказаться среди них! Впечатление было такое, что облава длится целую вечность, но, когда все кончилось и он отпил глоток кофе, оно было еще теплым.
— У меня что-то аппетит разыгрался! — объявил Уриашевич-старший и, едва за последним милиционером закрылась дверь, потянулся за пирожным. — Попробуй-ка.
— Спасибо, не могу! — ответил Анджей; ему кусок не лез в горло. — Дядя, простите меня, пожалуйста!
— Потом поговорим! — повторил тот.
Он взял еще одно пирожное. И, не проронив больше ни слова, будто не замечая племянника, съел еще несколько штук, а перед уходом попросил завернуть остальные. На улице же вручил коробку с пирожными растерявшемуся Анджею.
— Смотри ешь только осторожней, а то зуб сломаешь! — сказал он.
Анджей ничего не понимал.
— Я засунул монету в пирожное с кремом. Теперь сам ищи. Я и так съел их предостаточно.
— Простите, дядя, — прошептал Анджей, когда они оба немного успокоились. — Я прекрасно понимаю, как вам было неприятно.
— И до сих пор неприятно, — сухо и надменно ответил старик. — Не думай, что я с моими убеждениями пошел на это ради спасения двадцати долларов. Я скомпрометировать себя боялся. Вот чего я не могу допустить!
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
— Конечно, вполне возможно, — сказала Климонтова, выслушав Анджея. — У нас так не хватает людей.
— Значит, вы считаете, я смогу получить место учителя в одной из школ, о которых вы говорили?
— А почему же нет?
Она показалась ему сейчас много моложе и интересней, чем в то утро, когда он с ней познакомился, проведя ночь в ее комнате и не подозревая о ее присутствии. У нее был красивый рот и яркие пухлые губы; глаза, не замутненные усталостью, смотрели на Анджея приветливо, и лоб она не морщила поминутно, как тогда.
— Только почему именно в окрестностях Сохачева хотите вы работать? — поинтересовалась она, между прочим.
— Или Мостников, — уточнил он.
— «Или Мостников», — повторила она, как эхо. — Но это ваше личное дело. — И прибавила немного погодя: — Если потому, что близко от Варшавы, тогда понятно.
Они сидели за тем самым столом, за которым Анджей в ту ночь пытался читать, чтобы успокоить нервы, а утром пил с нею чай. На полочке у окна стояла фотография под стеклом с орденскими ленточками в нижнем углу. Рядом с ней, там, где Климонтова оставила записку Анджея для тетушек, высилась кипа разноцветных папок. Климонтова взяла одну с краю и вытащила из нее пачку бланков.
— Вот посмотрите, это мои инспекторские отчеты.
Перебирая их, она прочитывала только одну графу.
— В Млечах нет преподавателя географии и естествознания, в Корытнице — директора школы, — перечисляла она. — В Шлешовицах — специалиста по сельскохозяйственным машинам и ветеринарному делу, в Ежовой Воле — физика, химика и математика. И так далее и тому подобное. Всюду одна и та же картина.
— Можно мне посмотреть?
— Конечно! А я пока кофе приготовлю. Надеюсь, оно будет не хуже, чем тогда в кафе.
Но она не сразу отошла от стола. Не могла оторваться от формуляров. Стояла молча, не спуская с них глаз, верней, следила, как Анджей их просматривает.
— Вот увидите, вы не пожалеете о своем решении, — сказала она наконец. — Почувствуете, как вы нужны.
Уриашевич углубился в чтение. И перед его мысленным взором проходила школа за школой. Не хватало помещений, учителей, книг, учебных пособий, скамеек, столов, — словом, самого необходимого. Кое-где положение было лучше. Записи Климонтовой о школах, совсем благополучных, Уриашевич просматривал по нескольку раз. И в эти минуты на второй план отступало все, ради чего стал он просматривать ее отчеты. Ближе к Сохачеву или дальше, на правом берегу Вислы или на левом — это теряло решающее значение. Он читал с возрастающим интересом и последние листки прочел от первой до последней строчки. А перелистав всю папку, задумался.
— Знаете, чего я боюсь? Бесконечных формальностей. Это очень сложно? — спросил он.
Климонтова улыбнулась.
— Чтобы приступить к работе, никаких формальностей не нужно. Можете начинать хоть завтра. Только вот с зарплатой придется немного подождать, но отдел сельскохозяйственных школ выплатит вам потом за проработанные часы.
— Понятно.
