что если бы здесь возникли затруднения, я мог бы найти модели не только в Эттене, но и в
других местах нашего Брабанта.
Я очень люблю Брабант, но меня интересует не только тип брабантского крестьянина.
Например, я нахожу, что Схевенинген тоже очень и очень красив. Как бы то ни было, сейчас я в
Эттене, поскольку жизнь здесь дешевле, что для меня очень важно; я ведь обещал Мауве
попытаться сделать все от меня зависящее и найти мастерскую получше; кроме того, мне
придется теперь употреблять краски и бумагу лучшего качества.
Однако для этюдов и набросков бумага Энгр превосходна, альбомы же для набросков
разных размеров гораздо дешевле не покупать готовыми, а делать самому.
У меня еще осталось немного бумаги Энгр, но когда ты будешь возвращать мне этот
набросок, приложи, пожалуйста, к нему немного бумаги того же сорта; ты меня этим очень
обяжешь. Но не чисто белой, а, скорее, цвета небеленого холста не холодных тонов.
Что за великая вещь тон и цвет, Тео! Как обездолен в жизни тот, кто не чувствует их!
Мауве научил меня видеть многое, чего я раньше не замечал; когда-нибудь я попытаюсь
передать тебе то, что он рассказал мне: ведь и ты, возможно, кое-что видишь неправильно.
Надеюсь, мы с тобой еще потолкуем о вопросах искусства. Ты не можешь себе представить
чувство облегчения, с каким я вспоминаю о том, что сказал мне Мауве по поводу заработков.
Подумай только, сколько лет я боролся, безысходно оставаясь в каком-то ложном
положении. И вдруг открывается настоящий просвет! Я хотел бы показать тебе две акварели,
которые я привез с собой: ты бы понял, что они – нечто совсем иное, чем прежде. В них,
наверно, много недостатков – я первый готов признать, что они никуда не годятся; и все-таки
они не похожи на прежние, они ярче и свежее, чем раньше. Это не исключает того, что
следующие мои акварели должны быть еще ярче и свежее, но ведь не все же сразу. Это придет
со временем.
Пока что я оставлю эти два рисунка у себя, чтобы было с чем сравнивать те, которые я
буду делать здесь и которые я должен дотянуть хотя бы до уровня, достигнутого мною у Мауве.
Мауве уверяет, что если я так же напряженно проработаю еще несколько месяцев, а
затем, скажем, в марте опять навещу его, то смогу уже делать рисунки, годные для продажи;
тем не менее я переживаю сейчас очень трудное время. Расходы на модели, мастерскую,
материалы для рисования и живописи увеличиваются, а я до сих пор ничего не зарабатываю.
Правда, отец говорит, чтобы я не тревожился по поводу необходимых расходов: он
очень доволен тем, что ему сказал Мауве, а также этюдами и рисунками, которые я привез. Но
мне, право, крайне огорчительно, что за все приходится расплачиваться отцу. Конечно, мы
надеемся, что все обернется хорошо, но все же эта мысль камнем лежит у меня на душе. Ведь с
тех пор, что я здесь, отец не видел от меня ни гроша, хотя неоднократно покупал мне разные
вещи, например, куртку и штаны, которых я предпочел бы не иметь, как они мне ни нужны: я не
хочу, чтобы отец тратил на меня деньги; тем более что эта куртка и штаны мне малы и проку от
них никакого. Вот еще одна из «мелких невзгод жизни человеческой».
Кроме того, я уже писал тебе раньше, что терпеть не могу чувствовать себя связанным;
отец же, хоть и не требует от меня отчета буквально в каждом центе, всегда точно знает,
сколько я трачу и на что. У меня нет секретов, но если даже мои поступки не секрет для тех,
кому я симпатизирую, я все равно не люблю, когда мне заглядывают в карман. К тому же отец
не тот человек, к которому я мог бы испытывать те же чувства, что к тебе или к Мауве.
Конечно, я люблю его, но совсем иначе, нежели тебя или Мауве. Отец не может ни понять меня,
ни посочувствовать мне, а я не могу примириться с его отношением к жизни – оно так
ограниченно, что я задыхаюсь. Я тоже иногда читаю Библию, как читаю Мишле, Бальзака или
Элиота, но в ней я вижу нечто совершенно иное, чем отец, и вовсе не нахожу того, что он
извлекает из нее, следуя своим академическим рецептам.
Отец с матерью прочли «Фауста» Гете – ведь его перевел пастор Тен Кате, а книга,
переведенная священником, не может быть чересчур безнравственной (??? qu'est– ce que c'est
que ca?). 1 Но они усмотрели там одно – роковые последствия постыдной любви. Библию они,
разумеется, понимают не лучше. Теперь возьми, к примеру, Мауве. Когда он читает что-нибудь
серьезное, он не говорит сразу: «Автор имеет в виду то-то и то-то». Ведь поэзия так глубока и
непостижима, что в ней нельзя все определить и систематизировать. Но у Мауве тонкое чутье, а
я, видишь ли, ставлю ото свойство куда выше умения все определять и критиковать. И когда я
читаю, – а я, право, читаю не слишком много и всегда лишь нескольких авторов, которых
случайно открыл, – я читаю потому, что эти писатели смотрят на вещи шире, снисходительнее
и любовнее, чем я, что они знают жизнь лучше, чем я, и я могу учиться у них; до болтовни же о
том, что добро и что зло, что нравственно и что безнравственно, мне нет никакого дела. По-
моему, просто невозможно всегда точно знать, что хорошо и что дурно, что нравственно и что
безнравственно. Но раз уж мы заговорили о нравственности и безнравственности, мысли мои
невольно возвращаются к К.
