Ванька Каин — страница 3 из 61

У Москвы-реки, блестевшей бегучим ночным блеском, приостановились передохнуть, и Иван только тут сообщил, что в кладовых Татищева взяли в основном серебряную посуду, чуток доброй медной, чуток рухляди меховой, да денег серебряных и медных.

   — Только птичке спеть бы до зари, а то лошади проснутся.

   — А как? — спросил Камчатка.

   — Да вон же любовь сердечная, что скучает, сохнет обо мне. — Красивые ровные зубы Ивана белоснежно сияли. Он показал за Москву-реку за Всесхвятский мост на обширную усадьбу Шубина в могучих деревах.

Небо на востоке светлело, облака редели, но купола, маковки и кресты бесчисленных замоскворецких церквей и храмов ещё тускло спали, не перемигиваясь, не сияя ни золотом, ни синью, ни звёздами.

Вскоре Иван уже стучал в тяжёлые задние ворота шубинской усадьбы.

   — Кто там? — прогудел сонный бас.

   — Прохожий. Тут возле вас человек лежит — не то пьяный, не то помирает. — Иван говорил торопливо, испуганно.

   — Че-во? — В воротах приоткрылась дверь, из неё выглянул долговязый мужик в тулупе и действительно увидел саженях в пятнадцати от ворот лежавшего на дороге лицом в землю человека. — Так чево?

   — Чево-чево? Говорю, будто помирает, дёргается, — ещё испуганней прошептал Иван. — Погляди сам.

Мужик секунду подумал, махнул рукой «идём, мол, вместе» и пошёл к лежавшему. И только подошёл, как тот вскочил, а Иван подсек мужику ноги, тот рухнул, тут же набежали прятавшиеся в кустах остальные, мужика скрутили, задрали тулуп, завязали над головой, сказали, что будет жить, если не пикнет — прибьют мигом! — и кулём закатили в кусты. А сами — на задний двор усадьбы, выбрали у конюшни самый богатый берлин, заложили в него пару отменных рослых коней и покатили прочь. Спроворили всё так ловко и скоро, что никто на дворе и не пробудился. И ворота, конечно, тихонько за собой прикрыли. А завязанного в тулуп мужика оставили там, куда положили.

Поехали недалеко, на Малютинскую мануфактурную фабрику, где все тоже, конечно, спали. Вызвали знакомую весёлую озорную бабу, млевшую по Ивану, — Марью Чухонку. Почему так звали, она не знала и никто не знал, звали и звали. Залезая в нарядную карету, она только и спросила:

   — Что делать?

   — Быть барыней, — сказал Иван.

И назад, через Москву-реку к Чистым прудам, к дому купца, державшего в Гостином дворе лавку дорогих женских нарядов. Знакомый был домишко, навещали и раньше. Двое взобрались на забор, один упёрся спиною в глухую стену, второй по его сложенным рукам и плечам добрался до карниза, влез на него, дотянулся до чердачного окна и броском нырнул туда. Всё — в открытую, совсем на свету, на виду целой предрассветной безлюдной улицы по-над Чистыми прудами, на которых в сладко пахучей осоке сонно покачивались несколько уток.

С чердака выбросили богатое женское платье, салоп, чепец. Марья Чухонка прямо в берлине надела всё это на себя, и они помчались к Чернышёву двору, въехали прямо в ту яму-лужищу-тину, в то место, компания попрыгала в грязь, ухватясь, приподняла задок берлина, Камчатка с Тощим сдёрнули с оси левое заднее колесо, и карета косо опасно накренилась, окунувшись углом в тину.

А уже наливалась заря, уже появились первые ездоки и пешие, которые пробирались обочь Чернышёвой ямы и глядели на них сочувственно: «Ну и угораздило!» Иван шепнул Марье, и та стала визгливо ругаться, что они-де все ироды, что вгонят её в гроб и пустят по миру, что никогда ничего не глядят дома и не делают, и оттого у них всё ломается, оттого вот всё, всё добро её утопили, разорили, проклятущие, окаянные.

   — Шевелитесь! Шевелитесь! Спасайте! Живей!

И, свесившись, хлесть приблизившегося Ивана наотмашь по щеке. И ещё хлесть. Он даже по-настоящему глаза выпучил, без игры.

   — Живей! — орёт. — Окаянные! — орёт.

Чтобы, значит, они быстрей ковырялись в тине, разыскивая и вытаскивая из неё утопленные узлы, и сносили облепленные и текущие грязью в берлин, и чтоб, значит, Тощий быстрее управлялся — тот возился у задка со снятым колесом, будто что поправлял в нём.

Обочь ямины и ротозеи объявились: получали удовольствие от визгов взлютовавшей барыни, от того, как она пинает с подножки берлина своих нерадивых холопов, как своеручно хлещет по щекам. Марья правда разошлась, и когда последний узел был найден и погружен, Иван прямо в тине церемонно ей поклонился и дрожащим слезливым голосом попросил:

   — Да угомонись! — и потише, чтоб не слышали ротозеи: — Заткнись-ка, матушка! Баста!

Задок берлина сообща подняли, колесо надели, и только рослые шубинские кони с великой натугой да с их помощью выволокли тяжёлую карету из тины на твердь. Но тут Иван схватил за руку сидевшего за кучера Камчатку:

   — Стой! Гляди какая!

У облупившейся церковной ограды стояла и глядела, как они выбирались, чернявенькая молоденькая бабёнка из купчих. В кокошнике, осанистая, красивая лицом, с очень светлыми большими глазами под строгими чёрными бровями.

   — Чесать надо, Вань!

   — Чешите! Я враз...

И привстал, собираясь спрыгнуть, но Марья из кареты сильно ткнула его кулаком в спину:

   — Сказился, кобель! Сиди!