Тут она вспомнила первый их разговор и его слова, что при такой маленькой зарплате, наверно, приходится часто ездить в командировки, чтобы подработать. Она тогда оскорбилась. Но, пожалуй, и хорошо, что ему заранее известно, сколько получают учителя. По крайней мере, не будет этих удивленных восклицаний, которые приходится выслушивать каждый раз от желающих устроиться в школу. Такая усталость охватывала, когда после этих ахов и охов приходилось объяснять, убеждать. Усталость и злость. Только бессердечные люди не способны понять, что восстановление требует жертв, и подчас немалых.
— Жалованье у нас маленькое, — сказала Климонтова.
— Это не важно.
— Вот и хорошо! — повеселела она.
Они пили кофе, и Уриашевич, глядя на ее гладко причесанные волосы, открывавшие высокий лоб, внимательно слушал обстоятельный рассказ.
— Мы в школьном отделе стараемся идти навстречу тем, кто хочет завершить свое образование, — говорила она, — но, с другой стороны, направлять в одно место слишком много таких преподавателей тоже не годится. Ведь им нужно регулярно ездить в институт, и с этим нельзя не считаться, но плохо, если в школе из-за отсутствия учителей срываются занятия и воцаряется хаос. По опыту школ, расположенных близ Варшавы, мы уже знаем, к чему это приводит. Но я убеждена, что в конце концов для вас найдется школа недалеко от Варшавы, где не слишком много преподавателей, которые продолжают учиться.
Он опустил голову. Только сейчас дошло до него, чем объясняет она его желание работать поближе к Варшаве.
— Уж лучше утомительная дорога, чем физическая работа, — продолжала Климонтова. — Совмещать с ней учебу вам было бы не под силу.
— Что вы имеете в виду?
Недоумевающий Анджей вспомнил, что́ обнаружила она у себя в комнате в ту ночь. Естественно, при виде лопат и кирки ей пришло в голову, что Анджей занимается физическим трудом. Но сказать правду он не мог и потому не стал ее разубеждать.
— Может быть, вам неприятно, что я сомневаюсь на этот счет, — сказала она. — Может быть, вы и справитесь. Но это потребует огромного напряжения. У вас ведь нет навыка к физической работе, вы с детства к ней не приучены. Зачем же рисковать будущим, если, работая в школе, вы добьетесь в учебе больших успехов? Важен ведь конечный результат. Раз вы уж проучились несколько лет в институте, не надо этим пренебрегать. Нам потребуется много инженеров.
Он не в состоянии был отозваться, хотя понимал, что нужно. Даже улыбнуться не мог себя заставить и слушал с каменным лицом.
— Тетушки много рассказывали мне о вас. — Взгляд ее голубых глаз устремился на Анджея. — После большого перерыва трудно снова браться за учебу, кажется, будто мозги ржавчиной покрылись, но это пройдет. И скоро вам опять все будет легко даваться, как раньше, когда вы экзамен за экзаменом сдавали на круглые пятерки. Вот увидите!
— Может быть, — уклончиво ответил Анджей.
Помолчав, она опять заговорила, теперь о себе.
— Учиться, учить других, ученье — это для меня вообще нечто священное. — В ее голосе послышалось волнение. — Отец мой работал трамвайным кондуктором, нас, детей, у него было пятеро, и всех он отдал учиться. Помню, бывало, получит кто-нибудь хорошую отметку, отец ничего не скажет, только целый вечер все подмигивает то одним, то другим глазом и еле сдерживает довольную улыбку. Таким я его запомнила навсегда.
— Ваш отец давно умер? — спросил Уриашевич.
— Его расстреляли.
— В Варшаве?
— В сорок четвертом году. Всю их группу арестовали на квартире, на улице Гротгера. Никто не уцелел.
Она назвала некоторые фамилии. Уриашевичу они ничего не говорили. Только одна показалась словно бы знакомой. Минуту спустя он сообразил почему.
— Ах, это какой-то, чьим именем названа улочка за Банковской площадью. Как же она раньше называлась?
Оставив этот вопрос без внимания, она подтвердила:
— Да, его именем… С этим «каким-то» и погиб мой отец.
Ответ против ее воли прозвучал резко. Но перевоспитывать Уриашевича она не собиралась и тут же сдержалась.
— Не дожил отец! И они не дожили. Значит, не суждено! — сказала она. — Трудно с этим смириться!
Анджей машинально перевел взгляд на фотографию у окна.
— Брат? — тихо спросил он.
— Нет.
— Кто-нибудь погибший?
Она на миг утвердительно прикрыла глаза и кивнула. Невозможность для нее примириться с фактом, что многие не дожили, относилась и к человеку на фотографии. Уриашевич сразу это понял.