1 Это еще что такое? (франц.).
Эх! Как я уже писал тебе, вся эта история постепенно теряет прелесть и свежесть первой
весенней клубники! Прости, если повторяюсь, но я не помню, сообщил ли я тебе о том, что
пережил в Амстердаме.
Я ехал туда с мыслью: «Сейчас так тепло. Быть может, ее «нет, нет, никогда» все-таки
оттает!»
И вот в один прекрасный вечер я прошелся по Кейзерсграхт, поискал дом и нашел его. Я
позвонил и услышал в ответ, что господа еще обедают, но я тем не менее могу войти. В сборе
были все, за исключением К. Перед каждым стояла тарелка, но ни одной лишней не было – эта
подробность сразу бросилась мне в глаза. Меня хотели убедить, что К. нет дома, – для того ее
тарелку и убрали; но я знал, что она там, и все это показалось мне комедией, глупым фарсом.
После обычных приветствий и пустых фраз я спросил, наконец: «А где же все-таки К.?»
Тогда дядя С., обращаясь к жене, повторил мой вопрос: «Мать, где К.?» Та ответила: «К.
вышла».
Я временно воздержался от дальнейших расспросов и заговорил о выставке в «Арти» * и
т. д. После обеда все исчезли, а дядя С., его жена и нижеподписавшийся остались одни и
приняли соответствующие позы. Дядя С., как священник и отец семейства, взял слово и
объявил, что он как раз собирался послать письмо нижеподписавшемуся и что теперь он
прочтет это письмо вслух. Но тут я снова спросил: «Где К.?» Я ведь знал, что она в городе. Дядя
С. ответил: «К. ушла из дому, как только услышала, что ты здесь». Я, конечно, ее немножко
знаю, но, уверяю тебя, ни тогда, ни даже сейчас я толком не понимал и не понимаю, чем
считать ее холодность и суровость – хорошим или дурным предзнаменованием. Такой, внешне
или на самом деле, холодной, резкой и суровой она бывала только со мной. Поэтому я не стал
спорить и сохранил полное спокойствие.
«Прочтут мне письмо или нет – безразлично, – сказал я, – меня оно мало трогает». И
вот я выслушал послание, составленное в очень достойных и ученых выражениях. Содержание
его, в сущности, сводилось к одному – меня просили прекратить переписку, советуя мне
сделать над собой самое решительное усилие и выбросить всю эту историю из головы. Наконец,
чтение кончилось. Я чувствовал себя совершенно как в церкви, когда пастор, несколько раз
соответственно повысив и понизив голос, произносит заключительное «аминь»: вся эта сцена
оставила меня столь же равнодушным, как заурядная проповедь.
А затем начал я и, насколько мог спокойно и вежливо, сказал: «Я уже слышал подобные
разговоры и раньше; что же дальше – et apres ca?» 1
1 Что же дальше? (франц.).
Тогда дядя С. поднял глаза, всем своим видом выражая изумление, как это я до сих пор
не убедился, что здесь достигнут крайний предел человеческого разумения и долготерпения. На
его взгляд никаких «et apres ca» тут быть не может. В этом духе мы и продолжали разговор, в
который время от времени вставляла слово тетя М.; я разгорячился и перестал выбирать
выражения. Дядя С. тоже вышел из себя – настолько, насколько это может позволить себе
священник. Он не сказал прямо: «Будь проклят», но любой другой человек, кроме священника,
будь он в том же настроении, что дядя С., произнес бы эти слова.
Ты знаешь, что я по-своему люблю отца и дядю С., поэтому я несколько отступил и
начал лавировать, и к концу вечера они сказали, что я, если хочу, могу остаться переночевать.
Тут я отрезал: «Я вам очень признателен, но раз К. при моем появлении уходит из дому, я
считаю, что мне сейчас не время оставаться здесь на ночь, я ухожу в гостиницу». Они спросили:
«Где же ты остановился?» Я ответил: «Еще не знаю», и тогда дядя с тетей решили, что они
лично покажут мне гостиницу подешевле. И бог ты мой! Эти двое стариков отправились вместе
со мною по холодным, туманным, грязным улицам и действительно отвели меня в очень
хорошую и дешевую гостиницу. Я требовал, чтобы они не ходили, но они настояли на своем и
показали мне дорогу.
Знаешь, в этом было что-то человечное, и это успокоило меня. Я пробыл в Амстердаме
два дня и имел еще один разговор с дядей С., но ни разу не видел К. Когда бы я ни приходил,
она пряталась от меня. Тем не менее я объявил, что хоть они и считают вопрос решенным и
конченным, я, со своей стороны, на это не согласен, пусть так и знают. На это они снова твердо