Пришла мать и побледнела, прежде чем распечатала телеграмму. Конечно, телеграммы всегда бывают плохие.
С хорошими вестями не спешат, а когда случится что-нибудь плохое, то они приходят быстро. Хорошее — никогда. Иногда через месяц, через год или никогда…
Пан учитель подошел к маме, тихо с ней поговорил и поцеловал ей руку. Потом посмотрел на мой рисунок с этими беднягами, сказал, что когда-нибудь мы его докончим, и ушел.
На другой день мы уехали.
Мы ехали поездом целую ночь и почти не разговаривали.
Мать смотрела в темное окно, в котором отражалось освещенное купе, а за ним падал дождь искр. Отец сидел в углу около двери и читал иностранную газету, я беспокойно дремал и время от времени вскакивал. Когда мы подъезжали к границе, дождь искр за окном побледнел, тьма стала серая и начало светать. Отец отложил газету и позвал нас в вагон-ресторан. Матери заказал горячее вино, мне — чай и торт со взбитыми сливками, который обычно я очень любил. Но в вагоне-ресторане мне его не хотелось. Зато Руженка, которая сидела рядом со мной, ела и пила все, что ей заказал отец: пирожные, чай, вино, и, как всегда, была страшно любопытна. Она жевала и глядела на постепенно вырисовывающиеся полоски лесов, полей и цветущих садов, которые неторопливо и легко бежали возле нас, словно на тихо движущейся ленте; впрочем, она смотрела и ночью, когда в окно ничего не было видно, кроме дождя искр и освещенного купе…
Наконец поезд приехал туда, где мы должны были выходить. Около вокзала нас ждал автомобиль, который довез нас туда, куда мы должны были приехать. И только мы приехали…
Еще вчера, когда я рисовал сад, был прекрасный, теплый майский день, такой, что краски высыхали у меня под руками, а когда мы уезжали, я был рад, что на меня надели темно-синий матросский костюм, состоящий из новых башмаков, матроски, куртки с белым бархатным воротником, коротких штанишек и белых носков до колен. Но в этом месте, куда мы приехали, была почти зима. Моя матросская одежда оказалась совсем непригодна. Мы вылезли из машины около большого черного здания, окруженного парком, на крыше развевался флаг, а на угловых башнях — знамена. Флаг был как флаг. Красные и белые цвета были светлыми и радостными. А вот знамена на башнях были какие-то странные.
Они были черные, мрачные, и от них веяло холодом. Холодом, который распространился на весь этот край, а может, и еще дальше: он захватил отдаленные вершины гор на юге, где целое лето лежит снег. Холод шел и от этих южных горных великанов и от близких долин, которые открывали взгляду огромные заснеженные горы. Но холодно было главным образом потому, что черные знамена на башнях заслоняли солнце.
Я бы, конечно, выдержал этот холод и в своей матроске, если бы не люди, которые нас ждали в воротах парка возле черного здания. Некоторых я знал. Это были дальние родственники: дяди, тети и старшие двоюродные сестры. Тети и сестры улыбались и были приветливы — как же я мог сказать, что мне холодно? Мужчины были серьезны, но и они обошлись со мной ласково и любезно. Некоторые были в штатских костюмах, например в смокингах, как мамин брат, другие — в парадных военных мундирах. Один, очень высокий, с седыми волосами и моноклем, сжал мою ладонь двумя руками, может, это был генерал. Как же я мог показать, что трясусь от холода? А потом, что хуже всего, стояли там мальчики с испанской гувернанткой. Они стояли как истуканы, потому что испанка не спускала с них глаз. Младший совсем онемел. Если бы я показал, что мерзну, они бы, конечно, в своих ехидных душах порадовались, а тот, младший, совсем потерял бы дар речи.
Из-за знамен, не пропускавших ни одного лучика солнца, всюду, кроме холода, был еще и мрак. Он лежал на ближних долинах и на далеких вершинах гор, окутывал дорогу, идущую от ворот и окаймленную низким подстриженным кустарником, и закрывал на другом конце черное здание, внутри которого, наверное, была кромешная тьма. Во всех его бесчисленных окнах между тем горели люстры. Неожиданно на темной дороге, окаймленной кустарником, появился мой кузен Гини. Его лицо, обычно красивое и ясное, было темным и холодным, а его походка медленной и тяжелой, как будто его окропили мертвой водой. Наверное, он опоздал нас встретить, потому что был наверху. Когда он потихоньку к нам подошел, поздоровался с матерью и с отцом, посмотрел на дядей, тетей, двоюродных братьев и генералов, то увидел, что и я здесь.
Ему ничего не оставалось, как подойти и ко мне. Ведь мы в последнее время не виделись, ему пришлось ко мне подойти и из-за этих людей и, наконец, потому, что он хотел мне что-то сказать, немедленно, раз уж я приехал: каждый, мол, кто хочет выжить в этом здании в конце дороги, должен быть осторожен. Очень осторожен. Что это не так-то легко. Наоборот, это очень трудно. Нужен опыт, который он, конечно, имеет, потому что жил здесь несколько лет… Я знал, он мне скажет что-нибудь в этом роде, и совсем меня не удивил. Я ему ответил, что мне это безразлично. Он заметил мой независимый вид и посмотрел на меня с презрением, наверное обиделся. Но это было не самое худшее. Потом мы пошли…
По дороге, окаймленной низким подстриженным кустарником.
