ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
«Дорогая Галина! — неделю спустя писал Анджей из Ежовой Воли. — Наконец-то пишу вам! Собирался это сделать сразу после приезда, но не получилось. Вспоминаю нашу встречу, уготованную словно самой судьбой, и милую вашу просьбу написать. Но я страшно закрутился. Надо было и устроиться, и оглядеться немного в совершенно незнакомой обстановке. А в таком состоянии трудно собраться с мыслями и сесть за письмо. Так что поймите меня, пожалуйста, правильно. И еще у меня к вам большая просьба. Не говорите никому, откуда вы получили письмо. Дело в том, что пишу я не из познанского лесничества, а из сельскохозяйственного училища в Ежовой Воле, в пятидесяти километрах от Варшавы, которое помещается в красивой усадьбе, окруженной парком в несколько гектаров.
Я буду здесь работать учителем. Никто из моих близких об этом не знает. Даже Иоанна. На вокзале, когда она сообщила вам, куда и зачем я еду, не было ни времени, ни возможности объясниться. Впрочем, я вынужден здесь поселиться по причине не совсем обычной. Расскажу подробнее при встрече: я время от времени буду наезжать в Варшаву. А пока прошу хранить это в тайне ото всех. Включая Иоанну.
Как долго я здесь проживу, пока неизвестно. Мне предстоит заняться преподавательской деятельностью, чего я никогда в жизни не делал. Может статься, что у меня нет призвания, и потом я не уверен, сумею ли приспособиться к здешним условиям. А если окажется, что мне это не по плечу или сам я по собственному желанию решу отсюда уехать, то не хотелось бы, чтобы все узнали о моей неудаче. Вот в общих чертах, почему я так настаиваю на тайне.
И еще одно. Раз вам теперь известно, где я, надеюсь, вы будете снисходительны и к тому, на какой бумаге это письмо написано. Поскольку я ни с кем не рассчитывал переписываться, то и бумаги с собой не захватил. А тут ни в лавочке, ни в школьном киоске ничего нет, кроме тетрадей. По этой причине и пишу вам на листках, вырванных из ученической тетради в клеточку. Может показаться странным, что я уделяю столько внимания пустякам, но пусть у вас не закрадывается и малейшего подозрения, будто это вызвано недостатком уважения к вам. Ничего подобного, уверяю вас! Да и как можно с неуважением относиться к тому, от кого зависит исполнение твоих самых горячих желаний. А мои непременно, во что бы то ни стало должны исполниться! Я имею в виду весточку от вас. Она доставила бы мне огромную радость!»
Анджей отложил в сторону исписанную страничку и, вынув с помощью перочинного ножа вторую, склонился над ней.
«Впечатлений множество! — писал он дальше. — Когда я с вами попрощался и очутился в битком набитом купе, мое внимание сразу привлек разговор двух пассажиров, хотя кругом говорили одновременно о самых разных вещах. Я сообразил, что речь идет о школе, подобной моей. Мне захотелось принять участие в разговоре, и я пересел поближе. Но я больше слушал, чем говорил. Так доехал я незаметно до своей станции. В Мостники за мной выслали лошадь. Директора на месте не оказалось, и какой-то парень провел меня в канцелярию. Началось ожидание. А тем временем в соседнюю комнату, которая предназначалась для меня, втаскивали кровать: каким-то чудом удалось ее раздобыть. Потому что мебели здесь вообще не хватает. До войны ее тоже было немного: владельцы Ежовой Воли жили не здесь, а в другой усадьбе и все, что получше, отсюда позабирали. Остальное довершила война. А средств на приобретение новой мебели нет. После обеда у директора, а живет он в отдельной, переделанной из двух больших комнат квартире с кухней в том же крыле дома, где канцелярия и моя комната, обошел я классы и спальни девочек и мальчиков. И всюду не хватает чего-нибудь, скамей только полно — крестьяне снабдили ими школу в большом количестве. А вот топчанов и шкафов… Учеников по сравнению только с прошлым годом вдвое больше, а в последнее полугодие и еще прибавилось. Мебели тоже, но она прибавляется значительно медленней.
Директор — он здесь с сорок пятого года, — рассказывал, с чего пришлось начинать. Не было ни окон, ни дверей, крыша протекала. Жил он не в главном здании, а во флигельке, где раньше помещалась контора, в хозяйственных же пристройках и в парке хозяйничали кто и как хотел. Правда, не совсем, потому что директор и несколько человек из деревни, кто его поддерживал, дежурили то по очереди, то все вместе, пытаясь хоть что-то спасти. Благодаря им уцелели, например, деревья в парке.
Томчинский (директор) и его люди пытались убеждать тех, кто приходил рубить деревья, а они пускали в ход топоры, иногда револьверы и обрезы. Возьмут и выпалят, чтобы отделаться от надоедливых уговоров. Так погиб один бывший батрак из имения, — сейчас сын его учится в нашей школе.
Изо всех передряг директор вышел цел и невредим. Симпатичным его не назовешь. Слишком он сух и резок. До войны служил он на почте где-то у восточной границы, хотя и окончил высшую сельскохозяйственную школу. Мне кажется, он относится ко мне с предубеждением. Может, оттого, что меня не было здесь с самого начала? И явился я, так сказать, на готовенькое, когда жизнь более или менее наладилась. А может, потому, что мне чужды дела и идеи, служению которым он посвятил свою жизнь, и притом не со вчерашнего дня. Предчувствие его не обманывает. Я действительно чужой. Не в том смысле, что враг или мне все безразлично. Просто я воспринимаю его слова так, будто только вчера родился. Я имею в виду не школьные дела, а его взгляды вообще, его мировоззрение. Что бы он ни сказал, первое ощущение такое, будто речь не о нашем мире, а о другой, неведомой планете. Но оказывается — о нашей. Впрочем, может, я ошибаюсь, что он ко мне относится сдержанно. Но иронически — это точно, хотя и старается это скрывать.
Утром иду на занятия. Сижу с ним на чужих уроках и слушаю. Часа два, три. Томчинский в тетради, аккуратно расчерченной на графы, делает заметки. Потом в учительской растолковывает мне, что к чему. Учить — дело непростое. Это целое искусство: суметь так объяснить, чтобы внимание учеников не рассеивалось и им не было скучно. Прописная истина? Конечно, но как добиться этого на практике? Особенно при неоднородном составе учеников. Образование получают они одинаковое, соответствующее двум классам гимназии, как во всех подобных школах. Но я имею в виду другое: разный уровень подготовки и огромную разницу в возрасте. В одном классе может оказаться пятнадцатилетний парнишка и мужчина двадцати пяти лет. У нас есть такой двадцатипятилетний ученик. Инвалид, хромой, скрываться перестал после амнистии. Есть и бывший милиционер. Его угнали на строительные работы в Германию, потом он работал в Силезии, был в армии, служил в милиции, а теперь вот учится у нас. Пишет каракулями, но память — феноменальная. Прочтешь ему страницу, и без запинки повторит слово в слово. Очень симпатичный, спокойный такой парень. Родом откуда-то из-под Мостников, мечтает поселиться в деревне и работать в каком-нибудь сельскохозяйственном кооперативе или товариществе по обработке земли. Отец крестьянин у него. Но в семье пятеро детей, а земли всего два гектара. Поэтому рассчитывать на то, чтобы отделиться и хозяйничать самостоятельно, не приходится. Его заветная мечта — стать дипломированным специалистом. Вот и зубрит ночи напролет.
Он не исключение. Таких энтузиастов — человек пятнадцать. Сидят по вечерам в пустых классах и занимаются. Учат уроки, пишут, чертят, вместе разбираются в трудном материале и — спорят. Изо всех сил стараются подтянуться. Помогают друг другу «на началах коллективной ответственности», как выражается мой директор. Хорошие ученики отвечают за слабых. Долг каждого успевающего — помочь отстающему. Так постановили они на собрании молодежной организации, называется она «Борьба молодых», и принимают в нее самых активных. Но кого к кому прикрепить, решает не молодежная организация, а школьный выборный совет, который непосредственно отвечает за успеваемость. Однако конкретно, какую кому оказать помощь, уже дело класса. В самоуправление вовлечены, таким образом, все ученики, сверху донизу.
Как бы ни относился ко мне директор, с ним приходится сталкиваться чаще всего. И с его женой, пани Марией, которая делила с ним в Ежовой Воле все невзгоды. На ее уроках я не был, она ведет практические занятия, а это значит, и методика и подход у нее иные, и, по мнению директора, ничего мне не дадут. Она у нас как живая летопись: помнит все до мельчайших подробностей, стоит завести разговор о том, что происходило здесь год или два назад.
Я часами готов ее слушать. Действительно, хлебнули они горя. Я уже упоминал о грабежах и вооруженных нападениях, но это еще не все. Занятия то и дело прекращались; напуганные учителя, не успев устроиться на новом месте, спешили, покуда целы, поскорей унести отсюда ноги. Учеников — раз-два и обчелся! Отдел сельхозучилищ никаких средств школе не выделял, а требовать с нее требовал. И все время грозились ее закрыть. Осенью, когда приехало всего десять человек, а от остальных, подавших заявления, месяца два не было ни слуху ни духу, все висело на волоске. Пусто было, голодно, тревожно, и каждый день кто-нибудь из учеников приносил новость — то, дескать, мельник со своими приспешниками не сегодня-завтра дом купит на слом и парк вырубит, то якобы директора поклялись убить в отместку за школу, а главным образом за политические убеждения. С грехом пополам перебились до первых морозов. Но тогда уже ни у кого сомнений не осталось, что школе конец. Не завезли топлива! Чем топить? Недели через две ученики и не скрывали, что хотят разъезжаться по домам. Еще день-два, и школа прекратит свое существование. И вдруг как-то вечером вспыхнул пожар. Молодежь погасила его — и осталась. Больше никто и не заикался об отъезде. Пани Томчинская множество таких подробностей помнит.
Или вот, например, как встретили первую ученицу-девочку. Она прибыла с большой партией детей из Германии, куда их угнали; тех, у кого родных не оказалось, репатриационное бюро распределило по школам-интернатам. Когда стало известно, что одну направляют в Ежовую Волю, директор, его жена и все учителя сочли это добрым предзнаменованием. Если центральное репатриационное бюро в Варшаве с согласия министерства сельского хозяйства направляет девочку к ним, значит, школу не только закрывать не собираются, но и вообще она на хорошем счету, иначе не доверили бы им опеку над сиротой. Не один, не два, а десять раз успели это обсудить в учительской, а о Яблонской (фамилия девочки) ни слуху ни духу. «Простая задержка или за этим что-то скрывается?» — недоумевали за плотно закрытой дверью учительской. И вдруг однажды после обеда с криком вбегают ребята:
— Тереза приехала!
— Кто? — переспросила пани Томчинская.
— Да Тереза! Тереза Яблонская!
В спальнях переживали не меньше, чем в учительской, по секрету делясь друг с другом своими соображениями, огорчаясь, что она не едет, — и так сжились с мыслью о ней, что по имени ее называли.
Я с ней познакомился. В этом году она заканчивает школу и как будто остается в Ежовой Воле. Будет работать в канцелярии и помогать нашему животноводу, пану Жербилло, старику в пенсне и неизменной ермолке; ему уже за семьдесят, он был когда-то инспектором по скотоводству в Могилевской губернии, а после первой мировой войны — управляющим в Ежовой Воле; в своей области это крупный специалист и степень получил давно, еще в Германии. Одет в лохмотья (его обчистили до нитки во время нападений на усадьбу), но вежлив со всеми до церемонности; стипендиатов — их у нас несколько — величает «пансионерами», школьное здание — «дворцом», клуб у него — это «fumoir»: во время оно, когда здесь еще помещик жил, это курительная была. В январское наступление сорок пятого года ему ногу зацепила шальная пуля. Ранение не тяжелое, но из-за него он застрял в Ежовой Воле. Пан Томчинский, назначенный сюда директором, всячески его опекал, а поняв, какой это знаток, предложил преподавать. Старик очень удивился, когда ему предложили учить мужицких детей. И до сих пор ребят из других школ — их в нашей округе несколько: пщеларская гимназия, ну и начальные — он иначе не называет, как «гаменами». А про своих учеников говорит ласково: «детвора». Лет ему много, к тому же он прихрамывает. Вот и решили назначить Терезу Яблонскую его помощницей, чем-то вроде ассистентки. Пан Жербилло, оценив ее способности, вызвался дополнительно с ней заниматься французским.