— Родственник?
— Жених.
Всякий раз, когда речь заходила о его смерти, она долго не могла успокоиться.
— Всю оккупацию в партизанах был, — сказала Климонтова, — потом в армию вступил, с боями прошел тысячи километров от Хелма до Берлина, а кончилась война — погиб от руки соотечественников.
Она поднялась, убавила газ и еще что-то сделала, стоя спиной к Анджею, потом взяла чашки и налила кофе.
— Вы свободны завтра утром? — спросила она.
— Конечно.
— Тогда приходите, пожалуйста, к десяти в министерство сельского хозяйства. Воеводский отдел сельскохозяйственных школ в том же здании. Я пойду с вами, представлю вас заведующему, и подумаем вместе, в какую школу вас направить.
— Спасибо!
— А где находится министерство, вы знаете?
— Найду в телефонной книге.
Она написала на листке бумаги адрес и сказала, чтобы не потерял.
— Спасибо! — повторил он.
С самого начала разговора он испытывал чувство неловкости. Было оно вызвано и недоразумением с его учебой, и доброжелательным отношением Климонтовой к его планам, которые она приняла на веру. Рассказ о смерти жениха прогнал эту скованность, но на смену явилось куда более гнетущее чувство. Он понимал, что это был за человек, если его убили, и кто — убийцы. Внутри у него все содрогнулось при этой мысли, но он не желал думать ни о чем таком. И вздохнул с облегчением, когда Климонтова подробно стала обсуждать его устройство на работу.
— Да, вот еще что, — сказал он, беря у нее адрес министерства. — Мне бы хотелось, чтобы никто не знал о моем решении. Даже мои родственницы.
— Может, это и лучше.
— Почему?
Она снова истолковала слова Уриашевича по-своему.
— Я тоже, когда принимаю важное для себя решение, не люблю распространяться об этом и доказывать свою правоту. Берусь за дело — и все! Ваши тетушки все подвергают такой критике! — немного погодя прибавила она. — Ко всему относятся так скептически! Просто руки опускаются! Поезжайте, я ничего им не скажу, вы сами с ними поговорите, когда убедитесь, что поступаете правильно.
— Я вам бесконечно благодарен, — сказал Уриашевич едва слышно.
И с превосходящим простую благодарность смущением поднес к губам обе ее руки. Они были шершавые, неухоженные. Растроганный Анджей целовал их дольше, чем следовало, — с неподдельным чувством, которое должно было заменить невозможную между ними откровенность.
Внизу хлопнула дверь и заскрипели ступеньки.
— Одна из ваших тетушек идет сюда, — сказала Климонтова.
Не успела она договорить, как в дверях выросла запыхавшаяся, возбужденная Ванда. Она была так взволнована, что забыла постучаться. Анджей выпустил руки Климонтовой.
— А, это ты! — вскричала тетка. — Не ожидала, что застану тебя здесь.
Только сейчас они заметили, что за ней волочится по полу что-то длинное, переливающееся.
— Как ты мог это сделать, Анджей? Как ты смел!
Двумя пальцами брезгливо подняла она свисавшее до полу трико, похожее на егерское, но с серебристым отливом и очень тонкое. А в левой руке держала короткий корсаж темно-синего бархата, вышитый лилиями.
— Ты маме это принес? — набросилась на него тетка.
Что было в свертке, который Иоанна передала для бабушки, он не знал.
— Лучше не отвечай, а то еще соврешь!
Она смотрела на него, как в детстве, когда он, бывало, набедокурит.
— Стыд и позор! Вступать с нею в тайный сговор. И приносить эту мерзость маме!
Она швырнула на стол корсаж и трико и обратилась к Климонтовой:
— Не потерплю этого у себя в доме! Тем лучше, что я застала здесь Анджея. Пусть забирает эти тряпки и вас тоже избавит от них.
Что касается Иоанны, Климонтова была немного в курсе дела: Ванда просила ее не упоминать при матери о заметках в газетах и расклеенных афишах.
— Просто стыдно перед вами. — Возмущенный голос Ванды стал жалобным. — Я не решалась до сих пор рассказать вам всю правду о сестре. Вот ее балетный костюм — она изображала в нем святую, а на деле мужчин приманивала.
И мысли и взгляд ее прикованы были к костюму Иоанны.
— Лилии! — Голос ее задрожал. — Но из какой они трясины! Все это осквернено нездоровыми взглядами, похотливыми прикосновениями, бесстыдными объятиями! В Париже, в Америке, всюду. Никому, нигде не было отказа!
