Я начал умоляюще смотреть на неё, намекая, чтобы она хотя бы загавкала. Никакой реакции. Немного подталкивал её ногой, но и этот знак она не распознала. Я злился: зачем нужна псина, от которой никакого толку? Сейчас меня убьют, а она и ухом не поведёт!
Спасение оказалось рядом со мной незаметно. Один из толчков отправил меня прямиком к нему — я врезался во Льва. Видимо, завидев рядом взрослого, пацаны расступились.
— Что происходит? — строго спросил Лев.
— Мы так играем, — пискнул Гренка.
— Тебя обижают? — это Лев у меня спросил.
Я ничего не ответил, я же не ябеда. Продолжал насуплено молчать.
Он положил мне руку на плечо:
— Пойдём домой.
Я подчинился, пошёл за ним. Гренка нам в след несмело спросил:
— А вы правда пидорас?..
Лев повернулся к нему.
— Нет, — ответил он. — Больше пяти пидарасов в одном месте не бывает.
До меня только потом дошло, что он назвал этих придурков пидарасами. Пока шли, думал: почему он так сказал?
Решение, как спасти себя от пацанов, пришло ко мне неожиданно. Меня удивляло, как какие-то очевидные вещи в этой новой жизни не доходили до меня. В детском доме я бы додумался до этого в первые же минуты, как начались проблемы, а в этой гейской семье меня спасла лишь случайность.
Однажды поздно вечером выносил мусор (специально так поздно, когда уже все разошлись по домам), и увидел аккуратно приставленный к мусорным бакам крест. Он был небольшой, где-то с ладонь, но тяжеленький. На нём был выгравирован тот длинноволосый чувак, похожий на Курта Кобейна. Ну, которого ещё любят все верующие.
Когда я вертел его в руках, пытаясь рассмотреть в темноте, заметил, что сбоку расположено что-то металлическое. Потянул — оно поддалось, и из удлинённой нижней части выглянуло лезвие сантиметров в пять. Это оказался складной ножик, замаскированный под нательный крест. Вот так да! Хорошенькие верующие бывают!
Воровато оглянувшись, я убедился, что никто меня не видел, сложил находку, спрятал её в карман и быстро побежал домой.
Ночью сделал вид, что проснулся попить воды, пробрался на кухню и стащил заточку для ножей. Потом, закрывшись на балконе, чтобы никого не разбудить лязгающими звуками, принялся затачивать свой нож. Получилось круто — даже пальцем не дотронешься.
Вернувшись в спальню, спрятал нож под подушку. Решил: завтра днём выйду во двор, и, если пристанут ко мне, вытащу нож и всех порежу. Всех.
Но с ножом под подушкой мне совсем не спалось. Я маялся: завтра или не завтра? Порезать или припугнуть? Всех или кого-то одного? Пока ворочался в постели, уже наступило утро.
Но днём я точно решил, что пойду и сделаю это. Потому что если не сделаю, то впереди опять будет бессонная ночь, и ещё одна мысленная пытка. Лучше уже сделать, чем таскать эту сопливую нерешительность в себе и мучиться.
Выйдя на улицу, не ждал, когда меня заметят, а сам пошёл в сторону пацанов — они сидели на лавочке и пили что-то из банки с лимонадом (в детдоме в такие банки обычно переливали дешевое пиво, чтобы не спалили). Конечно, завидев меня, они развеселились, засвистели, и опять со всех сторон — «вот и гомик» и «голубой идёт». Громче всех было слышно Жору.
Глядя в его глаза, я вдруг подумал, какое у него мультяшное лицо. Совсем обыкновенное, с ямочками на щеках, веснушками и длинными ресницами. И почему-то, когда я заметил это, нож в моей руке дрогнул.
Силой воли я начал возвращать к себе воспоминания прошлых дней: как он называл меня «детдомвоским» и «музыкантиком», идя по пятам, как не в тему хвастался своим отцом ВДВ-шником, как первым начал называть меня пидрилой и голубым, как всем соврал, что я целовался с ним. Только почему-то за секунду до убийства это кажется уже не таким большим, не таким существенным.
— Ты чё? — с любопытством глянул на меня Гренка.
Тогда я вытащил лезвие из креста.
— Ого… Пацаны, у него перо, — предупреждающе сообщил Карась.
Банзай присвистнул.
— На помойке нашёл? — насмешливо спросил Жора.
Я почувствовал противную слабость. Вдруг понял: нож, чтобы убить, должен пробить грудную клетку, а у меня сил на это нет. И лезвие, наверное, слишком слабое.
Карась вдруг сказал:
— Ну, убей нас, если хочешь! — глаза у него при этом смеялись.
— Что, слабо? — издевался Гренка.
Остальные пацаны тоже заулюлюкали:
— Сейчас нассыт в штанишки!
— Ему слабо!
— Вон, ручки задрожали!
— Сюда слабо?! — крикнул Жора, хлопнув себя ладонью по груди — с той стороны, где сердце.
А у меня и правда руки дрожали. Всё вокруг завертелось: смех, вопли эти, корчащиеся от хохота мерзкие лица — окружающее пространство смазалось в одну общую кляксу. Ничего не получалось разглядеть.
— Че вылупился?! — ржал Жора. — Соскучился, гомик?!
Что-то щёлкнуло в голове. Я выкинул руку с ножом вперед и ударил — не глядя.
Жора завопил, начал падать. Глаза у него закатились.