Но ветеринарное дело преподает не он. Ветеринарию, механизацию, сельское строительство и зоологию ведет пан Пахура, правая рука директора и в школе и в деревне по общественной работе. До войны — сельский учитель, всегда в одном и том же черном костюме, который у него совсем залоснился, он окончил бесчисленное множество разных курсов и преподавать может все, что угодно. Знания у него неглубокие, но уроки ведет он мастерски — в отличие от Жербиллы. Беседуя с обоими об их достоинствах и недостатках, директор отдает должное и глубоким познаниям одного, и умению другого, при отсутствии таковых, преподнести материал, чего не умеет первый. Старика Жербилло мнение директора вполне устраивает, Пахура же, слыша это, вешает нос.
Я не сказал еще о польском языке и об истории старой и новой Польши. Это сфера пана Смелецкого, студента третьего курса исторического факультета, который каждую неделю уезжает на воскресенье и понедельник в Варшаву. Человек он, несомненно, образованный, но поговорить с ним пока не удалось, очень уж он занят. Работает много, спит мало — заключаю это из того, что в щели (между нашими комнатами есть дверь) всю ночь виден свет. Через месяц у него экзамены, вдобавок он много читает. Директор очень его ценит. В частности, за то, что Смелецкий занимается с отстающими из второго класса: они в этом году должны были бы кончить, но у них много задолженностей и пробелов. Таких наберется с десяток. Когда Жербилло застает его в классе в неурочные часы, то говорит: «Смотрите, как бы сами на второй год не остались!» — «Я один, а их десятеро!» — отвечает Смелецкий. Директор ставит ему в упрек только одно: что он слишком слепо придерживается довоенных учебников, а в них многое трактуется неверно. И рекомендует ему разные книги и брошюры, кстати, мне — тоже. Но у меня благодаря химии, физике и математике более выгодное положение.
Уроков я пока еще не давал. Завтра первый. Нагрузка у меня двадцать часов в неделю. То есть примерно по три в день. А в первую неделю, по настоянию Томчинского, всего два. И никто, по его распоряжению, в том числе он сам, не будет в первый месяц приходить ко мне на уроки. По его мнению, не следует меня смущать, пока я еще не освоился. Но он ошибается, если думает, что мне будет неловко перед учениками. Со здешней молодежью отношения у меня хорошие, дружеские. Ко многим я испытываю симпатию, надеюсь, взаимную.
Вчера директор привел меня на собрание школьного совета. Это главный орган школьного самоуправления. Совет делится на много секций. Одна из них — бытовая, причем ребята все делают самостоятельно. Собирают с учеников деньги, сами ими распоряжаются. Ездят за продуктами, распределяют стипендии, выделяемые школе воеводским отделом народного образования. Согласно уставу, им приходится самим принимать серьезные решения. Так, за месяц до моего приезда местный мельник пригласил школьный оркестр, который организовала пани Томчинская, на крестины своего сына.
Она передала собравшимся (в основном это дети окрестной бедноты) просьбу мельника и, воздержавшись от собственного суждения, удалилась. Ребята отказались играть у мельника.
Такие порядки и право самостоятельно принимать решения — особенность не только нашей, но и всех подобных школ. Вчера обсуждались вопросы второстепенные — о чистоте в помещении, во дворе и парке. Приняли соответствующую резолюцию. Вел собрание Бронислав Кулицкий, председатель совета, парень лет семнадцати, сын того батрака, которого убили, когда они с Томчинским отстаивали деревья в парке. Мы участия в прениях не принимали. Педагоги присутствуют на заседаниях на правах гостей.
Собрание мы обсудили с директором, как и уроки, на которых я присутствовал. Он объяснял мне, чему учит ребят самоуправление и как помогает исправить веками сложившуюся историческую несправедливость. А такое самоуправление, как у нас, в сотнях школ, не только сельскохозяйственных, но и других. Потом директор поинтересовался, какого я мнения об этом. Разговор зашел о деревне. Я сказал, что мне нравится здесь. Что особенно тишина и покой мне по душе. И в этом смысле ожидания мои оправдались. Он не перебивал меня. Я сам замолчал: почувствовал, что мои слова его раздражают.
Сейчас вечер. Пишу я, сидя у открытого окна, и думаю, что вот всего неделя как приехал, а кажется, будто прошла целая вечность. И причиной тому школа. Она целиком поглощает человека. О своих делах и хлопотах, которые отравляли мне жизнь в Варшаве, вспоминаю теперь с неприятным чувством, но, кстати, они и тут, в Ежовой Воле, не оставляют меня в покое, требуя, так сказать, твердых дальнейших шагов. Но я со дня на день их откладываю, хотя понимаю, что это не выход из положения. Как вы можете заключить из моего письма, я с головой ушел в школьные дела, потому и пишу с таким запозданием…»
На этом месте Анджея вдруг охватило беспокойство. Он стал перечитывать письмо. Одна, две, три страницы — и все о школе. Он закрыл глаза и постарался представить себе Степчинскую.
— Такое послание навряд ли ее заинтересует, — прошептал он.
Это навело его на мысль закончить первую страничку иначе, а остальные, про школу, адресовать Климонтовой: все равно надо ей написать.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Узнавать про дорогу не пришлось. Случайно Анджей услышал в школе, что деревня между Мостниками и Ежовой Волей, которую он проезжал, и есть Струмень. И как-то после обеда наконец выбрался туда. Найти деревню и костел труда не составляло. Возле костела он приостановился, отыскивая дом ксендза. И тут в двух шагах от костела за забором, увитым диким виноградом, обнаружил маленький домик. Отворив калитку, Анджей увидел деревенских баб, сбившихся в кучу вокруг тучного пожилого ксендза; при виде постороннего тот замолчал.
— Виноват, у меня письмо к вам, — сказал Анджей.
— От кого?
— Вы ксендз Спос?
— А сами вы кто?
— Я? — Анджей поколебался немного и, понизив голос, сказал: — Я от ксендза Завичинского.
— Из Варшавы? — спросил ксендз недоверчиво. — Давайте письмо!
Он ухватил его толстыми пальцами и вскрыл, не спуская глаз с Анджея. Наконец достал сложенный вчетверо листок и стал читать. Женщины, смотревшие на Анджея, тоже уставились на бумагу. Прочтя письмо, ксендз смягчился.
— Здравствуйте! — Он протянул Уриашевичу руку. — Простите, что отнесся к вам с недоверием. Такое уж время, что в каждом или представителя власти подозреваешь, или кого похуже. Идемте в дом.
Но перед тем обернулся к женщинам и, сдвинув брови, сказал многозначительно, не повышая голоса:
— Обо мне не беспокойтесь; да свершится его святая воля. Оставайтесь с богом!
Но они не двинулись с места. А стоявшая поближе сморщенная, сгорбленная старушонка выкрикнула со злобой:
— Оставайтесь, оставайтесь, а пана ксендза возьмут и заберут. Вот и останемся не с богом, а с этими дьяволами!
— Не богохульствуйте, — мягко возразил ксендз.
— Все хуже и хуже с каждым годом, — не унималась старуха. — Видно, господь совсем забыл о нас.
— Не богохульствуйте, — повторил ксендз. — И грешно это и глупо. Или вы думаете, у господа других забот нет, кроме нашей Польши! — и, положив старушке руку на плечо, сказал, смягчившись: — Молиться приходите почаще да следите, чтобы все в деревне костел не забывали, тогда не заберут меня.
В ответ послышался голос другой женщины — дородной и опрятно, добротно одетой:
— Уж коли начали пастырей забирать, так и всех до единого позабирают. Подчистую! На Поморье, в Силезии, в Познанском воеводстве всех забрали и угнали невесть куда. В Варшаве одна женщина говорила нашей деревенской, которая на базар туда ездит.
— Слышал! Слышал! — опустил голову ксендз.
— И в книжке, что ей та женщина дала, так написано!
— Читал я эту книжку. Читал!
Чтобы Анджей не наткнулся на что-нибудь в темных сенях, он взял его под руку. В тесном кабинетике усадил Анджея в старое клеенчатое кресло, а себе подвинул стул. Потертая сутана с расстегнутым воротом была ему тесновата, щеки обросли щетиной.
— Итак, вы с Запада, дорогой мой? — Видно, именно это в письме Завичинского произвело на ксендза особенное впечатление. — Ну, и что слышно там про интервенцию?
Он подразумевал активное вмешательство Англии или Америки, поскольку результаты выборов в Польше их не устраивали. Анджей в политике не разбирался, и у него на этот счет не было собственного мнения, но в Варшаве в последнее время его стали раздражать люди, которые со дня на день ждали вооруженного вторжения. Однако восстанавливать против себя ксендза не хотелось, к тому же он понимал бесполезность подобных споров. И прежде чем ответить, Анджей помолчал немного и нахмурился.
— Ничего не слышно, — заключил ксендз Спос по выражению его лица. — Значит, опять прошляпили! — вырвалось у него. Он встал и закрыл окно в сад. — Терпения больше нет, — заговорил он, тяжело дыша. — Были ведь у нас в правительстве люди, не подкупленные Москвой, так сами же у них почву выбили из-под ног. И зачем им эти выборы понадобились, чего они, собственно, ждали? Опять чуда на Висле? Что в Варшаве толкуют?
Но он не дал Уриашевичу договорить: первое же слово вывело его из себя.
— Разрядка?! Как бы не так! Хаос полнейший, а теперь он еще усилится, потому что люди совсем голову потеряли, когда ясно стало: ни своими силами, ни с помощью извне дела не поправишь. Но не одни земные силы существуют, — продолжал он с горячностью. — Кроме естественных, есть силы сверхъестественные. Существует церковь! После несчастья, которое на нас обрушилось, люди не утратили веры, они сплотились вокруг костела, как никогда прежде. Даже те, кто много лет его порога не переступал. На колени они встать не встанут, потому что в бога еще не уверовали, зато уверовали в церковь! Или взять хотя бы верующих, которые все обряды формально соблюдали, но деньги на нужды церковные жалели. А теперь в любое время дня и ночи проси чего хочешь и сколько хочешь, не поскупятся. Вот как мельник из Ежовой Воли, где вы живете. У него сейчас доллар золотой легче получить, чем в оккупацию фунт муки. — Но не торжество, а скорее беспокойство послышалось в его голосе. — Только бы власти мстить церкви не вздумали за то, что народ сбирается под ее святые знамена. — Он поскреб в затылке, посидел с унылым видом, помолчал и махнул рукой, словно покорясь судьбе. — Что поделаешь! На все воля божья!
Уриашевичу пришло на память дело Рокицинской, арестованной за распространение слухов и запрещенных изданий. Вспомнил он и разговор перед домом ксендза, невольным свидетелем которого оказался. И спросил, как обстоит дело в действительности.
— Вот-вот! — поморщился ксендз. — До тех пор каркать будут, пока беды не накличут. Зачем власти дразнить такими разговорами!
— Значит, аресты — это выдумка?
Ксендз не ответил и, как бы продолжая свои размышления, закончил смиренно:
— Ну и пусть говорят! Видно, так надо!
Он снова взял письмо и еще раз прочел его. В свое гремя ему не раз приходилось сталкиваться с дядей Анджея, викарным епископом Крупоцким, о котором упоминалось в письме. Он рассказал о встречах с ним, а потом заговорил о самом Завичинском.
— Держится молодцом, и в церкви служит, и приходом управляет — вот поди ты! Помощник небось есть?
Уриашевич знал со слов теток, что нет. Ксендз Спос покачал головой.
— Это в его-то возрасте?! Восьмидесятилетний ксендз — немыслимое дело в прежние времена! Но как быть, если война столько духовенства унесла; что ни говори, лучше древний старец на амвоне, чем никто. Странно, почему курия не назначит ему помощника. — Он нахмурился и процедил с внезапной яростью: — Хотя иной раз попущением божьим от помощника помех больше, чем помощи. Но вернемся к делу, дорогой! — Он придвинул стул поближе к Уриашевичу. — Значит, я должен помочь вам найти некую личность, которая скрывается в наших местах?
— Совершенно верно.
— Фамилия его вам известна?
— Настоящая — Кензель, сейчас — Грелович.
Ксендз закрыл глаза и задумался.
— Насколько я помню, среди моих прихожан такого нет. — Потом принялся внимательно рассматривать Кензеля на фотографии, полученной Анджеем от доцента Нацевича. — И физиономии такой тоже не припомню. — Он перевел взгляд с фотографии на Уриашевича. — А точно ли, что он здесь, в наших местах?