В здание.
Мы уже собирались ступить на массивную широкую лестницу, которая возносилась перед нами и была освещена люстрами, как вдруг вокруг нас наступила тяжелая, мертвая и пустая тишина, в которой как бы распространилась еще большая тьма, чем у ворот и на дороге, люди расступились перед нами, словно перед призраком, и их приветливые лица померкли. На ступеньки вынырнула какая-то невероятная личность…
Она была очень высокая, выше, чем седовласый генерал с моноклем, худая, костлявая и неописуемо высокомерная. У нее было необычайно бледное лицо и красные волосы, а на них блестящая, усыпанная золотом и драгоценными камнями корона. Это была смерть. Смерть с королевской короной на голове. Когда она обратилась к матери на непривычном немецком языке, каким никто в этой стране не говорит, то приподняла длинную черную юбку, изо рта у нее брызнула слюна. Когда же повернулась к отцу, то как-то сникла и не сказала ни слова. Отец ей поклонился, но холодно и не слишком низко, так что могло показаться, вроде и совсем не поклонился. Потом кончиками костлявых пальцев она поднесла к глазам золотой лорнет, который висел у нее на шее, и посмотрела на меня. Кровь у меня в ту же секунду будто застыла в жилах. Мне казалось, что за стеклами ее лорнета я вижу иволгу из Заколдованных скал, а она смотрит на меня как на какое-то двуногое животное, на меня — на маленького несчастного беднягу, который, может, и не принадлежит к этим людям. Мне казалось, что отец этим недоволен, а мать, чтобы не видеть всего этого, нарочно повернулась к другим дамам. Гини украдкой на меня посмотрел, и по его темному лицу скользнула победная улыбка… Я не имел понятия, кто она, но холод, который проникал сквозь мою одежду, был ничто по сравнению с холодом, идущим от ее взгляда. Потом мы стали подниматься по лестнице.
Чем выше мы поднимались по огромным широким ступеням, покрытыми мягкой плюшевой дорожкой, тем сильнее бледнела мать. Отец шел совершенно спокойно. Чем выше он поднимался по мягкой плюшевой дорожке, тем становился серьезнее. Гини шел слева от меня и тоже казался спокойным. Конечно, он уже знал, что там, наверху. Я смотрел под ноги, на эту плюшевую дорожку и заметил, что она такая же красная, как ковер в отцовском кабинете у нас дома, если я могу утверждать, что его видел, потому что в кабинет я не смел входить ни в коем случае, а потом мне показалось, что мягкую плюшевую дорожку постелили здесь для того, чтобы приглушить наши шаги. Чтобы вообще не было слышно, как мы идем. Сзади нас по дорожке шли все, кто встречал нас внизу; мамин брат, дядюшки, тетки, старшие двоюродные сестры, генералы и полковники и мальчики с испанской гувернанткой. И высокий седовласый генерал с моноклем.
Я был рад, что он идет. Потому что прямо за мной шла эта костлявая с короной на красных волосах. Она шла тихо по мягкой красной дорожке, напоминающей ковер, что в отцовском кабинете, шла так тихо, что я едва слышал за собой ее шаги. А потом в гробовой тишине при свете люстр мы вошли в зал.
И там нас принял дедушка.
Он стоял как раз посреди зала на черно-белом мраморном полу и зажигал со своим адъютантом одну высокую свечу, которая там стояла среди других. У нее был, наверное, плохой фитиль, потому что она никак не хотела загораться. Но в тот миг, когда мы шагнули с плюшевой дорожки на черно-белый мрамор, в тот миг, когда наши шаги зазвенели на этом полу, она загорелась ярким пламенем — это была торжественная минута. Дедушка поднял голову, кивнул адъютантам, чтобы они быстро стали на караул у красно-белого трона, возвышавшегося перед стеной, с саблями наголо. Ему же пришлось остаться там, где он был, в середине зала около той несчастной свечи. Он выглядел как-то неуверенно, будто провинился, будто его застали бог знает за каким запятием, и он с упреком поглядел на свечу. А потом по его лицу разлилась улыбка, а в глазах засветилась огромная искренняя радость, какую я редко видел у людей. Продолжая радостно улыбаться, он отбежал к стене и сел на красно-белый трон, окруженный адъютантами с саблями наголо и огромным количеством цветов и венков. Все это случилось по недосмотру, но виноватой, очевидно, оказалась мягкая красная дорожка на лестнице, слишком приглушившая наши шаги. Мы делали вид, что все в порядке. Несчастная свеча горела, а дедушка сидел неподвижно на красно-белом троне. Я чуть не закричал, мне нокаэалось, что он окаменел. Аудиенция началась…
Я старался изо всех сил догадаться, на кого из нас дедушка смотрит. Наверное, на маму, которая была почти так же бледна, как костлявая с короной, но в отличие от той уж очень была красива в этот момент. А может, дедушка глядел на отца, хотя они и не любили друг друга? Сегодня отец стоял перед ним со склоненной головой, необычайно учтивый и серьезный, но все-таки это был он, спокойный и холодный. О чем он думал в эту минуту? Отец смотрел на дедушку в старинном голубом мундире, украшенном пурпуром и золотом, который ему не нравился и из-за чего у нас дома никогда не висел дедушкин портрет. А что думал дедушка, когда видел стоящего перед ним отца со склоненной