Внезапно она расплакалась.
— И все это обнаружила я в маминой постели. Помимо всего прочего, это же просто негигиенично!
Анджею стало жаль тетку. Она всегда избегала говорить с ним об Иоанне. И вдруг ее точно прорвало. Но обстоятельства не благоприятствовали разумному объяснению, и Анджей не пытался ни оправдываться, ни защищать Иоанну, а просто хотел успокоить Ванду. Но едва он попытался ее обнять, она оттолкнула его.
— Думаешь, мне удовольствие доставляет вытаскивать из-под матраца и насильно отнимать у мамы эти тряпки. Но я делаю это ради самой мамы, ради прежней физически и умственно здоровой мамы, она бы никогда нам не простила, смалодушничай и помирись мы с Иоанной, предав забвению все случившееся!
Носового платка у нее не оказалось, слезы текли по щекам, и она размазывала их по лицу красными, потрескавшимися руками, которые обычно стыдливо прятала.
— Думаешь, мне приятно просить панну Климонтову, чтобы она взяла эти тряпки, которые каждая порядочная женщина сожгла бы в печке, что я и сделала бы, не закричи мама так страшно…
И она выбежала из комнаты. А они стояли, ни слова не говоря. Первой нарушила молчание Климонтова.
— Панна Ванда заблуждается. Бабушка ваша в здравом уме. И прекрасно все понимает. — Поколебавшись, она превозмогла себя и сказала: — Школа школой, но жалко все-таки, что вы не можете жить со своими. Комнату, которая наверняка предназначалась для вас, заняла я. Но вам я не могу ее уступить — комната закреплена не за мной, а за школьным отделом, а там огромная очередь ждущих жилья в Варшаве. Я уже справлялась.
— Зачем вы это говорите, — перебил он, смутившись.
— Да, конечно, — сконфузилась она еще больше. — Если ничего нельзя сделать, так незачем и говорить. Итак, до завтра, — напомнила она на прощанье.
Внизу у двери его поджидала тетка. Она схватила Анджея за руку.
— Боже, я не могла предостеречь тебя при ней, ведь это же касается ее, — послышался в темноте теткин голос. — Вчера у нас, к счастью, был ксендз Завичинский. Он справлялся, что из себя представляет эта Климонтова. Ей нельзя доверять. Она еще до войны была коммунисткой.
Он понимал: спорить с ней бессмысленно. И только воскликнул с возмущением:
— Тетя, нельзя же так!
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Теперь он уходил из дома утром и возвращался не к обеду, как раньше, а поздно вечером. Целый день бегал он по делам: то в отдел сельскохозяйственных школ, где его приняли очень хорошо, то к старым институтским преподавателям, которые его помнили и могли проставить отметки. Свидетельство Анджея пропало, архив политехнического института сгорел во время восстания. Ему было уже известно, что направляют его в Ежовую Волю, откуда до Мостников рукой подать. Познакомился он даже с директором школы Томчинским, нервным пожилым человеком с бородкой и в сапогах до колен. Климонтова отзывалась о нем с большим уважением. Уриашевич не чувствовал к нему особой симпатии. Директор довольно прохладно отнесся к тому, что в школу направляют преподавателя по точным наукам. Видно, у него других забот хватало.
Когда Анджею случалось дожидаться Климонтову, заведующего или служащих, которые занимались его оформлением, он невольно прислушивался к разговорам в отделе. Говорили, о зарплате, тарифной сетке, о карточках и пайках, упоминали какие-то незнакомые ему книги, обсуждали статьи, напечатанные в газетах, название которых он впервые слышал. Неподалеку от министерства обнаружил он читальню. И стал заглядывать туда, если дела складывались так, что приходилось вторично наведываться в отдел: читал кое-что, просматривал, — отчасти для того, чтобы быть в курсе событий, а отчасти из любопытства. Но в разговоры не вступал. Даже оставаясь наедине с Климонтовой, никогда не заговаривал первый и мнения своего не высказывал. С жадностью ловя каждое ее слово, никаких вопросов не задавал и не просил о новом свидании. Впрочем, она была очень занята. И встречались они только по делу.
О картине он старался не думать. Что она найдется благодаря встрече с Кензелем, он не сомневался точно так же, как после рассказа Климонтовой о рабочем, приезжавшем демонтировать фабрику с тощим долговязым директором, уверовал, что Кензель жив. «Так ведь оно и оказалось! — говорил он себе. — А уж там видно будет, что дальше делать».