— Абсолютно! Недавно его видели в Мостниках.
— Э-э! — махнул ксендз рукой. — На станцию приезжают издалека. Так или иначе человека, которого вам приказано разыскать…
— Приказано? — спеша возразить, перебил Анджей, чей слух резнуло это слово.
— А что тут такого? — вскинулся ксендз. — Я вас ни о чем не расспрашиваю, но и голову себе морочить не позволю!
— Что вы! — растерялся Уриашевич. — Я охотно всю правду скажу, но с условием, что это останется между нами. От этого зависит спокойствие многих людей!
— Спокойствие! И безопасность! И жизнь! И свобода! — передразнивал ксендз со смехом. — Подумаешь, новости! Знаю, что дело деликатного свойства, иначе зачем бы обращаться ко мне.
— Человек, которого я разыскиваю…
— Да ладно, ладно! — воскликнул ксендз. — Письма Завичинского мне вполне достаточно, подробности меня не интересуют. Успел уже в последние годы наслушаться!
Ему стало душно и, подойдя к окну, он распахнул его, потом вернулся на прежнее место.
— Я разыщу тебе этого человека. — В глазах его снова вспыхнуло упрямство. — Не в моем приходе накроем его, так в соседнем. Не огорчайся, что сегодня уйдешь от меня ни с чем. Дай-ка мне эту фотографию; пущу-ка я ее по рукам — от ксендза к ксендзу. Говоришь, Грелович его фамилия? — Он вынул из кармана записную книжку и взял в толстые пальцы карандаш. — Смотришь, что фамилию записываю? Не бойся, у меня никто не прочтет. Не попадусь, не таковский! От ксендза к ксендзу, — повторил он в задумчивости. — Видишь, какие настали времена, какую сеть плести приходится. Думаешь, крепкая она, эта сеть, нигде не рвется? Как бы не так! Теперь и среди ксендзов разные попадаются. Есть тут у меня один. Он-то просто дурак, но находятся и такие, которые умниками себя считают, а сами из трусости или по малодушию в какой-то modus convivendi[8] верят. Иногда, правда, и просто потому, что жизнь их замучила. А у некоторых от большой учености ум за разум заходит. С одним таким я столкнулся: профессор католического университета в Люблине, ксендз, так он их порядки и политику философией Гегеля оправдывал. Знаешь, что я ему на это сказал? — Он откинулся на спинку стула и заметно повеселел. — «Теорию, по которой тезис и противоположность его — антитезис дают синтез, то есть философию Гегеля, я отлично знаю. Жаль только, что они не знают ее и не применяют. Ибо, если они — это тезис, а антитезис свой они на корню уничтожают, какой же может получиться синтез?» — Вспомнив свой ответ, он рассмеялся добродушно, но тут же снова стал серьезным. — Знаешь, что все это такое, по-моему? Новое столпотворение вавилонское! И как в библейские времена, бог в конце концов покарает гордыню человеческую. Он будет взирать, как этаж за этажом возводится это царство благополучия на земле, царство гордыни, дерзко отвергающее промысел божий, которому и превратности судьбы, и кара небесная нипочем. Будет взирать, а после трах — и конец! Но до этого еще дожить надо.
В окно видна была стена костела. Ксендз Спос указал на нее.
— Посмотри, сколько таких храмов воздвигло человечество. Таких и во сто раз краше. Сколько монастырей, часовен, сколько крестов понаставлено на земле. А скромных обителей, вроде той, где ты сейчас сидишь, сколько капитулов, коллегий и простых приходов!.. Не счесть. И для чего, спрашивается? Чтобы все это досталось людям, которые в бога не веруют и от которых бог отвернулся? Или просто обветшало, обратилось в руины? Как разные древние кумиры и святыни? Нет, церковь никогда этого не допустит! И никогда не перестанет существовать! Такая сила! Такая организация!
Несмотря на эти уверения, во взгляде ксендза проступила озабоченность. От недавнего самодовольства не осталось и следа.
— Твой дядя это понимал, голубчик! — И Спос ударился в воспоминания. — Он не вступал в переговоры с врагом, будь то дьявол, отребье рода человеческого или коммунизм. Когда до борьбы доходило, он белых перчаток не натягивал. После той войны — Крупоцкий тогда еще приходским ксендзом был, вроде меня, — как безжалостно истреблял он плевелы на ниве своей, считая, что для этого все средства хороши! А со строптивыми не церемонился. В этом случае он даже поддержкой светских властей не гнушался. Понимаешь меня? А против сомневающихся и слабых духом умел всю деревню восстановить. А проповедник был какой! Заслушаешься! Побольше бы нам сейчас таких, и мужики были бы покладисты, ко всяким посулам равнодушны. Мало сказать равнодушны — враждебно бы их встречали! Как только мужики умеют. Камнем, цепом и косой! Не удивительно, что дядя твой в гору пошел!
Ксендз встал и, подойдя к Анджею, уперся руками в подлокотник кресла. Анджей почувствовал на своем лице его горячее дыхание.
— Вот ты о разрядке говорил! Голубчик, это не так, поверь мне. Во всяком случае, в деревне. Мне это известно лучше. На исповеди много чего наслушался, да и не только на исповеди. Правда, последние события поколебали кое-кого. Пришлось-таки потрудиться, вредоносные эти всходы из сердец повырывать, дух ослабевший укрепить. Вот так-то. Одних убедить, что ждать надо терпеливо, других на борьбу вдохновить. И ободрить: годы ведь идут, а жизнь не налаживается. Обнадежить, что скоро конец, иногда просто по душам поговорить, пошутить. Словом, дуть, раздувать, чтобы пламя не заглохло! И есть отклик в душах, есть! Мужики не остаются глухи к нашим словам. Значит, не даром мы, священнослужители, хлеб свой едим. Понадобится, так в деньгах отказа не будет. В случае чего и укрыться есть где. Пока не перевелся в деревне добропорядочный, зажиточный мужик, в любом деле нам поддержка обеспечена. Только бы на Западе предприняли наконец что-нибудь конкретное. Пусть это интервенция будет, или экономический нажим, или на Москву бомбу пусть сбросят, все едино. А они на месте только все топчутся… Как с этими выборами, к примеру, — не вышло ничего, они и ручки сложили. И каждый раз так. А Москва прицелится и выстрелит. И всегда в точку попадет. Caute et diligenter[9]. А Запад бабах — и мимо! Бабах — и мимо!
Вернувшись в тот день в Ежовую Волю, Уриашевич заглянул после ужина к Томчинским. Разговор, как часто по вечерам, зашел о первых годах существования школы, о том времени, трудном и героическом, когда приходилось начинать буквально на пустом месте, голодать, холодать, тушить пожары и защищаться от вооруженных налетов.
— Но теперь, после амнистии, кажется, все спокойно? — заметил Анджей.
— Абсолютно! — подтвердила директорша.
— Я бы этого не сказал, — возразил директор. — Не дальше как неделю назад ограбили и подожгли сельскохозяйственную артель в Киянах.
— Пан Анджей о ближайших окрестностях спрашивает. А до Киян тридцать километров.
— Ну, это не так уж далеко.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
— Лучше вам поехать со мной. Все равно я мимо фабрики еду. На месте обо всем с ними и договоритесь. Сколько у вас еще уроков сегодня? — И директор, знавший расписание на память, сам ответил: — Химия во втором классе! — И обратился к жене, которая вышла его проводить и стояла возле повозки: — Подмени сегодня пана Анджея, а завтра он за тебя с твоими ребятами займется.
Потом помог Уриашевичу взобраться на телегу и дернул поводья.
— Но! — крикнул он. — Но, Сивка!
Выехав за ворота и повернув к Мостникам, директор снова заговорил о курсах для лаборантов на фабрике, которая строилась в километре от городка.
— У них машина есть, — говорил он. — Договоритесь, чтобы ее за вами присылали. И время выиграете, и уставать будете меньше. А мы со своей стороны постараемся распределить занятия так, чтобы освобождать вас на это время. Все как-нибудь образуется.
Уриашевич поблагодарил.
— Не за что! — Томчинский улыбнулся, и всегда суровое лицо его прояснилось. — Только, чур, меня потом не проклинать! — прибавил он.
— За что же?
— А удастся ли вам работу на курсах и в школе со своим институтом совмещать? — спросил директор.
В мыслях Уриашевич все чаще возвращался к учебе. В Варшаву можно было бы ездить регулярно. Стоило подумать об этом, как сердце начинало бешено колотиться. Он тосковал. Но твердо решил раньше, чем через месяц, не ездить никуда. Сначала надо со своими школьными обязанностями освоиться.
— Попробую, — отозвался он и спросил немного погодя: — Вот вы говорите, у них там много инженеров. Почему же они сами не могут с лаборантами заниматься, а предпочитают, чтобы это делал я?
— Курсы и без того отнимут у них массу времени. А они и так в запарке. Лекции по микологии, химическому машиностроению, технологии производства они распределили между собой — тут их заменить никто не может. А вот математику, химию, физику в объеме школьной программы зачем им брать на себя, с этим отлично справится любой преподаватель. Вы, например! — Он улыбнулся. — Да, да, пан Анджей, мы возьмем вас в оборот. Оглянуться не успеете, как главной вашей заботой станет то, что на работу остается всего каких-нибудь жалких десять — двенадцать часов в сутки. В наше время это не может не заботить каждого настоящего человека.
Они выехали из леса, и перед ними предстал струменский костел. Уриашевич залюбовался его белизной и совершенной формой. Но думал он не об архитектуре, даже не о Кензеле и «Пире». И не о ксендзе Спосе. Директор перехватил его взгляд.
— Красивый! — буркнул он.
— Жалко, не нашего прихода, — сказал Уриашевич первое, что пришло на ум.
— Вот уж нисколько!
Вдруг Томчинский натянул поводья. Лошадь остановилась. Он указал кнутовищем на что-то темное перед самыми ногами лошади.
— Крот? — спросил Анджей.
— Крот. Черный, слепой, а роет да роет. Как-никак — живая тварь!
Он подождал, пока крот переползет через дорогу, потом чмокнул лошади, и они поехали дальше. Скоро поравнялись с костелом.
— Красивый! — повторил Томчинский. — Жаль только, что ни здесь, ни во многих других таких местах не повторяют одной мудрой древнекитайской молитвы: «Боже, когда строю свой дом, отыми часы от ночи моей и прибавь их ко дню моему!»
Деревня осталась позади. Недовольное выражение исчезло с лица Томчинского. Они снова заговорили о строящейся фабрике.
— Им во что бы то ни стало нужно в этом году дать готовую продукцию. Министерство здравоохранения и Центральный комитет ППР их торопят, никаких отсрочек не дают. Потому что положение создалось довольно тяжелое. Запасов пенициллина хватит у нас на несколько месяцев. А купить его сейчас не так-то просто. Не во всех странах он есть, а у кого есть, так цену взвинчивают, разные условия ставят. Пользуются возможностью политическое давление на нас оказать. Благодарим покорно! И вот чтобы нам совсем без этого лекарства не остаться, они и спешат тут, из кожи вон лезут. На строительстве заняты все без исключения, от подмастерьев-каменщиков, монтажников, водопроводчиков, слесарей вплоть до ученых, специалистов в этой области. Впрочем, сами увидите!
— Специалистов? Разве есть они у нас? — удивился Анджей.
— И даже не один. Несколько профессоров и доцентов из Варшавы и Кракова, которые не один год изучают эту проблему, в качестве стипендиатов ЮНРРА работали для усовершенствования на предприятии по производству пенициллина — производственный процесс и технологию изучали.
— В Соединенных Штатах?
— Нет. На сей раз ЮНРРА направила их в Канаду.
— Наверно, они там времени даром не теряли! — вырвалось у Анджея.
— Они бы и больше набрались опыта, — заметил директор сдержанно, — если б не всякие ограничения и запреты. Запрещалось вести записи наблюдений, опытов. Не разрешалось выносить из лаборатории никаких научных материалов. А если что и выдавали, то лишь ничтожную долю и, как правило, без фотографий. Всюду гриф: «Совершенно секретно». Но и это бы еще с полбеды, если б не разные уловки. То лекциями пичкали по целым неделям, хотя об этом можно в научной литературе прочесть. То подолгу знакомили с отдельными операциями, не давая, однако, освоить процесс в целом. Словом, в прятки играли!
— Странная тактика!
— Нисколько! — возразил Томчинский. — Весьма последовательная.
— А оборудование откуда у нас? — поинтересовался Анджей.
