Вариации на тему: Избранные стихотворения и поэмы — страница 5 из 21

ний

коростой покрывал чернильный иней

у тени Косарева грудь и козырёк,

лахудру пьяную и Ленина висок,

суконного прохожего мешок,

транзитного, из Харькова в Калинин.

Свечение вечерних позолот,

усталого стройбата дальний мат.

Шальной таксист под мёртвым светофором.

В его кабине фауна и флора,

бычки и водка для ночного спора.

Час ночи. Перекрытый переход.

Охряный ряд казарменно – петровский:

Лефортово, Девичье, Склифософский,

на Сухаревской в будке – постовой,

внизу под ним алкаш на мостовой

с профузным матом, с болью грыжевой

в снегу солёном ждёт транспортировки

в кишащий сумрак городских больниц.

Травмпункт, барокко, в голубях карниз,

сортир прокуренный с обрывками «Вечерки»,

где в душегубке хлорного угара

сукровица ночного разговора,

под гаснущие вопли рожениц.

Гниющее нутро больших палат,

безжизненный анабиозный сад,

сугроб, прожжённый щелочным раствором,

забросанный карбидом, беломором,

у бани столб синеющего пара

висит, не в силах тронуться в полёт.

Торжественная морга тишина!

Соль, сахар, яйца, спирт, чаёк. Луна

взирает тускло в стрельчатость часовни,

и бой часов застыл старинно-ровный.

Здесь, в вековой листве, у самой кромки

ложится тихо благодать на нас

с прозектором, бессмертным диагностом,

лелеющим на цинковом подносе

старинную кунсткамеру хвороб:

испанка, шанкр, скрофула, аорт

шагреневость, рахит, сап, гумма, зоб

и мягкие, слоящиеся кости.

Потом вдоль Самотёки в донных трубах:

Цветной бульвар, палатка «Субпродукты»,

по Сретенке – кинотеатр «Уран»,

«Комиссионный», над Донским тяжёлый дым,

трамвай, ломбард, тюрьма, «Узбекистан».

Прогульщика божественное утро.

Квадратная кирпичность старых школ.

Сардельки, горн, фамилии на «Л»,

и тригонометрическая пытка,

гипотенуза, катет, тёмным утром

сухие пальцы логики событий,

бессмысленно ломающие мел.

Ступеньки, уголь, школьный задний двор,

сыр «Новость», «Старка», лето, комсомол,

кусты, где отметелили Косого

и где сломали целку Карасёвой,

площадка с сеткой, где я как-то слева

забил через просвет свой лучший гол.

Бездомный свет заброшенных квартир.

Давно закрылась медленная дверь,

ведущая в страну зеркал разбитых.

Старуха с неводом, старик с её корытом.

Всё пусто, гулко, настежь всё открыто

под выцветшим плакатом «Миру – Мир!»

* * *

Мне хотелось узнать, почём треска,

и хотелось узнать, почему тоска.

А в ушах гудит: «Говорит Москва,

и в судьбе твоей не видать ни зги».

Так в тумане невидим нам мыс Трески.

Мне хотелось узнать, почём коньяк,

а внутренний голос говорит: «Мудак,

пей коньяк, водяру ли, “Абсолют”

вечерами, по барам ли, поутру —

всё равно превратишься потом в золу».

Я ему отвечаю: «Ты сам мудак,

рыбой в небе летит судьба!

И я знаю, что выхода не найти,

так хоть с другом выпить нам по пути

и, простившись, надеть пальто и уйти».

«Не уйдёшь далеко через редкий лес,

где начало, там тебе и конец.

Так нечистая сила ведёт в лесу,

словно нас по Садовому по кольцу,

и под рёбра толкает носатый бес».

Там, я вижу, повсюду горят огни,

по сугробам текут голубые дни

и вдали, у палатки, стоит она.

И мы с ней остаёмся совсем одни,

то есть я один и она одна.

* * *

На чужом полуострове сердце спокойнее дышит.

Там лежишь, как на дне, и себя только слышишь.

День проходит, как пасынок ночи,

как боль по погоде.

Ты приходишь, стоишь, словно звук Пастернака

на мёрзлом пороге.

Не понять, не остыть, нe оставить:

откуда всё это берётся?

Это сердце, напившись прибоя, медлительно бьётся.

Память вьётся плющом по чужому фронтону,

по фронтону голландско-кирпичного дома,

тщетно в мире ища очертания дома.

Слышен шорох плавней Каролины,

дыханье прибоя.