Конечно, вся эта затея — сущее безумие: как иголку в стоге сена искать. И сколько придется здесь пробыть, тоже неизвестно. Поиски, на взгляд Рокицинского, могли продлиться не один месяц. Значит, надо запастись терпением. Из знакомых лишь ксендзу Завичинскому сообщил он, куда и зачем едет. Ему пришлось открыться, так как у Анджея была к Завичинскому просьба в связи с пребыванием в деревне, — просьба, от которой многое зависело. Ксендз согласился ее выполнить и обещал молчать. С Хазой Анджей, напротив, избегал всяких разговоров о своей работе в школе. Он не мог себе простить, что вообще ему проговорился. Бабушку и теток тоже не хотел посвящать в свои планы. Все, что касалось картины и Кензеля, хранил он в строжайшей тайне. Такое условие поставил Рокицинский, и он отнесся к этому со всей серьезностью, решив ничего не говорить даже теткам — отчасти из-за Климонтовой. Они не умели держать язык за зубами и вполне могли ей проболтаться, что он-де не случайно согласился уехать, у него-де на это особые причины. Нечего сказать, хорошего бы она была мнения о нем!
На другой день после сцены с Вандой позвонил он Иоанне. Но ее не было в Варшаве. Это его огорчило. Не теряя времени помчался он в гостиницу узнать, когда она вернется. Оказалось, через неделю; значит, скоро; тем не менее настроение у него лучше не стало. Он понимал: не оттого, что не сможет ей рассказать про Ванду, а потому, что она обещала его познакомить с юной балериной. Он спросил гардеробщика в кафе про Степчинскую, тот осведомился, что ей передать. С первого слова догадался, о ком речь. Значит, она бывает здесь, и довольно часто. Только от этого нисколько не легче.
В последнее время он повсюду — дома, в трамвае, в читальне, в кафе — ловил себя на том, что, закрыв безотчетно глаза, пытался воскресить в памяти ее образ. В такие минуты он не мог думать ни о чем другом, сердце начинало бешено колотиться, к горлу подкатывал комок. Перед глазами, как в тумане, появлялись ее руки, склоненная головка с гладкими черными волосами, легко снующие в танце ноги, улыбка. Не улыбка даже, а смутное о ней представление, настолько она уже стерлась из памяти. Но едва образ ее всплывал в воображении, он терял власть над собой. Часами просиживал в кафе — иногда до самого закрытия. Анджей старался держать себя в руках — ходил к назначенному времени к институтским профессорам, к Климонтовой и вообще делал все, что надо, но, освободясь, сломя голову летел в это кафе и злился на себя, на Степчинскую, проклиная свое невезение. День отъезда между тем приближался. Однажды он чуть не сделал глупость, но, дойдя до дверей балетного училища, повернул обратно: не решился вызвать Степчинскую с урока. Хорош бы он был! А Иоанна не приезжала.
Наконец все было улажено, и он мог ехать, больше того, должен был ехать. Но попросил отсрочку на один день, потом еще на один. Написал Степчинской письмо и разорвал на мелкие клочки. Всякий раз делал он крюк, чтобы пройти мимо училища. Кровь стучала у него в висках, он стискивал зубы и, стараясь побороть волнение, дыша ровно, глубоко, повторял вполголоса слова, заранее приготовленные на случай встречи. Им целиком завладело решение во что бы то ни стало повидаться с ней перед отъездом; порой собственное упорство смешило его, порой приводило в бешенство. Выходя утром из дома, он каждый раз был исполнен решимости покончить с этим самым естественным образом — оставить в кафе или в школе записку с просьбой о свидании. Придет — хорошо, не придет — еще лучше, двум смертям не бывать, а одной не миновать! Но в последний миг его охватывали сомнения: а вдруг он все испортит.
— Что — все?! — повторял Анджей вслух, злясь на себя, но ничего не мог с собой поделать и помимо воли, вопреки здравому смыслу, строил далеко идущие планы.
Дело кончилось тем, что записку он так и не оставил.
— Ну и втрескался! Вот это да! Совсем сдурел!
Они сидели в том самом ресторане, где месяц назад Анджей посвятил Хазу в тайну картины, а тот кратко рассказал, как партизанил. Сейчас с ними была еще Иоанна.
— Ты прекрасно выглядишь! — глядя на нее, не переставал удивляться Анджей. — Что, суставы перестали болеть?
— Сняло как рукой! — Иоанна, тряхнув головой, откинула волосы со лба. — Ты не представляешь, как гнусно я себя чувствовала! Особенно в тот день на школьном спектакле у Тарновой. А потом и вовсе расклеилась!
