Ван Гог. Письма — страница 22 из 184

что если бы здесь возникли затруднения, я мог бы найти модели не только в Эттене, но и в

других местах нашего Брабанта.

Я очень люблю Брабант, но меня интересует не только тип брабантского крестьянина.

Например, я нахожу, что Схевенинген тоже очень и очень красив. Как бы то ни было, сейчас я в

Эттене, поскольку жизнь здесь дешевле, что для меня очень важно; я ведь обещал Мауве

попытаться сделать все от меня зависящее и найти мастерскую получше; кроме того, мне

придется теперь употреблять краски и бумагу лучшего качества.

Однако для этюдов и набросков бумага Энгр превосходна, альбомы же для набросков

разных размеров гораздо дешевле не покупать готовыми, а делать самому.

У меня еще осталось немного бумаги Энгр, но когда ты будешь возвращать мне этот

набросок, приложи, пожалуйста, к нему немного бумаги того же сорта; ты меня этим очень

обяжешь. Но не чисто белой, а, скорее, цвета небеленого холста не холодных тонов.

Что за великая вещь тон и цвет, Тео! Как обездолен в жизни тот, кто не чувствует их!

Мауве научил меня видеть многое, чего я раньше не замечал; когда-нибудь я попытаюсь

передать тебе то, что он рассказал мне: ведь и ты, возможно, кое-что видишь неправильно.

Надеюсь, мы с тобой еще потолкуем о вопросах искусства. Ты не можешь себе представить

чувство облегчения, с каким я вспоминаю о том, что сказал мне Мауве по поводу заработков.

Подумай только, сколько лет я боролся, безысходно оставаясь в каком-то ложном

положении. И вдруг открывается настоящий просвет! Я хотел бы показать тебе две акварели,

которые я привез с собой: ты бы понял, что они – нечто совсем иное, чем прежде. В них,

наверно, много недостатков – я первый готов признать, что они никуда не годятся; и все-таки

они не похожи на прежние, они ярче и свежее, чем раньше. Это не исключает того, что

следующие мои акварели должны быть еще ярче и свежее, но ведь не все же сразу. Это придет

со временем.

Пока что я оставлю эти два рисунка у себя, чтобы было с чем сравнивать те, которые я

буду делать здесь и которые я должен дотянуть хотя бы до уровня, достигнутого мною у Мауве.

Мауве уверяет, что если я так же напряженно проработаю еще несколько месяцев, а

затем, скажем, в марте опять навещу его, то смогу уже делать рисунки, годные для продажи;

тем не менее я переживаю сейчас очень трудное время. Расходы на модели, мастерскую,

материалы для рисования и живописи увеличиваются, а я до сих пор ничего не зарабатываю.

Правда, отец говорит, чтобы я не тревожился по поводу необходимых расходов: он

очень доволен тем, что ему сказал Мауве, а также этюдами и рисунками, которые я привез. Но

мне, право, крайне огорчительно, что за все приходится расплачиваться отцу. Конечно, мы

надеемся, что все обернется хорошо, но все же эта мысль камнем лежит у меня на душе. Ведь с

тех пор, что я здесь, отец не видел от меня ни гроша, хотя неоднократно покупал мне разные

вещи, например, куртку и штаны, которых я предпочел бы не иметь, как они мне ни нужны: я не

хочу, чтобы отец тратил на меня деньги; тем более что эта куртка и штаны мне малы и проку от

них никакого. Вот еще одна из «мелких невзгод жизни человеческой».

Кроме того, я уже писал тебе раньше, что терпеть не могу чувствовать себя связанным;

отец же, хоть и не требует от меня отчета буквально в каждом центе, всегда точно знает,

сколько я трачу и на что. У меня нет секретов, но если даже мои поступки не секрет для тех,

кому я симпатизирую, я все равно не люблю, когда мне заглядывают в карман. К тому же отец

не тот человек, к которому я мог бы испытывать те же чувства, что к тебе или к Мауве.

Конечно, я люблю его, но совсем иначе, нежели тебя или Мауве. Отец не может ни понять меня,

ни посочувствовать мне, а я не могу примириться с его отношением к жизни – оно так

ограниченно, что я задыхаюсь. Я тоже иногда читаю Библию, как читаю Мишле, Бальзака или

Элиота, но в ней я вижу нечто совершенно иное, чем отец, и вовсе не нахожу того, что он

извлекает из нее, следуя своим академическим рецептам.

Отец с матерью прочли «Фауста» Гете – ведь его перевел пастор Тен Кате, а книга,

переведенная священником, не может быть чересчур безнравственной (??? qu'est– ce que c'est

que ca?). 1 Но они усмотрели там одно – роковые последствия постыдной любви. Библию они,

разумеется, понимают не лучше. Теперь возьми, к примеру, Мауве. Когда он читает что-нибудь

серьезное, он не говорит сразу: «Автор имеет в виду то-то и то-то». Ведь поэзия так глубока и

непостижима, что в ней нельзя все определить и систематизировать. Но у Мауве тонкое чутье, а

я, видишь ли, ставлю ото свойство куда выше умения все определять и критиковать. И когда я

читаю, – а я, право, читаю не слишком много и всегда лишь нескольких авторов, которых

случайно открыл, – я читаю потому, что эти писатели смотрят на вещи шире, снисходительнее

и любовнее, чем я, что они знают жизнь лучше, чем я, и я могу учиться у них; до болтовни же о

том, что добро и что зло, что нравственно и что безнравственно, мне нет никакого дела. По-

моему, просто невозможно всегда точно знать, что хорошо и что дурно, что нравственно и что

безнравственно. Но раз уж мы заговорили о нравственности и безнравственности, мысли мои

невольно возвращаются к К.