— То, что есть, мы получили от ЮНРРА.
— Значит, и оборудование они нам предоставили не полностью?
— Разумеется.
— Ничего не понимаю!
Директор пожал плечами. Для него это было ясно как божий день.
— Конечно, не полностью. Причем во всех пяти комплектах, предоставленных ЮНРРА пяти строящимся фабрикам пенициллина в Восточной Европе, не хватает одних и тех же приборов. То есть в Польше, Чехословакии, на Украине, в Белоруссии и Венгрии невозможно ввести эти предприятия в строй. Вернее сказать: чтобы невозможно было ввести их в строй, пока не дадут недостающего оборудования. Во всяком случае, даром.
— А купить нельзя?
Задав этот вопрос, Анджей вспомнил разговор в кабинете у дяди Конрада, невольным свидетелем которого он оказался. Речь шла как раз о производстве пенициллина и запрете, наложенном на вывоз из Соединенных Штатов оборудования, необходимого для пуска заводов в только что перечисленных странах.
— Купить? То-то и оно! Но, Сивка, но!
Томчинский взмахнул кнутом. Лошадь еле тащилась, хотя песчаная дорога уже кончилась.
— То-то и оно! — буркнул Томчинский. — ЮНРРА — это средство нажима. Пенициллин — тоже. Много их, этих средств оказывать нажим. А смысл один. И назначение и применение одинаковое. Дадут попробовать и еще пообещают — в награду за послушание. Пенициллин для этого — приманка самая подходящая. Патент английский. Производство американское. Кто заодно с ними, получит этот бальзам, а кто против — на, глотни, а там хоть подыхай. — Он показал кнутовищем на видневшиеся невдалеке фабричные постройки. — Вот она, фабрика наша! До войны здесь был большой пивоваренный завод, оснащенный по последнему слову техники. Немцы его уничтожили, а котельную решили взорвать напоследок: заводская электростанция весь город снабжала током. Да не успели! А такая вот котельная по теперешним временам — настоящий клад! И вода в Мостниках, какая нужно, — хорошая, чистая, нежелезистая.
У ворот они остановились. Томчинский достал из бумажника листок с фамилиями инженеров — организаторов курсов — и протянул Уриашевичу.
— Когда с делами покончите, — сказал он на прощанье, — найдете меня в комитете крестьянской партии или в отделе народного образования. Тот и другой — на рыночной площади. Пятнадцать минут хода отсюда. Обратно поедем тоже вместе.
— Вы к кому? — спросил Уриашевича в воротах сторож с винтовкой.
Анджей назвал фамилии, и стороне, пропустив его, приоткрыл дверь в будочку сейчас же за воротами. Анджей очутился в проходной. Здесь он снова повторил все три фамилии и, к ужасу своему, узнал, что ни одного инженера нет сейчас на фабрике. Один — в Мостниках и вернется только к трем часам, двоих других вызвали сегодня в Варшаву.
— Вот незадача!
От неожиданности он остался стоять на месте. Стоял и вертел бумажку, которую с такой надеждой взял у Томчинского и которая ничуть ему не помогла. В конце концов решил он оставить записку. Бумага в дежурке нашлась, но ни конверта, ни ручки, один только чернильный карандаш.
— Я могу одолжить вам ручку!
Уриашевич обернулся. Только сейчас дошло до его сознания, что в проходную кто-то вошел и остановился рядом, — занятый своими мыслями, он не обратил на это внимания. Человек средних лет, в рубашке с отложным воротником, в очках с толстыми стеклами уже протягивал ему авторучку. Должно быть, здесь работал: у него не спрашивали, к кому он. Замешкавшись в проходной, услышал, вероятно, конец разговора.
— Большое спасибо! — сказал Анджей.
Он написал несколько слов и, возвращая ручку владельцу, еще раз поблагодарил его и представился:
— Уриашевич.
— Уриашевич! — просиял незнакомец. Он снял очки, потом неловко, каким-то судорожным движением опять надел их и назвал свою фамилию, которой Анджей, впрочем, не расслышал, присовокупив к ней магистерское звание. — Очень рад познакомиться. — Он еще раз пожал Анджею руку и снова поклонился. — Вы, конечно, из Варшавы?
— Да, — подтвердил Анджей. — Но, к сожалению, не застал никого из инженеров…
— Быть этого не может! — возбужденно, взволнованно перебил его магистр. — Главный инженер у себя в кабинете, директор и администратор тоже на месте. Я только что от них.
Анджей нахмурился и глянул на магистра подозрительно. Его преувеличенная любезность с самого начала показалась ему странной. А последние слова и прямо смахивали на издевку. Такие важные персоны — и станут с простым преподавателем о курсах договариваться? Они мелочами не занимаются. Только спустя минуту ему стало все ясно.
— А вы к нам с хорошими вестями? — задавая вопрос, собеседник Анджея понизил голос. — Я, правда, лицо непосвященное, но слышал все-таки, как в лаборатории упоминалось ваше имя в связи с экстракторами и прочим, — мы ведь без них не можем приступить к выпуску продукции, а «Польхим»…
— Вы меня за Конрада Уриашевича приняли! — вскричал Анджей. — Это мой дядя!
Когда недоразумение выяснилось, Анджей к слову рассказал магистру, зачем пришел. Но тот ничем не мог ему помочь. Без инженеров, хотя бы одного из тех, кому дирекция поручила организовать курсы, узнать подробности было не у кого.
— Ну что ж, — развел руками Уриашевич. — Придется завтра или послезавтра еще раз к вам заглянуть.
Они вместе вышли из проходной. Наружи, при ярком свете дня, магистру сразу бросилось в глаза, что Уриашевич слишком молод, чтобы быть тем большим начальником, за которого он его принял.
— У вас очень редкая фамилия, — оправдывался он, — поэтому совершенно непроизвольно, автоматически и связываешь ее со здешними делами.
— А дядя мой тут бывает?
— Конечно. Но мне с ним сталкиваться не приходилось.
Вопрос был исчерпан. Магистр, однако, не торопился уходить. Оглядевшись по сторонам, он указал Анджею на одно здание.
— Занятия, наверно, там будут вестись, — предположил он. — Это клуб.
— А на сколько рассчитаны курсы?
— На три месяца.
— А потом?
— Кто их окончит успешно и проявит способности, будет зачислен инженером.
— Сразу, с места в карьер?
— Сразу, сразу! Через три месяца фабрика вступит в строй.
Анджей бросил взгляд направо, налево, посмотрел перед собой. Здания были готовы. Только двор весь изрыт и не убран. За проходной возвышались кучи железного лома: ржавые трубы, рельсины, колосники, жестяные чаны со вдавленными боками и еще какие-то баки поменьше и в столь же плачевном состоянии.
— Это все лом. Остался от пивоварни. Скоро его отсюда вывезут.
В самом большом корпусе посередине на минуту приоткрылись широкие ворота. За ними блеснули в нескольких местах ослепительные лилово-синие огни, разбрызгивая снопы искр. Еще шла сварка.
— Вот вывезем лом, расчистим, разровняем двор, посадим деревья, клумбы разобьем, — говорил магистр, — и будет наша фабрика, как игрушечка, и внутри, и снаружи!
— Через три месяца, — размышлял Уриашевич вслух.
Он, можно сказать, вырос на химической фабрике. И представлял себе поэтому, какой это огромный труд — разрушенную, сожженную пивоварню, пусть даже предприятие вполне современное в недавнем прошлом — превратить в фабрику пенициллина, препарата, производство которого требует особо точной и сложной аппаратуры. Вид фабрики, близкий срок пуска, борьба вокруг этого и шантаж (о чем намекнул Томчинский) — все, вместе взятое, произвело на него глубокое впечатление, и он стоял, широко открыв глаза, не двигаясь с места, хотя делать тут ему было нечего.
— Да, через три месяца, три месяца — крайний срок. Что до нас, то мы в лаборатории закончили подготовительные работы уже в апреле. Лабораторным путем получили препарат, проверили сырье, есть у нас собственный штамм — высококачественный, продуктивный, не уступит лучшему — Q 176, который, кстати, нам так и не удалось получить из Америки. Может, хотите взглянуть на нашу лабораторию?
Они направились к небольшому двухэтажному домику. Проходя мимо главного корпуса, магистр хмуро заметил:
— Вот только с аппаратурой затруднения. Сейчас, как я уже сказал, приняв вас по ошибке за вашего дядюшку, подбельняки эти ждем, должны привезти.
— Подбельняки?
— Ну да, экстракторы Подбельняка. Отличные! Американские!
— А кто такой Подбельняк?
— Инженер, по национальности чех, живущий в Америке. Лучшие в мире экстракторы сконструировал и запатентовал. По договоренности с паном Уриашевичем мы в расчете на них оборудуем цех — подсобные установки, вытяжные шкафы, общее расположение и так далее, и тому подобное.
— А вы наверняка их получите?
— «Польхим» в этом не сомневается!
Магистр взялся уже за ручку двери в лабораторию, но тут его окликнули.
— Пан магистр! Пан магистр!
Они обернулись. За ними вдогонку бежал сторож.
— А пропуск?
— Совсем помешались на этих пропусках! — рассердился магистр.
Однако вернулся с Уриашевичем в дежурку. Там взял он у Анджея паспорт. Но, оказалось, получить пропуск не так-то просто. Подписи одного магистра для этого было недостаточно.
Случайно глянув в окно, магистр обрадовался:
— О, пан поручик здесь! — И остановил уходившего с фабрики поручика. — Поручик Кушель, — представил он. — Пан Уриашевич.
Узнав, в чем дело, поручик принял непроницаемый вид.
— Об этом и речи быть не может, — сказал он. — Фабрика не Вавель! Здесь не место для экскурсий.
— Но пан Уриашевич — не посторонний человек. И потом фабрика еще бездействует. К производству пока не приступили.
Поручик вздохнул. Он считал совершенно бессмысленным вести такие разговоры.
— Не пытайтесь меня переубедить, — сказал он. — У меня на этот счет точная инструкция.
— Но ведь это значит из мухи делать слона, — упорствовал магистр, не желая признать себя побежденным. — Я не первый год работаю на химических предприятиях, и, поверьте, наша фабрика ни для кого интереса не представляет. Шпионам здесь делать нечего. Ну что такого может из этого выйти? Право же, это просто глупость!
Кушель устремил на магистра внимательный, спокойный, непреклонный взгляд.
— Мы во всем руководствуемся одним старым золотым правилом. — Он улыбнулся. — Надеюсь, пан магистр, вы согласитесь, что оно не лишено мудрости!
— Какое же это правило?
— Береженого бог бережет! — ответил Кушель, обнажая свои белые зубы.
Они помедлили еще немного, так как магистр продолжал настаивать на своем.
— Обратитесь к директору, — предложил Кушель. — Я — лицо подчиненное. Если он разрешит, я вам хоть десяток пропусков выдам. Поговорите с ним.
— Это неудобно.
— Ну, вам видней.
Поручик откозырял, Уриашевич, тоже попрощавшись с магистром, пошел прямо по улице. Найти Томчинского оказалось нетрудно, но пришлось довольно долго ждать его в повозке. На обратном пути разговор опять зашел о пенициллине, о фабрике, об Америке. Подъезжая к Ежовой Воле, директор сказал веско и кратко, как бы подводя итог:
— Страна, как и человек, который продается врагам: в первую минуту, может, и выгодно, но потом — позорный конец!
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
По вечерам после звонка в Ежовой Воле свет гас не во всех комнатах сразу. Тишина воцарялась в интернате, в темноту погружались спальни и административные помещения, зато окна классов, столовой, а чаще всего клуба светились допоздна.
Директор, любивший пройтись перед сном по парку — тут он без помех мог по душам поговорить с преподавателями или товарищами по партийной работе, — нет-нет да и поглядывал на освещенные окна, чиркал спичкой, пытаясь разглядеть циферблат, хмурился, но до поры до времени терпел, откладывая свое вмешательство.
— Пан Анджей, будьте любезны, загоните-ка спать полуночников из столовой, — попросил он однажды вечером Уриашевича, с которым разговаривал о делах. — Ведь уже скоро двенадцать!
Анджей направился к дому, но Томчинский его остановил.
— Кто это там устраивает бдения по ночам? — спросил он.
— Бронек Кулицкий, — ответил Анджей и прибавил в объяснение: — Он пана Пахуру предупредил, что они попозже посидят.
— Хватит с них на сегодня! — буркнул Томчинский. — Пора спать!
