Вариации на тему: Избранные стихотворения и поэмы — страница 4 из 21

сквозь бифуркацию тоски

в бескровный тлен пустых мотелей

и далее везде: в зелёный водоём

бегущих крон,

ночных радиоволн

уснувшей Атлантиды,

где в обмороке улиц – фосфор

бессонницы, невидимых и днём

перемещённых лиц.

Январь в Нью-Йорке

Ветер стих. Зайди за угол, передохни.

Отпускает в груди. Вверху загорается уголь.

Боль стихает. Всё одно, куда ни гляди.

На закате: Луга, Бостон, Барт, Анн-Арбор, Калуга.

Дым ложится в затихший окопный Гудзон,

скрывая конечную сущность парома.

Запретить бы совсем, сейчас как пойдут по низам…

Все теперь мастера в ремесле покидания дома.

Размозжи мою мысль, мою речь, эту грусть

на волокна, частицы, впусти в этот город, как влажность.

В общем шуме не слышно, кого назовут,

да теперь и неважно.

Лучше бы помолчать, когда нету и слов,

слушать тающий шопот угасания пепла.

Когда смотришь подолгу, Свобода подъемлет весло

и Манхэттен плывёт в пионерское лето.

Всё смешалось, разъято, позволено, разрешено.

И ползёт, как безвкусный озон, безопасная зона.

Все в прострелах мосты под ничейной луной,

и дичает ландшафт без тени на полгоризонта.

Уездные заметки

Это такое время,

когда видишь своё дыханье.

Время, когда незаметно

вечернее освещенье

падает в тёмную нишу

на платформу с часами,

ставшими в полшестого,

когда прошлое слышно —

выйти и подышать.

Там гештальт пассажиров

не по Юнгу и Фрейду,

химеры Перова и Босха

на жжёном льду с мочевиной,

и станционный штакетник

надвое режет пейзаж.

Мы проходим по шпалам

к чёрному ящику почты

и посылаем письма

силуэтам о снах.

Псы у бездонной лужи

терзают бессмертную кошку.

Прогулка становится драмой,

крестным путём к киоску.

Вечна тоска уезда.

Холодновато, гулко.

Отсвет Москвы за лесом

от нас уплывает утром.

* * *

Летопись вздоха —

глухой разговор:

вяжется незаметный узор,

зреет неизмеримое зренье.

Мягко шуршит оседающий кров.

Спящею кошкой прошлое дышит.

Если прислушаешься – услышишь

тихий янтарь застывающих слов.

* * *

Телефонный звонок из зиянья забвенья,

где всё по-прежнему: трубка, чёрно-белое фото, обрезки ногтей,

недочитанных книг вереница театром теней.

Те же стены, с другими обоями, —

обман зренья и света.

Номера на обоях – коридорная азбука детства,

чужого ремонта жирный розовый след.

Блики лампы, гранит пресс-папье,

твой бессмертный янтарь, Грин и Диккенс на полке,

и кастрюля укутана в клетчатый плед.

Я из школы пришёл, левая ноет рука —

потерялась перчатка. В конце имени скачет «й».

Зазвонил телефон – но и звук превращается в лёд.

Фото

Пейзаж живёт на дне пейзажа.

Как ожидание – внутри.

Ты точно ларчик отвори.

Оттуда вылетает дважды

их отражением в окне

вдруг увеличенная в три

раза – птичка, как надежда,

(на дне мерцающем Куинджи)

запечатлённая внутри.

Подводное плавание

Я значительно усовершенствовал технику

и научился нырять глубже.

Теперь я могу достигать дна

и проводить больше времени

с его обитателями.

Я чувствую рассеянные холодные прикосновения

беспозвоночных. Большие рыбы

медленно подплывают и заглядывают мне в глаза.

Мне страшно и подумать,

что там, за этим взглядом.

Кончается кислород,

и мне становится одиноко.

Солнечные лучи растворяются

в водных сумерках, и только донный натюрморт:

раздавленная пивная банка,

использованный презерватив,

стреляная гильза —

напоминают мне о доме.

Я отталкиваюсь и плыву наверх,

возвращаясь в сон.

* * *

Брожу по местам преступления

и, как Ходасевич, дышу:

свободно, весенне-осенне.

И как сумасшедший всё жду,

что что-нибудь да случится.

Летящая, словно взор,

случайно-прекрасная птица

прокаркает свой приговор —

до боли знакомого неба.