1 Это еще что такое? (франц.).

Эх! Как я уже писал тебе, вся эта история постепенно теряет прелесть и свежесть первой

весенней клубники! Прости, если повторяюсь, но я не помню, сообщил ли я тебе о том, что

пережил в Амстердаме.

Я ехал туда с мыслью: «Сейчас так тепло. Быть может, ее «нет, нет, никогда» все-таки

оттает!»

И вот в один прекрасный вечер я прошелся по Кейзерсграхт, поискал дом и нашел его. Я

позвонил и услышал в ответ, что господа еще обедают, но я тем не менее могу войти. В сборе

были все, за исключением К. Перед каждым стояла тарелка, но ни одной лишней не было – эта

подробность сразу бросилась мне в глаза. Меня хотели убедить, что К. нет дома, – для того ее

тарелку и убрали; но я знал, что она там, и все это показалось мне комедией, глупым фарсом.

После обычных приветствий и пустых фраз я спросил, наконец: «А где же все-таки К.?»

Тогда дядя С., обращаясь к жене, повторил мой вопрос: «Мать, где К.?» Та ответила: «К.

вышла».

Я временно воздержался от дальнейших расспросов и заговорил о выставке в «Арти» * и

т. д. После обеда все исчезли, а дядя С., его жена и нижеподписавшийся остались одни и

приняли соответствующие позы. Дядя С., как священник и отец семейства, взял слово и

объявил, что он как раз собирался послать письмо нижеподписавшемуся и что теперь он

прочтет это письмо вслух. Но тут я снова спросил: «Где К.?» Я ведь знал, что она в городе. Дядя

С. ответил: «К. ушла из дому, как только услышала, что ты здесь». Я, конечно, ее немножко

знаю, но, уверяю тебя, ни тогда, ни даже сейчас я толком не понимал и не понимаю, чем

считать ее холодность и суровость – хорошим или дурным предзнаменованием. Такой, внешне

или на самом деле, холодной, резкой и суровой она бывала только со мной. Поэтому я не стал

спорить и сохранил полное спокойствие.

«Прочтут мне письмо или нет – безразлично, – сказал я, – меня оно мало трогает». И

вот я выслушал послание, составленное в очень достойных и ученых выражениях. Содержание

его, в сущности, сводилось к одному – меня просили прекратить переписку, советуя мне

сделать над собой самое решительное усилие и выбросить всю эту историю из головы. Наконец,

чтение кончилось. Я чувствовал себя совершенно как в церкви, когда пастор, несколько раз

соответственно повысив и понизив голос, произносит заключительное «аминь»: вся эта сцена

оставила меня столь же равнодушным, как заурядная проповедь.

А затем начал я и, насколько мог спокойно и вежливо, сказал: «Я уже слышал подобные

разговоры и раньше; что же дальше – et apres ca?» 1

1 Что же дальше? (франц.).

Тогда дядя С. поднял глаза, всем своим видом выражая изумление, как это я до сих пор

не убедился, что здесь достигнут крайний предел человеческого разумения и долготерпения. На

его взгляд никаких «et apres ca» тут быть не может. В этом духе мы и продолжали разговор, в

который время от времени вставляла слово тетя М.; я разгорячился и перестал выбирать

выражения. Дядя С. тоже вышел из себя – настолько, насколько это может позволить себе

священник. Он не сказал прямо: «Будь проклят», но любой другой человек, кроме священника,

будь он в том же настроении, что дядя С., произнес бы эти слова.

Ты знаешь, что я по-своему люблю отца и дядю С., поэтому я несколько отступил и

начал лавировать, и к концу вечера они сказали, что я, если хочу, могу остаться переночевать.

Тут я отрезал: «Я вам очень признателен, но раз К. при моем появлении уходит из дому, я

считаю, что мне сейчас не время оставаться здесь на ночь, я ухожу в гостиницу». Они спросили:

«Где же ты остановился?» Я ответил: «Еще не знаю», и тогда дядя с тетей решили, что они

лично покажут мне гостиницу подешевле. И бог ты мой! Эти двое стариков отправились вместе

со мною по холодным, туманным, грязным улицам и действительно отвели меня в очень

хорошую и дешевую гостиницу. Я требовал, чтобы они не ходили, но они настояли на своем и

показали мне дорогу.

Знаешь, в этом было что-то человечное, и это успокоило меня. Я пробыл в Амстердаме

два дня и имел еще один разговор с дядей С., но ни разу не видел К. Когда бы я ни приходил,

она пряталась от меня. Тем не менее я объявил, что хоть они и считают вопрос решенным и

конченным, я, со своей стороны, на это не согласен, пусть так и знают. На это они снова твердо