Тогда я понял, что значит фраза: «Гены берут своё». Я дёрнулся с места, побежал, точно зная, куда бегу и зачем. Домой, в ванную, а там — к раковине, отмывать нож от крови и от отпечатков. Я так хорошо выполнил эту работу, будто бы знал, что делать. Будто бы это вшито во мне. Наверное, мой настоящий отец — убийца. А может, и мать тоже.
В мусорном ведре я замаскировал нож под грудой бумаги, потом сел в зале на диван, задрожал и подумал: зачем? Что я наделал? А на фоне мысли: остальные укажут на меня, но пофиг, буду всё отрицать — пускай доказывают. Мне ещё нет четырнадцати.
Долгое время было тихо. Я просидел в напряжении целый час, судорожно поглядывая на часы — всё ждал, что придут полицейские. Дёрнулся, когда дверь начали открывать, но это всего лишь вернулись как-бы-родители с работы. Они ничего не сказали, значит, тоже были не в курсе.
Тот самый телефонный звонок раздался в семь вечера. Кто-то позвонил и рассказал Славе, что случилось. Сначала я не придал значения этому звонку, но, когда на пороге комнаты появился Лев, я понял, что влип. Он никогда просто так на пороге комнаты не останавливается.
Глядя на меня, он молчал, будто ждал чего-то. Я тоже молчал, но старался в его сторону не смотреть. Так минуты две прошло, наверное. Хотя не знаю, может, и меньше. В такой ситуации время превращается в вечность.
— Ну, — начал Лев. — Как себя чувствуешь?
— В смысле? — охрипшим голосом спросил я.
— Мне интересно, как себя чувствует человек, который ножом другого ударил. Как это?
От того, что этот разговор начинался вот так, стало ещё хуже. Всё-таки, когда на тебя кричат, как воспиталки в детдоме — это проще. Если человек орёт, он выглядит полным придурком, и на это проще хрен забить, чем когда тебя вот так — спокойными словами на чувство стыда провоцируют.
— Фигово, — честно признался я.
— Ну, ничего, — неожиданно ответил Лев, проходя в комнату.
Он похлопал меня по плечу, садясь рядом. Сказал:
— Это потому что ты в первый раз. Но будет же ещё второй, третий, правильно? Дальше — проще.
Я удивлённо посмотрел на него. Что он такое говорит?
— Что с Жорой? — спросил я.
— Умер, — буднично сказал Лев.
— Как это… Умер?
— Ну, умер, как многие умирают, когда им вонзают нож в сердце.
Я смотрел на него внимательно, пытаясь понять, шутит он или нет. Хотел разглядеть это в мимике: может, он сейчас улыбнётся и скажет, что прикалывается? Ну, или пускай рассердится и скажет, что специально соврал, чтобы мне стало стыдно. Хоть что-то, выдающее несерьёзность его слов! Но я ничего такого не находил в его лице — ни один мускул не дрогнул, абсолютное непоколебимое спокойствие.
— Ты серьёзно? — всё-таки уточнил я.
— Да. А ты разве не это планировал?
Мне показалось, что я теряю сознание. Даже начал падать вперед, но Лев придержал меня:
— Тише, тише.
— Мне плохо.
— Это нервное. После убийства — нормальное состояние. Говорю же: потом не будет такого. Просто привыкнуть надо.
Я начал глубоко дышать, стараясь прогнать тошнотно-муторное ощущение. Стало чуть легче.
— Что теперь будет?
— С кем? С Жорой? Похоронят.
Снова затошнило. Подавляя эти ощущения, я уточнил:
— Со мной.
— Ничего. Ты же ещё маленький.
— А кому-нибудь что-то будет?
— Славу, наверное, посадят. Но не всё ли равно? Главное, что у тебя всё нормально.
Он поднялся, собираясь выйти из комнаты. Я спросил его вслед:
— Ты что, даже не накажешь меня?
— Нет.
— Почему?
— Не хочу облегчать тебе состояние. Перенесённое наказание даёт ощущение искупления. А ты поживи с этим так.
Он вышел, аккуратно закрыв дверь за собой. Я захотел плакать, но у меня не получилось. Попытался специально спровоцировать себя, тихонько скулил и дышал, как плачущий, но всё равно слёз не было.
Это хуже всего — когда не можешь плакать. В детдоме обычно ревут только совсем малыши, потому что ещё верят, что если заплачут, то им помогут, защитят от чего-то.
Я уже не верил. В детдоме, кто не верят, берут нож.
[8]
Ночью я опять не спал. Ворочался, и как бы ни старался лечь поудобней, матрас казался слишком жестким, одеяло слишком жарким, ночь слишком тёмной, мысли слишком громкими, а жизнь слишком тяжелой. Как будто всё вокруг пыталось усилить мои мучения.
Что я сам про себя тогда думал? Не знаю. Честно говоря, я так мучился, потому что не мог решить, что мне нужно думать.
Я пытался представить масштаб случившегося и пугался собственного поступка. С другой стороны — не всё ли равно? Не надо было ко мне лезть.
Вся эта внутренняя борьба началась только из-за столкновения меня-старого со мной-новым. Я поступил так, как поступил бы прежний Ваня из детского дома, но оценивал случившееся другой человек — новый я.
В детском доме, пырни я кого ножом, точно бы не стал об этом думать всю ночь — там это было в порядке вещей. У старшиков вечно случались какие-нибудь драки с поножовщиной. Правда, чаще всего никто не умирал (хотя и это бывало), но вот скорые к нам каждую неделю туда-сюда катались. Когда случалось подобное ЧП, все ребята и даже работники детдома высыпали на улицу смо