Уриашевич обогнул дом. Фасад, не освещенный луной, тонул во мраке. Но, очутившись после света в темноте, Анджей не замедлил шагов. Уверенно обошел он клумбы у стены, не споткнулся и на ступеньках. Сразу нашел дверную ручку. Ему здесь уже все было знакомо. Хотя он и приехал только месяц назад, дела у него в школе шли хорошо. С лекциями на пенициллиновой фабрике он тоже справлялся. На последнем педсовете взял слово, и Томчинский согласился с его предложением. И хотя обсуждался вопрос второстепенный, Уриашевичу это было приятно. Томчинский относился к нему по-прежнему. Опекал его, всегда был готов помочь, но держался сдержанно, даже несколько насмешливо. Ну что ж, одним доверяет, другим — нет. Но Уриашевич чувствовал, что мнение директора о нем, каково бы оно ни было, может еще и перемениться.
Мысли о Варшаве посещали его редко. Просто не до того было. Затянул водоворот школьных дел. Занят был Анджей по горло. А тут еще самолюбие заговорило. Хотелось все делать как можно лучше. Школа оказалась именно тем, чего ему не хватало в жизни. Довольно уже с него скитаний, неуверенности в завтрашнем дне, сознания своей ненужности. Здесь он, по крайней мере, хоть пользу приносит. Несколько дней назад пришло письмо от Климонтовой; она сообщала, что еще до конца учебного года заглянет в Ежовую Волю. Получил он письмецо и от Галины Степчинской; из десятка наспех нацарапанных слов явствовало, что она ждет его приезда. Он поднес письмо к губам — порыв простительный, если радость нежданно-негаданно обрушивается на человека.
Несмотря на это, Анджей все откладывал поездку в Варшаву. Получить письмо ему было очень приятно. Не проходило дня, чтобы он не вспоминал о Галине. И хотя можно было отпроситься у Томчинского на день, на два, он не делал этого. Стоило подумать о Варшаве, и сразу вспоминалось, какой жалкий, замученный, потерянный бродил он по ее улицам. Даже на день не хотелось появиться таким перед Галиной. И вообще хотелось стать совсем другим человеком: здоровым и телом и духом. Нормальным.
В темной прихожей повернул он направо и открыл дверь в столовую.
— Ну, хватит полуночничать! — крикнул он. — Пора спать!
— Нам пан Пахура разрешил.
— А вам известно, который час?
Часов ни у Кулицкого, ни у его товарищей не было. По собственному побуждению решили они повторить с самого начала весь курс ветеринарии и животноводства, чтобы иметь в дипломе пятерки по этим предметам. Анджей слышал об этом от Жербиллы. Собираясь по нескольку раз в неделю, повторяли они материал, спрашивали друг друга, объясняли. Время летело незаметно — так самозабвенно они занимались. И на здоровье тоже пожаловаться не могли. Откуда же им было знать, который час.
— Двенадцать! — объявил Уриашевич.
— Ой-ой! — воскликнул высокий веснушчатый блондин, сидевший рядом с Кулицким.
— Не ойкать надо, а спать!
— Да мы еще и половины не успели повторить! — схватился за голову Кулицкий.
— Половины чего? — не понял Уриашевич.
— Половины того, что сегодня хотели пройти.
— Значит, сил не рассчитали.
Кулицкий, щуплый, небольшого роста черноглазый паренек с красным, словно обветренным лицом, стал возражать:
— Не в том дело, что не рассчитали. Просто поздно начали. В следующий раз пораньше надо собраться.
Уриашевич слышал уже эти обещания, хотя преподавал совсем недавно.
— Старая песня! — проворчал он. — Каждый день одно и то же!
— Да ведь каждый день что-нибудь мешает!
— Что же вам сегодня помешало?
— Нам-то ничего, а вот Кулицкому…
— А что с Кулицким стряслось?
— Доклад у него, — шепотом, точно подсказывая на уроке, напомнил веснушчатый блондин, закадычный друг и родственник Бронека.
Уриашевич, к стыду своему, забыл об этом.
— Верно, верно!
Послезавтра на торжественном вечере Кулицкий в самом деле должен был делать доклад.
— Завтра у меня наверняка свободного времени не будет, — сказал Кулицкий. — Поэтому решил вот написать все сегодня.
— Ну ладно! — Уриашевич не стал возражать. — А теперь — спокойной ночи!
Но не ушел — дождался, пока ребята выйдут.
— Спокойной ночи! Спокойной ночи, пан учитель! — Один за другим прощались они.
Последним направился к двери Кулицкий. Уриашевич остановил его.
— Я прогоняю вас спать, — сказал он, — потому что так далеко не уедешь, если ночь в день обращать.
— Знаю.
Едва Кулицкий отвлекся от занятий, как нервное напряжение спало, и, быстрым движением поднеся руку ко рту, он зевнул в кулак. Но Уриашевич не заметил.
— До конца года еще шесть недель, — продолжал он, — успеете все повторить.
— Надо успеть, — согласился Кулицкий и потянулся за тетрадями и книгами, которые положил на стол, разговаривая с Уриашевичем.
Одна книга была особенно толстая.
— По ней занимаетесь? — спросил Уриашевич. — Не слишком ли объемистая?
— Нет, не по ней… Это немецкая, пан Жербилло нам дал. Здесь иллюстрации мировые.
С этими словами он вытащил из-под мышки книгу. Вместе они склонились над ней. Перед глазами Уриашевича замелькали изображения племенных быков с толстыми загривками, породистых дойных коров. Кулицкий переворачивал страницы, с немым восхищением разглядывая картинки.
— Ну, хорошенького понемножку! — сказал наконец Уриашевич и выпрямился. — Спать так спать!
Кулицкий взял свою тяжелую книгу. Но, перед тем как уйти, поделился некоторыми занимавшими его мыслями:
— До войны здесь в усадьбе отличный скот был. Коровы — как на подбор, каждая не меньше двадцати — двадцати пяти литров молока давала. Могли бы и сейчас такие быть на деревне, даже больше и лучше, а вот почему-то нет их. Одно званье, что коровы. Дает три-четыре литра коровенка и — слава богу. В деревне даже предпочитают таких, породистых боятся: уж больно, мол, нежные. Так продолжаться не может!
Когда все вышли, Уриашевич погасил свет. Но к Томчинскому в парк вернулся не сразу: в прихожей он заметил тоненькую полоску света под дверью бывшей гардеробной, комнатушки без окон. «Первый час, для болтовни, пожалуй, поздновато», — подумал он и в недоумении остановился на пороге.
— Что вы тут делаете?
Девушки мастерили флажки. Одни разрезали бумагу, склеивая ее так, чтобы флажок получился красный с обеих сторон. Другие прикрепляли к ним палочки. Руководила всем Тереза Яблонская.
— Иначе нам никак не успеть.
— Панна Тереза, — нахмурился Уриашевич, — директор вас за это не похвалит.
— Иначе мы не успеем.
В уголке одна из девушек красными бумажными цветами украшала большой толстый лист бумаги. Уриашевич подошел ближе. Она отодвинулась, и он увидел, что за лист бумаги принял по ошибке портрет юной основательницы Союза борьбы молодых, которую убили 19 марта 1943 года гестаповцы. Послезавтра — пятая годовщина ее смерти. И школьная молодежная организация решила по этому случаю устроить вечер. Уриашевичу это было известно.
— Жаль, что вы заранее не подумали о приготовлениях.
— Подумать-то подумали, — сказала девушка, украшавшая портрет.
— Подумали, а работу отложили на самый последний момент.
Тереза Яблонская объяснила, почему так получилось.
— Не в каждом доме разрешат делать красные флажки. Интернатские девчата давно сделали свою часть и теперь вот за деревенских работают.
— А почему вы именно гардеробную-то выбрали?
— Тут уютней, — пропищал чей-то голосок.
— Только не говорите, пожалуйста, пану директору — он не любит, когда мы сидим по ночам, — попросила другая.
— Да он сам увидит, что у вас свет горит.
— Гардеробная без окон!
— Ах, вот в чем дело! — рассмеялся Уриашевич.
Томчинского, с которым не кончил разговора, разыскал он в липовой аллее, неподалеку от стола со скамьей, с четырех сторон окруженных толстенными деревьями. Отсюда, с небольшого возвышения, даже сейчас, в серебристом сиянии луны, был виден весь парк. Это было любимое местечко директора.
— Ну что?
— Прогнал всю братию спать, — сообщил Уриашевич. — Кулицкого с компанией.
— Чем они там занимались — ветеринарией? Животноводством?
— И тем и другим.
— Они после окончания в животноводческий техникум собираются, — сказал Томчинский. — Поэтому им нужны хорошие отметки. Об университете даже помышляют!
— Честолюбивые какие!
— Из чего вы это заключили?
— Из их планов!
— По-моему, это еще ни о чем не говорит. Вот когда человек ради какой-то цели добивается аттестата, диплома, хороших отметок, тогда про него можно сказать: честолюбив. Правда, и у них есть цель. Я чувствую.
— Какая же?
Томчинский протянул вперед руку, всю в узорчатых тенях и лунных бликах.
— Деревня, — произнес он, как бы размышляя вслух. — В самом общем виде это можно определить, пожалуй, так: деревня.
Определение и правда было довольно общо, но директор не стал его уточнять и заговорил вместо этого о самой деревне. О том, какие трудности приходится преодолевать выпускникам таких вот школ, как в Ежовой Воле, и даже высших учебных заведений.
— А ведь они у нас солидные, глубокие знания получают, — продолжал он. — Но любая попытка применить их на практике встречает сопротивление. Современная наука учит, как с наибольшей выгодой использовать водоемы, леса, луга, как ухаживать за скотиной, чтобы получить доход побольше. Но все это требует затрат. И связано с разумным риском. В крупных масштабах это окупается, как показывает статистика, но в отдельных случаях, в тех или иных индивидуальных хозяйствах, может и не оправдать себя. Мужик наш, как огня, боится всяких новшеств. Сколько веков за малейшую промашку был расплатой голод, поэтому любой, самый незначительный риск ему уже страшен. Пугают его и всякие затраты, и вложения впрок, с дальним прицелом. Слишком дорого обходились ему попытки выбиться из нужды. И он привык довольствоваться малым, но зато уж верным.
Томчинский замолчал, вглядываясь в темную громаду школы. Все окна уже погасли.
— Есть в деревне определенный слой, который понимает необходимость капиталовложений или мелиорации, — снова заговорил он. — У моего отца было очень мало земли, и той порядочный клин совсем никуда не годился, плохо родил. И вот, чтобы собрать с него хоть что-то, отец землю туда, бывало, носил в мешке или корзине, хотя дожди опять смывали ее. Деревенские жители чем ниже стоят на социальной лестнице, тем и находчивей, трудолюбивей, энергичней. Чем тяжелее мужику, тем активнее его отношение к земле и труду. Беда в том, что активностью этой никто не руководит, изобретательность скована, и жизнь разные помехи ставит на пути.
Вокруг царила мертвая тишина. Не слышно было ни ночных птиц, ни обычного в Ежовой Воле об эту пору собачьего лая.
— Им надо сверху оказать поддержку, и самую широкую. Направлять активность деревенской бедноты таким образом, чтобы энергия ее, сметка и трудолюбие проявились в полную силу. Чтобы не мешок да корзина служили извечному стремлению поднять свое хозяйство, повысить урожаи, а орудия получше. И тут на помощь придут выпускники сельскохозяйственных школ, люди хорошо подготовленные. И уж не должно быть места страху, что тот, кто их послушается, насидится весной без хлеба. Иначе даже от таких вот Кулицких мало будет проку!
Анджей посмотрел на школу. Бывший помещичий дом сиял ослепительной белизной в лунном свете.
— Но теперь-то в деревне ведь лучше живется, чем прежде? — спросил он.
— Конечно. Да надо, чтобы не лучше было, а хорошо, — ответил Томчинский.
Он сдвинул манжет у рубашки и посмотрел на часы. Не понадобилось даже спички, так ярко светила луна.
— Поздно-то как! Других в постель загоняю, а вам спать не даю.
— Я очень вам благодарен за эти беседы. Они для меня много значат, — ответил Анджей с чувством.
— В таком случае, дорогой, — положил ему директор руку на плечо, — минутку потолкуем еще о ваших уроках и закроем наше совещание.
Он вернулся к разговору, который вел, перед тем как Анджей отправился по его распоряжению наводить порядок в столовой. Вот уже несколько дней, решив, что уже пора, посещал он уроки Уриашевича. И сейчас поделился с ним своими наблюдениями.