Постоишь на пороге и снова

сливаешься с морем.

С морем в зоне воронки,

опасно напрягшeйся ливнем.

Ожиданье напрасно, но жизнь —

oжиданье, и в нём

нарастает загадочный гуд,

как в детской трубе водосточной.

Так прощаются с детством всю жизнь.

Но и это – заочно.

Сентябрь в Нью-Йорке

Опадают пепельные лица

oсенью в Нью-Йорке.

Асбестовое солнце не гаснет

ни днём, ни ночью.

Многоглазая рыба на суше —

взорванный остров.

Крыш чешуя

зарастает цветами.

В гуде сирен —

безответное небо.

Сумерек астма —

в аспидном кратере порта.

Люди бредут на пожар.

Рыбы плывут – где поглубже.

Парки пусты на рассвете,

и только колеблемо ветром

нежное поле

проросших под утро сердец.

2001

Шереметьево

Так широка страна моя родная,

что залегла тревога в сердце мглистом,

транзитна, многолика и легка.

Тверская вспыхивает и погасает,

такая разная – военная, морская —

и истекает в мёрзлые поля.

Там, где скелет немецкого мотоциклиста

лежит, как экспонат ВДНХ.

За ним молчит ничейная земля,

в аэродромной гари светят бары,

печальных сёл огни, КамАЗов фары,

плывущие по грани февраля,

туда, где нас уж нет.

И слава Богу. Пройдя рентген,

я выпью на дорогу

с британским бизнесменом молодым.

В последний раз взгляну на вечный дым

нагого пограничного пейзажа,

где к чёрно-белой утренней гуаши

рассвет уже подмешивает синь.

Дачное

Давай пройдёмся по садам надежды

Елены, Ольги. Там, где были прежде.

Туда, где ждёт в траве велосипед.

Где даже тени тянутся на свет,

опережая ветви.

Где за малиной потный огород

сам по себе загадочно растёт.

Забытый мяч подслушивает сонно,

как кто-то там топочет воспалённо

в смородине: Лариса не даёт.

Где рыжий кот на жертвенную клумбу

несёт души мышиной бренный прах

по вороху газет у гамака

и чуткой лапой трогает слегка

в газетной рамке Патриса Лумумбу.

Плывёт с небес похолодевший свет,

предметам на лету давая форму.

Электропоезд тянется в Москву,

тревожа паутину и листву

осины праздной у пустой платформы.

Овощная база

Гниль овощехранилищ. Грузовик

на чёрном льду нетронутой дороги.

Солдат у крана просит закурить,

недавно рассвело.

Kомки ворон последнего призыва

застыли на провисших проводах.

Зима стоит на мёртвом поле в простом платке

среди кочнов капусты.

Две колеи (в одной из них ботинок)

ведут на свалку, в глинистый овраг.

Вдоль длинного бетонного забора

меридиан электропередач гудит бездонно.

Пар изо рта пролитым молоком

вверх утекает, в полое пространство.

Ноябрь.

В аптеку

Умирал сосед по дому:

м. рождения – Даугавпилс,

г. рождения – четвертый.

Посылать за смертью «скорую»!

Я бегу в аптеку – вниз.

Кислородная подушка,

запах камфоры и свечи.

«Может, что-то съел на ужин?»

«У кого-нибудь есть спички?!»

Гимн заканчивает вечер.

За окном слезам не верят,

только снегу. Материк

недвижим, от пепла серый.

Или от небесной пыли.

И одна звезда горит.

Станция метро закрыта.

С непокрытой головой,

в форме статуя у входа,

невзирая на погоду,

шлёт колонны на убой.

Там по мокрой мостовой,

по Кольцу вели когда-то

немцев пленных поутру

в глинистый, бездонный кратер

строить дом, где ПТУ,

где дежурная аптека

пахнет йодом и судьбой,

где в апреле пахнет снегом,

и на перекрёстке века

замерзает постовой.

* * *

Смеркается. Совсем стемнело.

Долина жизни как пейзаж Куинджи.

Луна покрыла местность чёрным мелом.

Не видно флоры, фауны не слышно.

Рыбки уснули в саду, птички заснули в пруду.

Страшно без джина и тоника

грешникам в скучном аду.

A четырём алкоголикам —

славно в Нескучном саду.

Я и сам в таком же положении.

Скушно, девушки!

Где же вы, светлые?

Детства слепое телодвижение

перетекает в забвение нежное,

с давнего Севера в сторону южную.

Там вечерами течёт чаепитие.

Я уже шаг этот сделал последний.