Она несколько часов как приехала. А он на следующее утро чуть свет уезжал из Варшавы. Что откладывать отъезд больше нельзя, Анджей сам понимал. И уже послал в Ежовую Волю телеграмму, поставил в известность школьный отдел, нанес визит теткам, пообедал с Климонтовой, а Хазу пригласил поужинать на прощанье в ресторане. Приняв решение, он сразу успокоился. И всю вторую половину дня укладывал вещи, штопал, чистил и в кафе даже не заглянул. Но по дороге в ресторан не утерпел и завернул в гостиницу — в последний раз справиться об Иоанне. Оказалось, она вернулась.
— В Кракове замечательные врачи, — рассказывала Иоанна, сидя в ресторане с Хазой и Анджеем. — Душу из тебя вытрясут, но на ноги поставят. Это уж точно!
И смерила Хазу тем же взглядом, что при встрече. Пожалуй, даже слишком холодным и высокомерным для него.
— Точно! — повторила она и, обернувшись к Анджею, оживленно заговорила: — Велели только быть поосторожней. Никаких экстравагантностей! Зато разрешили снять шерстяное белье, которое я из Франции привезла. Помнишь, сколько на мне было наворочено, а теперь — гляди!
И, засучив рукав костюма, она продемонстрировала, что вместо шерстяного белья и толстого свитера на ней один тоненький.
— А мне можно посмотреть? — спросил Хаза.
— Что именно?
Ее тон по отношению к Хазе начинал Анджея раздражать. Он и сам с некоторых пор чувствовал, что между ним и Хазой нет прежней близости. Что-то мешало Анджею относиться к нему по-дружески, как в первые дни после возвращения. И хотя он старался не думать, чем это вызвано, причина была ему ясна. Но почему Иоанна-то с первого взгляда почувствовала к нему предубеждение? Он ведь был их дальним родственником, другом Анджея, в доме часто бывал, а теперь вот Анджей пользуется его гостеприимством, живет у него. Все это Анджей сказал, когда знакомил их, и повторил потом, видя, как Иоанна его третирует. Но тщетно!
— Можно вам еще водочки налить?
Она не отказалась. А когда Хаза наливал, молча разглядывала его большие, сильные жилистые руки.
— Тебе и пить, наверно, нельзя? — заметил Анджей. — Правда?
— Объясни это пану Хазе, — с гримаской пожала она плечами. — У вас что, способ такой ухаживать за дамами? — обратилась она к Хазе, криво усмехаясь. — Небось не одну с помощью водки покорили?
— Чего ты пристала к нему? Неужели тебе это доставляет удовольствие?
— Колоссальное! — весело откликнулась она и сказала загадочно: — Только это не имеет прямого отношения к пану Хазе. — И чтобы прекратить этот разговор, спросила Анджея: — Как мама? Ты передал ей?
Понизив голос, стал он рассказывать, что произошло. Придвинувшись поближе друг к другу, они тихо переговаривались между собой. Она опустила голову. И волосы упали на лицо, закрыв его совсем.
— Прости нас, пожалуйста, — извинился Анджей перед Хазой. — Тут, знаешь, дела семейные.
Иоанна отстегнула брошку с бирюзой и робко подвинула ее к Анджею.
— Ты не зайдешь к маме перед отъездом?
— Нет.
Иоанна повертела брошку в руках, потом приколола обратно и потянулась за рюмкой.
— Когда ты вернешься?
О своей поездке он сообщил ей то же, что и остальным: едет, мол, на Познанщину к своему приятелю, лесничему.
— Месяца через два-три, — прибавил он в дополнение к уже сказанному.
— Неужели ты мог уехать, не попрощавшись со мной!
— Я справлялся о тебе ежедневно. Разве тебе не передавали в гостинице?
Она хлопнула в ладоши.
— А я-то себе голову ломала, кто это так меня домогается! Оказывается, ты!
Она посмеялась немного над Анджеем, но больше над собой. И, наклонясь к нему, чмокнула его по-родственному в щеку и зашептала на ухо:
— Спасибо тебе! Это самая приятная неожиданность, твои телефонные звонки. Мы же как-никак из одной семьи.
Она старалась пить меньше, изредка поднося к губам рюмку и отхлебывая глоточек. Но выпитая водка все-таки оказывала свое действие. Смех ее звучал громче и чаще. Хаза пил много, становясь все более серьезным и предупредительным: присутствие Иоанны его стесняло. Он внимательно слушал ее рассказы о Париже, о знаменитых актерах и балеринах. Время летело незаметно. И когда официантка принесла им счет перед закрытием ресторана, они очень удивились:
— Как, уже одиннадцать? Не может быть!