— Так вот я вам уже сказал: вы можете быть довольны своими первыми шагами на новом поприще. Урок проходит живо, интересно, видно, что он продуман, а это особенно важно и требует особого труда. Очень важно самому не отвлекаться от темы и учеников держать в напряжении. Это вам вполне удается. Тем не менее хотел бы обратить ваше внимание и на кое-какие недостатки, в общем пустяковые.
— Я вас слушаю.
— Например, когда все списывают с доски, нельзя одновременно раздавать таблицы или другие наглядные пособия. Это отвлекает внимание. Сначала лучше задать вопрос, а потом уже вызывать ученика. А не наоборот. Это заставляет весь класс сосредоточиться и обдумывать ответ. Не надо также слишком близко подходить к ученику, когда он отвечает, это его смущает.
От частных замечаний директор перешел к более общим. Он говорил сам и заставлял высказываться Уриашевича. Так прошло с полчаса. Беседа подходила к концу. Вдруг на полуслове директор всем телом подался вперед.
— Слышите? — прошептал он. — Что это?!
— Я ничего не слышу!
— Вот опять!
Теперь и Анджей различил какие-то глухие, отдаленные звуки. Короткие и отрывистые — не то гром, не то треск.
— Выстрелы?
— Ну да! Вот опять!
Директор кинулся к воротам. Уриашевич — за ним. Хотя к месту, где стреляли, это их нисколько не приблизило, но усидеть на скамейке было невозможно. Как в деревне, случись что-нибудь, все высыпают на улицу, так и они инстинктивно устремились на дорогу. Через некоторое время они увидели телегу. Она подвигалась медленно — дорога здесь шла в гору и колеса вязли в глубоком песке. Когда телега выехала на широкую площадку перед воротами, откуда расходились дороги на станцию, в деревню и к школе, Томчинский и Уриашевич различили знакомого мужика с женой. Жена крепко спала, мужик тоже клевал носом, но боролся со сном — подымал клонившуюся на грудь голову и понукал лошадей. И в одно из таких мгновений заметил учителей.
— Слава Иисусу Христу!
— Во веки веков!
— Откуда это вы ночью?
— Престольный праздник нынче. — Он придержал лошадей. — А после богослужения к дочке заехали.
Баба открыла глаза и вежливо поздоровалась с директором и Уриашевичем, которого уже знали в деревне.
— Опять! — Томчинский насторожился. — Слышите?
— Винтовка!
— А сейчас очередь. Пулемет. Кажется, «стен»! — определил по звуку Анджей.
— Верно, пулемет, — подтвердил директор.
Опять вдалеке лихорадочно застрочил пулемет. Потом еще и еще раз.
— Где это стреляют? — обратился Томчинский к мужику.
— Похоже, на фабрике, — высказал предположение Уриашевич.
— Э, нет, дальше, видать, — сказал мужик.
Все стихло. Напрасно они прислушивались. Стрельба не возобновлялась.
— Ну, прощенья просим, — мужик притронулся к шапке. — Нно, милые!
Директор и Уриашевич пошли обратно к дому. Но не успели отойти несколько шагов, как позади послышался голос мужика.
Соскочив с телеги, он бежал за ними вдогонку.
— Письмо у меня к пану учителю.
Томчинский протянул руку.
— Кажись, не вам, а тому пану.
— Мне? — удивился Уриашевич.
— Ну да. Чуть было не забыл, не увез с собой. Ночь была тихая, светлая — разобрать, кому адресовано письмо, удалось без труда.
— Действительно мне, — подтвердил Уриашевич. — От кого бы это?
Он вскрыл конверт, но почерк был слишком мелкий.
— От кого же письмо? — повторил он.
— Да вот… — Мужик замялся, но в конце концов ответил: — От его преподобия ксендза Споса.
— Спасибо.
— Завтра сын в школу принес бы, — прибавил мужик. — Да я подумал, может, срочно.
— Спасибо.
— Престольный праздник где был, в Струмене?
— В Струмене. — Мужик постоял в нерешительности и попрощался: — Спокойной ночи!
— Спокойной ночи.
Телега покатила по дороге. Томчинский и Уриашевич в молчании направились к дому. Директор за всю дорогу не проронил ни слова, только в вестибюле заметил:
— Вот уж никак не предполагал, что вы поддерживаете отношения с ксендзом Спосом.
— Я совсем забыл о нем, — ответил Анджей.
Ему было неловко и неприятно, он ругал себя, зачем в присутствии Томчинского допытывался у мужика, от кого письмо. Но в ту минуту, да и вообще в последнее время, мысли о ксендзе, о картине и Кензеле отошли куда-то далеко-далеко.
— Совсем о нем позабыл, — повторил Уриашевич. Томчинский посмотрел на него пристально.
— Жаль, что без взаимности, — буркнул он.
У лестницы они простились. Директор, как обычно, протянул Уриашевичу руку, тот пожал ее. У себя в комнате Анджей прочел:
«Зайдите ко мне. Можно завтра, только не очень рано, потому что у меня сегодня богослужение. Ксендз Спос».
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Утром Уриашевич проснулся позже обычного. Ночью ему не спалось, и в три часа он зажег свет и завел будильник. Но спал так крепко, что не слыхал звонка. Опаздывая на целых десять минут, в панике влетел он в учительскую за журналом. А там все оказались в сборе: и Жербилло, и Пахура, и чета Томчинских.
— Случилось что-нибудь? — спросил он.
— Да, случилось, — нервничая, процедил сквозь зубы директор. — В Мостниках на фабрике человека убили.
— На фабрике пенициллина?
— Ну да.
— Кого же?
— Если не ошибаюсь, какого-то Кушеля.
— Поручика Кушеля?
— Да, кажется, он поручиком был.
— Я знал его, — побледнев, сказал Уриашевич. Он словно оцепенел и некоторое время не слышал, о чем говорили вокруг, и не отвечал на вопросы. — Убит, — прошептал он и совсем тихо, точно разговаривая сам с собой, повторил еще раз: — Убит!
Тут он встретился глазами с Томчинский. Директор хлопнул себя по лбу.
— Выстрелы-то, которые мы ночью слышали, — обратился он к Анджею. — Это оно и было.
— Налет?
— Налет!
Новость только что привезла Томчинская: возвращаясь рано утром из Варшавы, она проезжала мимо фабрики.
— Бандиты, человек пятнадцать, — рассказывала она, — подкрались ночью к воротам и пытались проникнуть внутрь. Но не удалось. Во время перестрелки и погиб поручик.
— А с их стороны есть убитые?
— Кажется, нет.
У Анджея это просто не укладывалось в голове.
— Чего им нужно на недостроенной фабрике? — недоумевал он. — И продукции еще никакой нет! И денег тоже — ведь расчеты через банк производятся!
Тут ему вспомнился случай, рассказанный недавно Томчинским, — как напали на кооператив километрах в двадцати от Ежовой Воли: сначала ограбили его, а потом подожгли. Томчинский подумал, видно, о том же.
— Проникнуть на фабрику и в пепелище ее обратить — вот что им было нужно. Огонь и пепел! — Он стиснул зубы. Но тотчас овладел собой. — Однако, друзья, за дело! — обратился он к присутствующим. — Прошу по классам.
Время тянулось бесконечно медленно. В тот день у Анджея было всего два урока. С восьми до девяти — математика и с девяти до десяти землемерное дело, — занятия по нему проводились в поле. За двором бывшей усадьбы начинался небольшой лесок, сначала замерили его, потом сад и огород возле винокурни. Гомон и болтовня, обычные на этих уроках, проходивших на свежем воздухе, на этот раз унимать не пришлось. Весть об убийстве в Мостниках на первой перемене облетела всю школу, и настроение было подавленное. После урока Анджей велел отнести землемерные инструменты в канцелярию, а сам остался в саду. Посидев немного, он решительно встал и зашагал по направлению к Струменю.
— Как же так? Его преподобия нет дома? — удивленно спросил он на кухне, куда проник с заднего хода, после того как долго и безуспешно стучался в переднюю дверь.
— Нет.
Полная пожилая женщина, по виду экономка, испуганно уставилась на Уриашевича опухшими, покрасневшими глазами — было заметно, что она недавно плакала.
— Он уехал?
— Нет его.
— Если спит, я подожду.
— Нечего ждать — не дождетесь все равно.
Уриашевич направился к выходу, но у двери обернулся.
— Вчера поздно вечером я получил записку от его преподобия, — сказал он. — Он писал, чтобы я сегодня зашел в любое время, только не очень рано, потому что хочет выспаться после службы. А его уже нет. Когда он вернется?
— Ксендз уехал.
— Далеко?
Экономка полезла за носовым платком, но сунула его обратно в карман: он промок насквозь, и она поднесла к глазам фартук.
— К больному, что ли, поехал?
— Нет.
— Да ответьте же наконец вразумительно! — повысил голос Анджей. — Куда уехал ксендз Спос и когда вернется?
— Это никому не известно!
— Как это неизвестно? — Внезапно у него мелькнула догадка. — Его арестовали?
По спине у него пробежал неприятный холодок. Лицо побелело как полотно. Школа совсем вытеснила «Валтасаров пир» у него из головы. Но после вчерашнего письма мираж этот вновь ожил. И Анджей был сейчас не просто разочарован. Им овладел страх. Припомнилась записная книжка ксендза со вписанной в нее фамилией Греловича. И фотография, которую он оставил у него.
— Присядьте, пожалуйста! — раздался голос экономки. Она иным, благосклонным взглядом смотрела на его побледневшее лицо. — Обождите минутку!
И куда-то исчезла. Прошла минута, две, пять, прежде чем она появилась снова.
— Ступайте в костел и преклоните колени у исповедальни. Ксендз выйдет к вам.
— Ксендз Спос? — прошептал сбитый с толку Анджей.
— Ой, нет! — Нижняя губа у нее задрожала и отвисла. — Викарий!
— Спасибо! — поблагодарил Уриашевич и поклонился.
Но она даже не заметила, ей не до вежливостей было. С пылающими глазами воздела она к небу свои толстые, натруженные руки и, потрясая ими, в ярости прокричала:
— Кары божьей на них нет! Господи, смилуйся над нами!
Уриашевич не заметил, как очутился в костеле. И едва опустился на колени у решетки исповедальни, кто-то схватил его за плечо.
— Только не здесь! Исповедальня не место для подобных разговоров! — резко, повелительно произнес срывающийся молодой голос. — Идите за мной, в ризницу!
Небольшого роста, щуплый, почти наголо остриженный струменский викарий бросил на него недружелюбный взгляд; в чересчур просторной, ниспадавшей многочисленными складками сутане вид у него был нелепый, точно у птенца в оперении огромной птицы.
— Простите, — извинился Анджей, покраснев. — Мне экономка велела тут встать на колени.
— Где ксендз Спос вел с вами переговоры, я не желаю знать! — отрезал викарий. — Но прикрываться таинством исповеди и использовать исповедальню как ширму я не намерен.
Они пересекли безлюдный в этот час костел.
— Делаю это только ради ксендза Споса, — заговорил викарий возмущенно, входя в ризницу. — И прошу сюда больше не приходить. И в дом к ксендзу тоже не наведываться. Эти визиты плохо для вас могут кончиться, слишком много здесь всякого сброда шныряет. И в другой раз я не выйду к вам, запомните это хорошенько.
— Но…
Викарий не дал ему договорить.
— Ксендз уехал и, думаю, не скоро вернется в Струмень, поэтому нет смысла приходить сюда.
— Его сегодня ночью арестовали?
— Его не арестовали. Он сам покинул нас.
— Но что случилось?
— Это уж вам лучше знать!
Уриашевич проглотил слюну. Округлившимися глазами уставился он на викария, не в состоянии вымолвить ни слова.
— Это уж вам лучше знать, — повторил викарий. — А что до ксендза Споса, он убежал, и вовремя. Через час после его исчезновения нагрянула милиция.
Картина постепенно прояснялась.
— А перед тем как его преподобие решился уехать, не посетил ли его кто-нибудь? — спросил он.
— Вот именно, что посетил! — дернулся викарий. — Но только не дух святой!
— Вы полагаете, между событиями этой ночи в Мостниках и отъездом ксендза есть связь?
— Еще бы! — буркнул викарий и прибавил глумливо: — Нечего было под предлогом храмового праздника в Струмень вашу братию стягивать и в деревне на ночь оставлять. Вот тогда бы и связи не было никакой.
— Ваше преподобие! — умоляюще сложил руки Уриашевич. — Вы заблуждаетесь!