Иван хмыкнул, поморщился, не сводя с бабёнки восхищенных глаз. Мигнул Тощему:

   — Выследи!

Тот спрыгнул.

IV

   — Какой ты есть человек?

   — Не вор, не тать, только на ту же стать.

   — Понял. И полагаешь, что можешь стучаться в мой дом?

   — Угу.

   — Угу?!

   — Угу.

Нелидов правда оказался подобен каланче. Курносый, русый, чуть курчавый великан с широченной грудью и кулачищами размером в полуторапудовые гири. Перегородил дверь целиком от косяка до косяка и вверху до притолоки, чуток даже пригибался. А у Ивана, будто от изумления такой громадностью, подогнулись колени, и он глядел на него сильно снизу вверх, изобразив на лице дурашливую робость. Тот почуял, что дурачится, и задышал громко и грозно. Хорошо, что Дуня именно в этот момент выглянула в сени и быстро объяснила мужу, что это она пригласила давнего своего товарища, с которым вместе росла и который пожелал их поздравить с женитьбой. В сенях было темновато, Иван не видел её лица, но по голосу и по торопливости слышал, что она волнуется и выскочила не случайно: ждала, караулила, опасаясь, видимо, и того и другого.

Великан молча отстранился, впустил Ивана. В комнате молча, бесцеремонно, как это делают очень сильные люди, поразглядывал его, молча же, не предлагая садиться, стоял напротив и наблюдал, как тот развернул синий платок, в котором была довольно приличная по размеру шкатулка, обитая малиновым бархатом, и протянул её Дуне, сказав, что это в честь их женитьбы от него подарок, «чтоб в доме деньги водились и детки родились: бессчётно, сынки — как в лесу пеньки, и дочки — как в лесу кочки». Она открыла ту шкатулку и побледнела, замерла, потому что в ней были алмазы и золотые вещи большой ценности. Он взял эту шкатулку накануне в татищевских кладовых и даже не показывал товарищам. Великан Нелидов тоже заглянул в неё и, обомлев, даже перестал дышать, разинув толстогубый рот и всё больше и больше округляя синие простодушные глаза. Потом громко сглотнул слюну:

   — Ты богатей?

   — Да не хуже людей...

Нелидов никак не мог взять в толк, как это такое богачество можно принесть в дар какой-то просто подруге, с которой рос в одном дворе. Он чувствовал тут что-то хитрое и тёмное, но, сколь внимательно ни следил за женой, сколь свирепо ни разглядывал этого Ивана, ничего подозрительного ни в ней, ни в нём так и не приметил. Видел лишь, что Иван сей вроде малость дурковат, губошлёп, истинной цены принесённому вроде не знает. Хотя, с другой стороны, как не знает, когда одет щёголем, как первостатейные купцы: в сафьян, да плис, да в кафтан лазоревый тончайшего заморского сукна. Не может такой человек не ведать, что принёс, значит...

Однако Нелидов не любил тяжёлые мысли, они ворочались в его голове слишком медленно и всегда портили настроение. А содержимое шкатулки было столь красиво, столь дорого и заманчиво, что он уже больше думал о нём, прикидывая, на сколько же это потянет в рублях, и радуясь, что его жена будет щеголять в таких редких драгоценностях.

   — Примерила бы!

Что ни надевала, что ни прикладывала — всё было так ей к лицу, такой выглядела завлекательной, что у Ивана даже засосало под ложечкой — какую бабу потерял! А Нелидов громко восторгался, приговаривая-спрашивая у Ивана: понял?! Понял, мол, какая раскрасавица. Сама же Дуня хоть и улыбалась, вроде радуясь, но Иван-то видел, как она напряжена и какие нерадостные, грустные у неё глаза. Это великан ещё плохо знал её и ничего не замечал.

   — А не жаль такого подарка-то?

   — Луковку попову-то? Так луковка попова облуплена — готова. Знай меня почитай! И умру — почитай!

   — Понял! В память, стал быть. Молодец! Благодарствовать надо гостя-то, Дунь!

Та быстро всё спроворила, они сели за стол, выпили под складный Иванов тост за новобрачных, потом под его же тост за их счастье, закусив холодной телятиной, пирогами с печёнкой, яйцами и луком, капусткой и застывшим гороховым киселём, и Иван поинтересовался, чем рейтарские полки, заведённые, как сказывают, герцогом Бироном, отличаются от других конных.

   — Всем, всем! — радостно вскинулся Нелидов. — Не рейтары, это теперь — кирасиры зовёмся. Кирасы видел?

И сорвался, принёс из другой комнаты сначала стальной, выкрашенный чёрной краской поясной тяжеленный панцирь — кирасу, с накладным двуглавым орлом на груди, потом шпагу и один мундир василькового цвета с красными отворотами, потом карабин и второй мундир — лосиный и пуховую треуголку с железной тульёй. И при этом без остановки с удовольствием объяснял, что только у них введено два мундира — вседневный и строевой, и только они стреляют на скаку из карабина, и ещё у них у каждого есть по два пистолета. Иван видел, что Нелидов страстно любит свою службу и свою форму и гордится ими, и попросил, чтоб он хоть самое главное надел на себя, чтобы полюбоваться на него, на такого красавца великана, на которого наверняка и в полку-то все любуются. Так и сказал, чем растопил и покорил сердце кирасира. Тот оделся тщательнейшим образом, до башмаков и цветного пояса, и действительно выглядел в яркой нарядной форме и сияющей кирасе необычайно величественно, красиво и грозно. Иван даже языком зацокал от восхищения и обошёл вокруг великана и раз, и два, и три, а тот в это время, распираемый удовольствием, рассказывал ему ещё и о том, каков у кирасир устав, каков артикул-ригул, строй, каковы приёмы, кони...