Хаза предложил пойти в ночное заведение. Он знал их наперечет, каждое охарактеризовал в отдельности, а одно рекомендовал особенно усиленно.
— А ты что на это скажешь? — обратилась Иоанна к Анджею.
— Может, в самом деле пойти куда-нибудь?
— Но куда, я спрашиваю? Куда?
Она так откровенно не желала считаться с мнением его приятеля и так бесцеремонно давала это понять, что даже Хаза, который на женщин не имел обыкновения обижаться, оскорбленно замолчал.
В дансинге он почувствовал себя уверенней. Не только оттого, что в результате они отправились именно туда, куда он хотел, и не от выпитой водки. Просто здесь мешала разговаривать оглушительная музыка. Иоанна и Анджей молча оглядывали зал, а Хаза, который знал почти всех посетителей в лицо, охотно давал пояснения. Осмелев, он попросил разрешения рассказать анекдот. Второй рассказал уже без разрешения. Потом стал приставать к Иоанне, предлагая с ним потанцевать.
— Нет, все-таки боюсь, — поколебавшись, ответила она.
— Меня?
— Еще чего! Боюсь за свои суставы. Мне запретили делать резкие движения.
— Вот жалость-то! — заржал Хаза.
Иоанна устремила на него все тот же холодно-любопытный, неприязненный, немного вызывающий взор, приглядываясь к его глазам, форме головы, к носу и рукам, снова наливавшим ей водку. Потом попросила у него сигарету. Но у Хазы все вышли, и он направился к буфету.
— Кажется, он тебя раздражает? — шепнул Анджей.
— Нисколько! — повторила Иоанна. — Он очень забавен.
— Ты шутишь!
— Нет, правда. Он вульгарен, глуп, у него, как у обезьяны, близко посаженные глаза и руки убийцы. Твой Хаза до смешного напоминает мне человека, по которому я когда-то сходила с ума. И внешне и внутренне похож — те же жесты, те же словечки. Боже, как я страдала из-за него! Какой я была дурой! — И докончила, когда Хаза вернулся с сигаретами: — А теперь вот смотрю на его подобие — и ничего, только смешно. Ты не представляешь, какое это облегчение!
В зал вошли новые посетители — стройная молодая женщина в обществе нескольких мужчин. Женщина поклонилась Иоанне, та погрозила ей пальцем.
— Не узнаешь? Она тоже танцевала тогда на вечере. Задам я ей завтра перца за то, что шатается по ночам. У нее еще достаточно времени впереди. Чем раньше женщина начинает вести такую жизнь, тем скорей она ей надоедает. Не понимаю, зачем таскать за собой столько мужиков? Степчинская — помнишь, такая хорошенькая и талантливая, я говорила тебе о ней, — в этом отношении ничуть не лучше.
Он не поддержал разговора о Степчинской; ему взгрустнулось, но не из-за отъезда. Просто захотелось поскорей очутиться в вагоне. Он взглянул на часы.
— Уже пятый час! А поезд в семь.
— Времени у тебя еще достаточно! — заметил Хаза.
— Да нет, побриться еще надо, ванну принять. Мне пора!
— В таком случае, чтобы достойно закончить вечер, пойдемте завтракать ко мне! — глядя на Иоанну, воскликнул Хаза.
Дома нашлась бутылка коньяку, Хаза, беспрерывно остря и первый же заливаясь смехом, с помощью Анджея приготовил кофе. Он был доволен собой и тем, как они провели ночь.
— Тетка у тебя мировая! — сообщил он Анджею на кухне. — Правда, не в моем вкусе. И старовата для меня. По мне, лучше уж совсем зеленая, чем такая перезрелая. Но баба она мировая!
Когда, по расчетам Анджея, пора уже было выходить, он запер свои чемоданы и вынес их в переднюю.
— Шесть часов! К сожалению, я должен идти. А ты? — обратился он к Иоанне.
— В таком случае, чтобы достойно закончить вечер, — смеясь, повторила она слова Хазы, — проводим его на вокзал.
Хаза встал с тахты, потянулся и сказал со вздохом:
— Конец невеселый! Ну, что поделаешь!
Прибыли утренние поезда; Анджей, Иоанна и Хаза двигались навстречу людскому потоку. Вокзал гудел, как пчелиный улей.
— А ты что тут делаешь?