— Э, бросьте! — отмахнулся викарий. — Хватит с меня заверений ксендза Споса, будто он вас поддерживает, чтобы вы в бога веровать не перестали. Единственно ради этого. Как бы не так! Он заодно с вами был!
Уриашевич схватил викария за руку.
— Клянусь вам, я не имею к этому никакого отношения! — выкрикнул он. — Я обратился к ксендзу с просьбой помочь мне разыскать одного знакомого, о котором известно только, что он где-то недалеко от Мостников живет.
— Ах, вот что! — словно очнулся викарий.
— По некоторым причинам я не могу искать его открыто, обычным путем, но дело мое ничего общего не имеет ни с тайной организацией, ни с подпольной работой.
Викарий потер лоб рукой.
— Постойте, постойте, — прикрыл он глаза и наклонил набок голову. — Как его фамилия?
— Грелович. В настоящее время — Грелович.
— Он в Тушове проживает, — сообщил викарий невозмутимо. — На разбомбленном кирпичном заводе, который сейчас бездействует.
— Откуда вы знаете? — оторопел Анджей.
— По чистой случайности, — ответил викарий. — Вчера после службы на ужине для духовенства его преподобие расспрашивал о нем. И тушовский ксендз сказал, что знает такого. По-моему, та самая фамилия, Грелович?
— Совершенно верно. А деревня эта далеко отсюда?
— Километрах в десяти. На шоссе из Мостников в Вышегруд. Вторая или третья за Мостниками.
Когда Уриашевич выходил из ризницы, викарий тронул его за плечо.
— А то, что я, не подумав, наговорил вам тут по недоразумению про ксендза Споса, пусть останется между нами. Должно остаться, ведь так? — И уже без той решимости, с какой только что поносил Уриашевича, прибавил тихо, словно стыдясь своих слов: — Ксендз ведь все-таки.
Прикрыв за собой дверь ризницы, Анджей остановился.
— Черт возьми, что с Кензелем стряслось? — произнес он вслух.
Загадка, над которой ломал он себе голову еще в Варшаве — даже независимо от картины (в Ежовой Воле она, как и все прочее, отступила на задний план), — вновь завладела его мыслями.
— Ну, зачем понадобилось ему менять фамилию? И вообще скрываться?
Старого работягу Кензеля, всецело преданного делу и прежде всего владельцам фабрики Левартам, знал он много лет. Никогда в нем не было ровно ничего загадочного. Трудно его заподозрить в каких-то махинациях или сомнительных авантюрах.
«Рехнулся, что ли, старик? Или просто чудит?» Но он тотчас отверг эти предположения, вспомнив Рокицинского: как тот предостерегал его, колебался, открыть ли, где Кензель. «Нет, не то! Тогда что же?»
Он взглянул на часы — стрелка приближалась к двенадцати. Даже если подвезет кто, все равно не обернуться, чтобы к обеду поспеть в школу. Прикинув это, сбежал он с пригорка, где стоял костел. Но, выйдя на дорогу, повернул все-таки в сторону Мостников, решив безотлагательно повидаться с Кензелем. Любопытство все пересилило.
Он прошел километр, два по песчаной дороге, торопясь и нервничая. Солнце припекало, был как раз полдень, и Анджей выбился из сил. Время от времени, спохватясь, он замедлял шаг, но нервное нетерпение вновь им овладевало. Ни о Кензеле, ни о картине, ни о Левартах, ни о самом себе он больше не думал. Пропал и страх, вызванный догадкой во время разговора с экономкой, что ксендз арестован. Еще в ризнице страх этот нет-нет да и оживал опять. Но понемногу прошли и страх и любопытство. Разбуженное викарием, оно благодаря ему же и улеглось. Он, викарий, заставил Анджея задуматься о другом. А именно о ксендзе Спосе и самом его бегстве. О ксендзе и о роли его в событиях этой ночи в Мостниках, что ни говори, немаловажной, если, предупрежденный, почел он за благо улизнуть.
Утопая по щиколотку в песке, Уриашевич упорно шел вперед. Бессознательно морщил он лоб. Но мысль его бездействовала, он не способен был рассуждать, захлестнутый взбунтовавшимися чувствами. В душе нарастала ярость, отвращение к тому, что произошло. Из головы не выходил ксендз: его расплывшаяся фигура и плохо выбритое лицо, то нагло самодовольное и презрительное, то озабоченное. Ксендза вытеснял образ поручика Кушеля. Вначале такой непреклонный, он шутил потом с магистром — в конце разговора. При воспоминании о его белозубой улыбке, которую он силился удержать, Уриашевич до боли закусил губу. Не впервые испытывал он подобное чувство. Отдельные слова в скупом рассказе Хазы, по которым можно было догадываться, что они вытворяли, действовали на него точно так же. Нечто похожее он ощутил и при взгляде на фотографию жениха Климонтовой, убитого уже после войны. Но такого потрясения не испытывал еще ни разу. Все существо его восставало против этой подлости. Он лично знал ксендза Споса, знал поручика, и убийство было совершено в соседней деревне, нарушив неожиданно, казалось бы, столь естественный здесь покой. Все это, конечно, не могло не усилить его реакцию. Но главное — в нем самом произошли какие-то перемены.
В запруженных телегами, лошадьми и людьми Мостниках был базарный день. Анджей зашел в кондитерскую, где уже пил как-то кофе, поджидая Томчинского. И на этот раз он выпил чашку, а расплачиваясь, спросил, как пройти в Тушов. До деревни было шесть километров, до разрушенного, бездействующего кирпичного завода чуть больше, а до виллы бывшего его владельца еще чуть дальше.
— А живет там кто-нибудь? — спросил Уриашевич.
— Живут, а как же! — сообщила кассирша. — Там, где живая изгородь, увидите!
Живой изгородью в полном смысле слова назвать это было нельзя. Может, давным-давно тут и была изгородь. Но теперь, когда Анджей миновал деревню и развалины кирпичного завода, его взору предстал квадрат густых зарослей, которые подступали к самой вилле. Огород — не огород, сад — не сад, цветник — не цветник. Дорога к дому тоже вся заросла. Впрочем, поперек нее в несколько рядов была протянута еще и колючая проволока: так и так не пройдешь. В сторонке Анджей приметил, однако, просвет в чаще, на худой конец это могло сойти за тропинку.
Вблизи вилла выглядела еще неприглядней, чем с шоссе. Ни окон, ни дверей, ни мало-мальски целых стен. Во время военных действий неподалеку, видимо, разорвалась бомба, пошатнув здание, и с тех пор оно так и стояло. Вернее, с этого момента стало разрушаться. Деревянные части гнили, кирпичи и штукатурка крошились, обваливались. Однако здесь кто-то жил. Из-за дома доносился стук топора.
Анджей вошел в прихожую, приоткрыл следующую дверь. Какое запустение! Глянул направо, налево — ни души. Но именно в этих двух комнатах обосновались обитатели виллы, о чем свидетельствовали постели, кое-какая мебель, две печурки с конфорками для приготовления пищи, — впечатление жалкое, ничего не скажешь, но в других помещениях и вовсе ничего не было. Одни голые стены и те в пробоинах.
Он обогнул дом. И увидел в зарослях тропинку, она вела к развалинам кирпичного завода. Значит, можно было попасть туда и другим путем, минуя кустарник, а не с шоссе, как это сделал Анджей. Он пошел по тропинке и оказался на бывшем кирпичном заводе, до основания разрушенном тем самым взрывом, от которого пострадал и дом. Среди развалин возился какой-то человек. С размаху всаживая топор в извлеченную из кучи обломков балку, он колол ее на дрова для кухни. Рост, худоба, спина — все его выдавало. И Анджей сразу догадался: Кензель.
Но окликнуть его не решился. Слова застряли в горле. Нахлынули воспоминания. От сознания, что Кензель, которого он искал так долго, тут, рядом — позовешь и услышит, от волнения — а как еще встретит его этот скрывающийся ото всех человек — в голове у Анджея все перемешалось. Наконец он превозмог себя.
— Алло, пан Грелович здесь живет?
Топор, занесенный над головой, мягко опустился. Сюда, на разрушенный завод, видно, редко кто заглядывал. Прошло несколько секунд, и Кензель, который только что так лихо махал топором, теперь оперся на него и, сгорбясь, согнувшись, медленными шажками засеменил к Анджею.
— Это ты? — вскричал он, подойдя, и застыл от неожиданности на месте. — Анджей.
— Я.
— Ты здесь?
— Я вас несколько месяцев ищу. — И прибавил шепотом: — По поручению Франтишека Леварта.
— Он тоже приехал?
— Нет, остался в Париже.
— И ты из Парижа?
— Да, из Парижа, — понизил голос Уриашевич. — За «Пиром» приехал.
— Слава богу! Слава богу!
— Он уцелел?
— Уцелел! — кивнул головой Кензель.
— Где же он?
Кензель с легкостью поднял топор и, держа в вытянутой руке, указал на дом в зарослях. Он перестал прикидываться дряхлым, немощным дедом.
— Картина здесь, со мной, — сказал он.
— Я очень встревожился, не найдя ее там, где мы ее замуровали, — полушепотом произнес Анджей.
— Можешь говорить спокойно, — заметил Кензель. — Здесь никого нет. Хозяева мои до наступления темноты не вернутся.
— Я думал, она пропала, — продолжал Анджей. — Что немцы ее вывезли.
— Они только оборудование вывозили, — ответил Кензель. — И тогда я решил забрать оттуда «Пир».
— Но почему вы никого не поставили об этом в известность?
— А кого? Ты в Германии был, пани Роза — в Кракове, Фаник — за границей, пан Конрад — в концлагере. А такой случай мог больше не представиться!
— Ну конечно! Это замечательно, что ее удалось оттуда забрать, жаль только, что вы не сообщили никому.
— Сообщил, кому можно было сообщить, не рискуя. — И Кензель вдруг сам заговорил тихо, хотя минутой раньше уверял, что это излишняя предосторожность. — Сейчас я уже не способен расшибаться для Левартов в лепешку. Боюсь!
— Чего?
Кензель развел руками.
— Сил прежних нет.
— Рассказывайте! — засмеялся Анджей. — Вы само здоровье. Глаза сверкают, силы хоть отбавляй. Я видел, как вы дрова рубили.
Кензель побледнел. И невольно, в безотчетном страхе снова сгорбился, как вначале, когда принял Анджея за постороннего.
— Видел? — не успев еще прийти в себя и не скрывая испуга, спросил. — Вот так я и живу!
— Но почему?
— От собственной тени шарахаюсь, от каждого шороха вздрагиваю, от звука своих шагов! Носа никуда не высовываю, — пожаловался он. — И все равно гарантии нет!
— Случилось что-нибудь?
— Случилось, случилось!
— Но что?
Кензель поднял на Анджея глаза. И, встретив его вопрошающий взгляд, потупился. На вопрос он не ответил. Наступило неловкое молчание.
— Вначале я каждый день ждал, что кто-нибудь явится от Левартов за картиной, — уходя от щекотливой темы, первым нарушил молчание Кензель. — И раньше всего, конечно, тебя — ты ведь дружил с Фаником и столько сил вложил, чтобы спасти ее. Я в толк не мог взять, почему они тянут. И в конце концов сказал себе: видно, Фаник решил до лучших времен оставить ее у меня, вернее, у нас — у чужих людей, с которыми свела меня судьба. Безумие!
— А что это за люди, у кого вы живете?
— Бывший владелец кирпичного завода с женой. Такие же неудачники, как я.
— А чем они занимаются?
— Да ничем. По образованию он инженер, но на работу поступать не хочет. Надеется все это переждать, не вмешиваясь ни во что, в сторонке. Чтобы руки не запачкать.
— Неудачник, так сказать, по собственному желанию, — пожал плечами Уриашевич. — На что же они живут?
— Вещи продают.
— Вещи?! — удивился Анджей. Он представил себе нищенскую обстановку дома и повел глазами вокруг. — Хлам тот, что в доме стоит? — спросил он. — Или развалины вот эти?
— Ну да. Мелочи разные. И я вот еще…
— Что вы?
— Плачу им. Взаймы даю.
— Ах, вот как!
Лицо Кензеля залилось краской. Разговор опять принял нежелательный для него оборот.
— Что поделаешь! — сказал он, разводя руками. — Деваться-то мне некуда!