Объявит, и я побреду

от мест, где любили, налево,

к заливу, к закатному льду.

* * *

Дальнее дыхание весны,

облака невидимый полёт.

Ночью электронный лёт звезды

ищет свой эфирный антипод.

И пока молчанье долготы

отражает падающий снег,

площади полночные пусты:

треск реле да блеск ночных планет.

Некогда в воронежских лесах

я один лежал – гуд проводов

в нищем поле говорил судьбой.

В сумрачных низинах таял страх.

И теперь, когда седой глагол

выдаёт, как шубы, реквизит,

воздух, пролетевший дальний луг,

тихо из отверстия сквозит.

Бессловесен мертвенный экран.

Отсветы мерцают стороной.

Но, как довоенная, с утра —

сукровица снежная весной.

Селище-уголь

Селище-Уголь – это городок,

верней, посёлок городского типа.

Как все они – глухая слобода

или курган надежды пятилеток.

Урочище когтистое в лесах,

торжок среди речных маршрутов,

отрезанный от мира на треть года.

С тридцатых – корпуса в три этажа,

уборная на всех без переборок,

остатки толя, жесть и остов пса

у края мокрой известковой ямы.

Прилавки рынка, выцветший кумач

фабрично-слободского изолята

в дремучем логове калининских лесов.

Там с бабушкой и дедом я провёл

своё восьмое памятное лето —

рождённый недалёко чужеземец

среди туземных северных племён.

Как хорошо, спокойно и беспечно,

поужинав втроём картошкой с луком,

спуститься тихо одному к реке

и молотком рубить в карьере мелком

податливый, слоистый известняк.

Закат ложился в берендеев лес,

погасшая река дышала с нами

альвеолами тысячи озёр,

не ведая начала и конца.

Мой дед сидел у керосинки в кухне,

глядел в закат и был смиренен,

а впрочем, что тогда им оставалось? —

трофейный подстаканник, Киплинг, трубка.

Вокруг была вода, плотина, рыба,

уже почти безжизненная шахта,

здравпункт, контора в церкви и кино,

откуда рокот «Сталинградской битвы»,

по воскресеньям сотрясавший воздух,

бесшумно падал на надречный холм,

на дот, где надпись «RAUCHEN VERBOTEN»[1]

предупреждала белок и вальдшнепов

и лешего, оглохшего от шума

времени, что в секторе КZ

запрещено дышать эрзацным дымом.

Мы собирали ягоды, грибы

внутри кругов смертельной обороны,

и топь доисторического леса

хранила сталь всех сверхурочных смен.

Мне снился мост с разрывами и дымом,

и дед мой, окружённый в сером доме

на дальнем берегу, и бабушка зовёт,

и он дошёл до нас и просит чаю.

Мы снова были вместе, и теперь

я знаю: всё уже неважно.

А прожитое после – отвлеченье

от главного: сидения на кухне

в чудесном ожиданье у окна —

когда закат зажжёт через минуту

прохладную чернеющую бездну.

Ещё я помню наш отъезд, рабочих

у бора в ожидании трёхтонки.

До станции примерно три часа.

В последний раз я видел эту воду

чешуйчатых озёр и в тёмном небе

текучий конус дальних диких уток,

ушедших безвозвратно тенью судеб

в бездонное отверстие луны.

* * *

Л. Г.

Бытиё – тихий люкс нежилого отеля

над скелетом вокзала.

Долгий транзит у голландской, индейской реки.

То, что сегодня не досказала, долетит —

продолженьем руки,

указаньем на временный выход

из безумья, квадратного ночью.

Я вот всё думал, что это лишь выдох.

А это – жизнь, как и есть она, впрочем,

где всё по крошкам: табак, хлеб и мелочь —

на безличной поверхности быта.

Как ни прикидывай – не получилось.

Но выясняется: ты не убита.

Ты лежишь на краю тёплой бездны,

названной – одиночеством ночью.

Или покоем? Судить бесполезно.

Каждый себя доживает заочно.

Так вот и я; оживая помалу,

впрок берегу затвердевшую данность.

Мёртво губами шепчу все условия

и прижимаю к себе одеяло.

Прогулка по родному городу

Я засыпал под угасанье гимна,

когда окно в глубоководном, зимнем,

начертанном свеченье фонаря

тонуло в завихренье февраля,

и за Кольцом остывшая заря

недвижимо плыла в вокзальном дыме.

У трёх вокзалов, у трамвайных ли