л, как костлявая позади меня раздувается от гордости, но не знал из-за чего. Конечно, у нее на голове была корона, но она не принадлежала к нашему кругу… Потом поручики подняли красно-белый флаг, который до сих пор неподвижно лежал посреди центрального нефа в сиянии свечей, среди цветов и венков, и в каменном полу появилось отверстие.
Золотые ризы склонили головы, в воздухе пронесся дождь водяных капель, потом все утихло и заиграли гимн.
А пока играли гимн и мы стояли по-военному «смирно», дедушка с рукой, отдающей честь и дрожащей у козырька, с улыбкой на прояснившемся лице и с огромной искренней радостью в глазах, какой я никогда в жизни не видел ни у одного человека, в последний раз посмотрел на нас, как мы тут все стоим перед ним, помотрел на мать, на отца, на меня, на Гини, на маминого брата, на дядей, тетей, двоюродных сестер, на генералов, полковников, на мужчин в цилиндрах, поглядел напоследок на своих адъютантов, которые совсем бледные стояли рядом с ним, держа сабли наголо, поглядел в последний раз на свои медали и ордена, которые держали на подушках молодые поручики, поглядел и на поручиков, благосклонно улыбнулся, слегка поклонился всем и потом среди цветов и венков, будто прося прощения, с тихой умиротворяющей покорной улыбкой стал спускаться по ступеням этого отверстия в полу, стал спускаться тихонько, совсем тихо, но совершенно один. Теперь ему уже никто не помогал, никто его не поддерживал, никто не сопровождал, и поручики с его медалями и орденами остались стоять на своих местах, и его адъютанты с саблями остались на своих местах, а он как стал спускаться, так стал потихоньку исчезать — сначала ноги, потом грудь, потом лицо… и наконец отдающая честь дрожащая рука с кончиками пальцев у околыша фуражки… Я обратил внимание, что его шаги вообще не были слышны. Вообще их не было слышно, будто ту лестницу, по которой он спускался, покрывала мягкая красная плюшевая дорожка или будто он хотел там внизу застать кого-то врасплох. Кого-то, кто там как раз зажигает свечу, ждет его, а свеча у него не хочет загораться, ведь внизу в отверстии не видно было ни единого проблеска света, все там было заключено в тяжелую, черную, непроглядную тьму. Однако лестница не была покрыта мягкой красной плюшевой дорожкой. Она была из холодного, голого камня…
Потом мы вернулись.
Потом наступил вечер и как гром среди ясного неба появился седовласый генерал. Конечно, рыцарь теперь уже не был нужен. Уже умолкли колокола, погасли свечи, и замолчал Бетховен… За столом генерал сидел рядом с нами. Напротив нас — костлявая с короной и золотым Лорнетом. Я даже не помню, что мы ели, кажется мясо раков. На десерт принесли торт со взбитыми сливками. Я даже не прикоснулся к нему. Костлявая затрясла головой и голосом, полным недовольства и гнева, спросила почему я не ем. Отец ответил, что я не ем потому, что не голоден… Когда же у нее из кончиков костлявых пальцев выпал лорнет и ее глаза впились в нас, я все понял… Это была настоящая живая смерть среди нас, она ходила за мной, стояла за мной, ела рядом со мной, сидела около меня, смотрела на меня и разговаривала. Ее тень не могла полностью закрыть этот край, где она находилась, но зато эта тень ложилась на всех сидящих за столом. Я чувствовал, что ее ненавидят все, так же как отец, что всем противен ее тусклый взгляд, хотя она и смотрела через лорнет из червонного золота… Прежде чем мы встали, она сказала каждому несколько слов на таком немецком языке, на каком здесь никто не говорит. Ей ответил седовласый генерал.
— Ваша светлость, — сказал он, вынимая монокль, и голос у него даже ни чуточки не дрожал, — пока над нами— чистое небо. Еще солнце светит у нас над головой. Что написано, то действует…
Она притворилась, как старая лошадь, а на другом конце стола, рядом с испанской гувернанткой, самый младший из мальчишек давился. Тортом из взбитых сливок…
На другой день, когда сумрак начал опускаться на большое черное здание и его угловые башни, и на близкие, покрытые лесом долины, и на далекие вершины Альп, где весь год держится снег, мы уезжали. Тети и старшие двоюродные сестры были приветливыми, и некоторые из них поцеловали меня. Гини мне подал руку, лицо его было уже не таким холодным и мрачным, как при встрече в парке. Он сказал мне, что я выдержал это. Что я выдержал, несмотря на то, что не следовало так часто оборачиваться, но ничего… Он был все же добрый, мой кузен Гини. Мужчины были вежливы. Я уловил один особенный взгляд. Он был мягкий, задумчивый, почти сочувственный. Он был направлен куда-то возле моих глаз и принадлежал рыцарю, седовласому генералу с моноклем.
Мы опять ехали целую ночь. Мать не разговаривала, задумчиво, неподвижно глядела в окно, хотя за ним ничего не было видно, кроме дождя горящих красных искр, падающего на землю. Руженка ела пирожные, пила вино, чай и тоже глядела в окно, хотя в нем ничего не было видно, кроме отражения нашего купе. Отец читал иностранную газету. Затем неожиданно встал, подошел к окну, за которым падали горящие красные искры, и мне показалось, что-то сказал. Сказал, что там, откуда мы едем, пока еще все в порядке. Что там действительно солнце еще светит. Что он разделяет опасения того придворного советника, который говорил речь. О собирающихся тучах, несчастье, унижении и, не дай бог, войне. Чтобы этого у них не случилось, как случилось уже четыре года назад там.