Анджей обернулся, и чемоданы чуть не выпали у него из рук. Иоанна здоровалась со Степчинской.
— Пан Хаза, — представила она его первым, так как он стоял ближе. — А это мой дорогой племянник, о котором я тебе говорила.
Ладонь у Степчинской была узкая и мягкая, рукопожатие энергичное. Выглядела она иначе, чем на сцене, — гораздо интересней. Улыбка у нее была удивительно милая и естественная. Вблизи Анджею показалось, будто перед ним сестра той танцовщицы, только во сто крат красивее.
— Вы что уставились друг на друга? — спросила Иоанна. — Успели уже познакомиться?
— Нет! — замотала Степчинская головой.
— Нет! — повторил Анджей.
На ней была шапочка оранжевого цвета, из-под которой виднелись черные блестящие волосы. Руки она засунула в карманы подбитого мехом пальто. Губы были чуть приоткрыты.
— Что ты тут делаешь? И почему молчишь, когда тебя спрашивают? — допытывалась Иоанна.
— Просто так!
— Что значит «просто так»? Я спрашиваю тебя, что ты тут делаешь, а ты молчишь. Это что, секрет?
— Простите, я вас не поняла, никакой не секрет. Встречаю маму.
Хаза побежал за перронными билетами. В ожидании, пока он вернется, они стояли втроем и разговаривали. Верней, говорила главным образом Иоанна: сообщила, что Анджей уезжает и куда именно, что они прокутили всю ночь и что Галина считает ее своим идеалом. Степчинская отвечала односложно.
— Что с тобой? Такая болтушка всегда, а сегодня слова из тебя не вытянешь.
— Так просто, — снова повторила Степчинская.
Оказалось, им нужно на одну и ту же платформу. Оба пути были пока свободны: поезд, которым приезжала мать Степчинской, опаздывал, а состав Анджея еще не подали. Дул пронизывающий ветер. И чтобы согреться, они стали прогуливаться по перрону — до конца и обратно к вокзальным строениям. Прохаживались парами: Хаза с Иоанной, Анджей со Степчинской. У Анджея колотилось сердце. Он поминутно отводил глаза в сторону, боясь показаться навязчивым. Но взгляды их то и дело встречались, и это приводило его в замешательство. Слова, заранее приготовленные на случай встречи, вылетели из головы. Он чувствовал, что теряет драгоценное время.
— Тогда на вечере…
— Не будем об этом говорить! — перебила она. — Я вела себя как последняя идиотка!
— Но…
— Довольно об этом! Хватит.
Произнесла она это резко, без тени кокетства или заигрывания. Руки в карманах напряглись, подбородок вздернут кверху. Она была раздражена, — видно, со школьным вечером связаны у нее неприятные воспоминания, и она даже слышать о нем не хотела. «Не может простить себе улыбку», — промелькнуло в голове у Анджея.
— Я думал, что никогда с вами не увижусь.
— Я тоже, — призналась она.
— А мне безумно хотелось этого!
Степчинская промолчала, но благосклонно выслушала, как бегал он в кафе, искал ее повсюду и хотел даже оставить записку у гардеробщика или в училище. Но стоило ему опять упомянуть о вечере, как она тотчас перебила, рассердившись на сей раз уже на него, а не на себя.
— Кажется, я достаточно ясно сказала, что не желаю об этом слышать. Прошу со мной этой темы больше не касаться, а то я никогда не буду с вами разговаривать. Учтите, никогда в жизни!
— Да нам, собственно, и некогда! — воскликнул он.
К перрону медленно подходил познанский поезд. Люди бросились к вагонам занимать места. Хаза лез вперед, всегда готовый услужить, когда можно похвастать своей силой. Иоанна издали делала Анджею знаки взять чемоданы. Анджей со Степчинской как раз поравнялись с какой-то стеной — недавно побеленная, она была уже замызгана, заляпана грязью, исписана именами, фамилиями, разными словечками и непристойностями. От расстройства и злости, что вот, вместо того чтобы до самого отправления поговорить спокойно со Степчинской, надо втискиваться с чемоданами в вагон и занимать место, он вдруг ни к селу, ни к городу заговорил об этой стене.
— Вот бескультурье! Посмотрите, что за надписи!
А она, увидев, что пора прощаться, вынула из сумочки губную помаду. Улыбнулась сетованьям Анджея и, перестав подкрашиваться, написала на стене алыми буквами: «Жду письма».
— Спасибо! — прошептал он горячо и взял ее за руку, но она вырвалась и закричала:
— Бежим, а то поезд уйдет!