У инженера, владельца кирпичного завода, старого своего знакомого, Кензель поселился после восстания. Казалось, инженер спустил уже все, что можно. И все-таки до сих пор ему удавалось выудить что-нибудь дома или из обломков на заводе на продажу. И пунктуально, каждую неделю он отправлялся на базар. Это все, что узнал о нем Анджей.
— Вот и сегодня мой кожаный портфель понес продавать, — сказал Кензель.
— Ваш?
— Мой, а чей же! — Кензель вздохнул, не сознавая, что инженер все в более невыгодном свете предстает перед Уриашевичем. — На работу мне с ним все равно не ходить! — И сдавленным голосом прибавил: — Ни здесь, ни в Варшаве, ни сегодня, ни завтра. Вообще никогда!
Он разжал пальцы. Выпавший из руки топор со звоном ударился о камень. Глаза у Кензеля злобно блеснули.
— Еще полон сил, а приходится здесь торчать. Да еще бога надо за это благодарить. Могло и хуже быть, я со дня на день жду самого худшего. — И, придвинувшись вплотную к Анджею, он наконец выложил свою тайну. — Помнишь тот месяц, когда твоего отца расстреляли, дядю арестовали и из дирекции остался на фабрике я один. Вот и стали на меня наседать, чтобы я вошел в контакт с немецкими властями и спас положение. Иначе фабрике конец: немцы ее конфискуют. Или назначат уполномоченного, немца. И Леварты потеряют тогда над ней контроль. Наседали на меня, наседали, а ты ведь знаешь, я по происхождению немец.
Анджею сделалось не по себе от услышанного.
— Кто же на вас наседал? — спросил он упавшим голосом.
— Больше всех вдова Станислава Леварта, Роза.
Уриашевич был возмущен. Он вспомнил, какие сплетни ходили во время оккупации о ее связях с немцами. Но сплетни сплетнями, а налицо и бесспорный факт: ее брак с австрийским офицером, с которым она познакомилась накануне восстания.
— А почему же она сама не воспользовалась своими знакомствами? — спросил Анджей язвительно. — Не говоря уж о том, что с таким же успехом могла бы немкой себя объявить, если ей это казалось выходом из положения. Леварты тоже немцы по происхождению.
— Она компрометировать себя не хотела, — ответил Кензель. — Ни сотрудничеством, ни принадлежностью к ним. Ведь Леварты были люди слишком заметные.
Вся эта казуистика звучала нелепо. Особенно в устах Кензеля. Будто он с чужих слов это повторял, как затверженный урок. Уриашевич нетерпеливо махнул рукой.
— Ты молод еще, многого не понимаешь, — произнес Кензель с грустью. — А вот дядя твой Конрад не осуждает меня и Рокицинский тоже. Я с Рокицинским никогда не был в близких отношениях, но, когда началось январское наступление и у меня могли быть неприятности, он мне свою помощь предложил.
— Знаю. Он говорил.
— Он говорил с тобой обо мне? — встревожился Кензель.
— Благодаря ему я вас разыскал в конце концов.
Кензель побелел как мел.
— То есть как это благодаря ему? Только пану Конраду известно, где я, больше никому!
— Дяде Конраду?! — Уриашевич остолбенел от удивления. — Да ведь он клялся, будто вас в живых нет!
— Значит, не он послал тебя сюда?
— Куда же он мог меня послать, если врал, будто вы погибли? — горько рассмеялся Анджей. — На кладбище, что ли?
Потрясенные, смотрели они с минуту друг на друга, не зная, что сказать. Поведение дяди было для Анджея загадкой. Кензель, встревоженный тем, что его легко найти, думал о другом и молчал, тяжело дыша. Путь, который с таким трудом проделал Уриашевич, чтобы добраться до него, представился ему прямым и гладким. А несколько человек, чьи советы и помощь облегчили поиски: Рокицинский, Нацевич, ксендз Спос, викарий, Завичинский, — превратились в его воображении в целую толпу.
— Боже! — схватился он за лоб длинными, тонкими костлявыми пальцами. — Все кончено! — Но вдруг, вскинув голову, насупился. — Ты меня обманываешь! Ты от Конрада узнал.
— Если бы так, — повысил голос Уриашевич, — не пришлось бы мне тратить на поиски несколько месяцев и втягивать в это посторонних людей!
— Да, верно, — прошептал подавленный, окончательно сраженный Кензель. — Вначале ты упомянул, что долго искал меня, я даже хотел подробней порасспросить тебя, но мы торопились, с одного на другое перескакивали. Впрочем, в первую минуту я на это внимания не обратил. Настолько твердо я был убежден, что адрес мой знает только твой дядя. Теперь все ясно!
— Что? Дядин поступок?
— Да нет! — Кензеля одно только занимало, а почему Конрад Уриашевич поступил так, а не иначе, и с каким расчетом, ему было совершенно безразлично. — Пропал я! — простонал он и пошатнулся. От страха сердце у него замирало. И веки нервно подергивались. Даже губы и язык пересохли, оттого что дышал он быстро и часто. — Из дома никуда не выхожу, всяческие предосторожности соблюдаю, в глуши живу, в стороне от всего, каждый шаг свой рассчитываю, — запричитал он. — В Мостники только на почту хожу, когда перевод приходит от пана Конрада. Даже в столовую зайти боюсь, изредка выпью только что-нибудь на станции — там внимания не привлечешь, сойдешь за проезжего. И вот, несмотря ни на что! На все предосторожности!
— Перевод от Конрада? — переспросил Анджей, думая, что ослышался.
— Чего ты удивляешься, ведь должен я на что-то жить, — ответил Кензель. — Я оставил у него немного золота, и, когда мне нужно, он продает. Здесь я бы не рискнул. И от глаз людских не укроешься, и для грабителей соблазн.
— Уму непостижимо! — прошептал Уриашевич.
— Иной раз не рассчитаю, и деньги кончаются раньше, чем Конрад пришлет, — продолжал Кензель. — Приходится тогда какую-нибудь мелочь на месте продавать, вот как сегодня. Но, как правило, Конрад меня выручает.
— Значит, вы поддерживаете с ним постоянную связь?
— Только с ним и ни с кем больше! — уверял Кензель. — С самого начала, как только я тут спрятался. Через него же и Левартам пытался дать знать насчет «Пира».
— Вот оно что! — покачал головой Уриашевич.
О том, что он дал знать Левартам, Кензель упоминал уже. Но не сказал, через кого. Теперь картина взаимоотношений Кензеля с Конрадом постепенно прояснялась. Но почему тот лгал, по-прежнему было непонятно. Анджей молчал. Неловко и неприятно было глядеть, как здоровенный, долговязый Кензель, сгорбившись и побледнев, с искаженным лицом, с отвисшей нижней губой, от страха таращил глаза: живое воплощение старого, убогого, убитого горем человека. Когда попытался он направиться к дому, ноги отказались ему повиноваться, Анджею пришлось его поддержать.
Наконец Кензель сдвинулся с места. И тут новый прилив страха за свою шкуру придал ему сил.
— Забирай отсюда «Пир»! И немедленно! — закричал он. — Придут, обнаружат: лишнее доказательство, что я — Кензель! Хватит, намаялся я с этой картиной! Забирай, пока она меня не погубила! Не хватает еще только в тюрьму из-за нее угодить. Или чтобы меня в суд тягали! Позор, огласка — это хуже всего!
Единственное, чем Кензель мог облегчить свое положение, — отделаться от картины. Поэтому он так и ухватился за это.
— Забирай — и как можно скорее! Как можно скорее! — настаивал он. — Она в подвале под обломками лежит. Откопать ее пара пустяков.
— Хорошо, заберу, — сказал Анджей.
— Но когда? Когда?
— Сперва надо в Варшаву съездить, почву подготовить.
— Нет, нет! Немедленно забирай!
Последовало еще несколько таких коротких, бессвязных вспышек, — сбивчивых заклинаний Кензеля и попыток Анджея воззвать к его благоразумию. В разгаре перепалки выяснилось, что хозяева Кензеля не знают, почему он изменил фамилию.
— А о картине им известно что-нибудь? — спросил Уриашевич.
— Они думают, что в коробке архив.
— Чей архив?
— Какой-нибудь организации политической.
— В таком случае, кто же вы сами, по их мнению?
Глаза Кензеля опять округлились.
— Ведь, если придет милиция и окажется не то, они могут совсем голову потерять. Мою настоящую фамилию откроют, — забормотал Кензель. — Скажут, что мы были знакомы до войны. Если при обыске обнаружится, что в футляре, который они прятали, не документы, а картина, им самим это может показаться подозрительным. Струсят и сыпать меня начнут. Выдадут.
В приступе страха Кензель способен вынести картину, вышвырнуть ее на дорогу или в ближайшей речке утопить. Для Уриашевича это было совершенно очевидно.
— Пан директор, — сказал он, — завтра я еду в Варшаву. Потерпите денек-другой, и от картины я вас избавлю.
В Ежовую Волю Анджей вернулся только к ужину. Усталый, измученный, обессиленный от долгой ходьбы и потребовавших большого нервного напряжения разговоров — с Кензелем и еще раньше с викарием. Возле школы повеяло на него теплым запахом нагретого солнцем парка и огорода. От ворот направился он прямо к канцелярии. С каким удовольствием пошел бы прямо к себе и лег — не до разговоров сейчас, не до еды и мытья, — больше всего хотелось заснуть. Но надо с директором договориться. Анджей открыл дверь в канцелярию, она гудела, как улей. Смерть поручика, ночная перестрелка, нападение на фабрику не сходили с уст. О побеге ксендза Споса все уже знали, как и о том, что налет не случайно совпал с престольным праздником: это было подстроено заранее. Подтверждалось это разными фактами, которые только сейчас выплыли наружу. Смутные догадки, предположения, опасения местных жителей внезапно обрели твердую почву, озарились светом, как при вспышке молнии, — но светом зловещим, кровавым. Уриашевич примостился на подоконнике. Раздался удар гонга. Большинство педагогов питались с учениками. И канцелярия быстро опустела. Анджей, воспользовавшись этим, остановил в дверях директора и попросил отпустить его на несколько дней в Варшаву.
— А послезавтрашний вечер? — вскинулся директор. — Не будете присутствовать?
— К сожалению, не смогу.
— Что это вам так приспичило?
— Надо.
— Что ж, насильно не стану удерживать. Поступайте, как считаете нужным.
— Спасибо, — поклонился Уриашевич. — Спокойной ночи.
Они попрощались.
— Кстати, где это вы сегодня целый день пропадали? — вдруг спохватился директор.
— Да так, по делам ходил. — С этими словами Уриашевич поднял на директора глаза, слипавшиеся от усталости, воспаленные от ветра и попавших в них песчинок, проглотил слюну и, помедлив, прибавил: — Не по школьным, а по своим личным.
Испытующий взгляд директора Анджей выдержал. Но мгновение это показалось ему целой вечностью.
— Завтра в семь я посылаю лошадей на станцию за паном Смелецким, — заговорил тот наконец. — Поезд в Варшаву отходит в восемь, так что вам как раз хватит времени предупредить там, на курсах, если вы этого еще не сделали, что будете отсутствовать несколько дней. Спокойной ночи!
Еще не было шести, когда Анджей с портфелем спустился вниз и, к удивлению своему, наткнулся на директора.
— Что это вы сегодня так рано? — спросил растерявшийся Анджей.
— Что ж, не грех иногда и пораньше встать. — И спросил, взглянув на портфель: — Это весь ваш багаж?
— Весь.
Анджей поднял кверху портфель.
— Ну, желаю приятно время провести. Да не забудьте известить заблаговременно о приезде, чтобы выслать за вами лошадей.
— Непременно.
Анджей взгромоздился на повозку. Но, выехав за ворота, вспомнил вдруг, как Томчинский посмотрел на его портфель, каким тоном осведомился про багаж, и странным показалось ему, что директор вскочил ни свет ни заря. Все это не на шутку встревожило Уриашевича. Зачем? Что тут кроется? Двух мнений быть не могло: вскочил спозаранок, чтобы проверить, не берет ли Анджей вещи с собой, иными словами, не собирается ли улизнуть. Его бросило в жар при мысли, что его поведение в последние дни могло показаться директору подозрительным. Рассеялись ли его подозрения, когда он увидел Анджея с одним портфелем, или не совсем? И у одного ли Томчинского они зародились? «Лучше вернуться», — подумал он. В создавшейся ситуации надо быть на месте. Отъезд может ему повредить. Но минуту спустя он сам над собой посмеялся. И, решив, что все это бред, выкинул из головы свои страхи и сомнения и поехал на станцию.