И прежде чем я мог поразмыслить над этим словом «там», которое отец иногда произносил и, наверное, имел в виду, как говорили Гини и Руженка, «коричневый ад», он сказал фразу, в которой я не понял ничего больше, чем чувствовал сам, понял только, что касается она костлявой и что ничего хорошего он о ней не говорит.
«Приехала оттуда и считает себя чистой расой».
В полночь мы пересекли границу.
Утром мы были в Праге.
Двое людей на моем рисунке, которые спешили в сад, на первый взгляд прекрасный, а на самом деле страшный, так туда и не попали, потому что я их начал рисовать с головы, а ноги я им так и не дорисовал, что было для них счастьем. А дотом прошла неделя, как туман над волшебным лугом, когда появляется Король света, а потом началось…
4
Отец обошел квартиру, залитую майским солнцем, снова вернулся к дверям и снова обошел, на этот раз медленно, прищурив глаза, как на прогулке в весенний день, а мне все время казалось, что за ним крадутся какие-то люди. Люди, которых я, должно быть, недавно где-то видел, какие-то мои тети, старшие двоюродные сестры, то тут, то там появлялись господа во фраках, цилиндрах, а иногда и в парадной военной форме… И тут мне пришло в голову: не несут ли эти люди странные хоругви и транспаранты, не стоят ли они с хоругвями и транспарантами еще в коридоре перед дверьми, на улице, неред застекленным входом в дом; не командуют ли ими жандармы?.. А потом мне показалось, что все это происходит у нас дома, но не на прогулке по полям и лесам, а скорее это осмотр музея, который неожиданно открыли, и сюда направилась целая процессия. Это конечно, был мираж, — с чего бы моим тетям и двоюродным сестрам, панам во фраках, цилиндрах и военных мундирах направляться сюда и к чему им эти транспаранты и хоругви?
В нашей квартире в действительности было всего лишь несколько человек: местный столяр, каменщик, электрик, слесарь и маляр — итого немного бедняков. Но это-то что такое?
Отец, прищурив глаза, медленно шел по квартире, ни на Руженку, ни на меня не обращал внимания, будто мы были мухи, не обращал он внимания и на мать, которая, кажется, шла между тетями, двоюродными сестрами и остальными где-то сзади, происходило что-то загадочное — он нас презирал, и я не понимал почему. Наверное, он нас презирает, думал я, чтобы испугать.
— Испугать, — зашептала Руженка, — господи боже, почему? И кого, собственно? Разве здесь процессия теток или господ военных? Не станет же он пугать мастеровых, раз сам их позвал. Или он хочет напугать полицейских? — Она тихонько засмеялась. — Я думаю, — продолжала она, — что они его боятся и без запугивания. Я думаю, он с ними не станет церемониться. Он что-то собирается делать, это ясно!
Она еще говорила, что ему, пожалуй, не нравится, что я здесь и все вижу. Что он предпочел бы, чтобы я бегал где-нибудь на улице. А может, ему и все равно.
Не успела она это сказать, как чуть не остолбенела от удивления. Пока электрик, слесарь и маляр отправились в ванную, мы вошли в пурпуровую комнату.
И тут началось.
Около двух портретов в тяжелых золотых рамах.
Процессия с хоругвями и транспарантами, которая, совершенно очевидно, была миражем, остановилась будто у противоположной стены, а мама будто встала под хоругви, на которых был изображен маяк со звездою.
— Сбегайте за дворником, пусть придет с инструментами и стремянкой, кончим с этим, — приказал отец Руженке, даже не посмотрев на нее, и Руженка вылетела из комнаты. Дворник был уже где-то на лестнице, потому что пришел мгновенно.
— Кончим с этим, пан Грон, — сказал отец, когда дворник вошел в комнату с инструментами и стремянкой, — надеюсь, вы не думаете, что вечно можно терпеть у себя в доме какие-то призраки и отравлять себе жизнь? Видели вы где-нибудь такой старый иконостас?
— Старый иконостас я видел в монастыре у монашек, — усмехнулся дворник, выпятив челюсть. — Храни их бог. — Отец кивнул и, показав на левый портрет, сказал:
— Снимите его. Крючки оставьте.
Процессия с хоругвями и транспарантами вздрогнула и все взоры устремились к матери, стоящей под маяком со звездой. Мать стояла как статуя и молчала. Молчала и стояла как статуя даже и тогда, когда я на нее поглядел, — она не обратила на меня внимания. Отец в этой неподвижной тишине прошел в свой кабинет, задержался там на некоторое время, а когда вернулся, в руках у него были две узкие картины.
Дворник стоял уже на стремянке и снимал левый портрет. Когда он спускал его вниз, стремянка покачнулась, но он не упал. Это был сильный человек с низким лбом, густыми бровями, могучей шеей и гигантскими мускулистыми руками, коросшими черной шерстью, — наверное, он привык снимать тяжелые картины. Первым был портрет красивого молодого мужчины с легкой улыбкой на губах и с золотой подвеской на красной ленте. Потом дворник схватил картину, которую подал отец, и поднял ее как перышко. Это была фотография президента республики на коне.