Вариации на тему: Избранные стихотворения и поэмы — страница 8 из 21

Не грусти. Всё равно мы живём на краю Средиземного моря:

дымный запах акаций, ржавый танкер и тающий берег.

Всё пройдёт и остынет. Но есть предрассветное горе.

Когда души расходятся, больше друг другу не веря.

Это значит – не верить себе, забыв о потере,

готовить себя к другому рожденью.

Наклонясь над постелью, память вспомнит по воскресеньям

о глубинном тепле, постоит надо мной, и простынет

след ее, затихая шагами за дверью.

Памяти Джорджа Гаррисона

То с одним, то с другим —

расстаёмся с Битлами.

Да и сами, глядишь,

из окошек глотаем

бездну общих небес

и гитарного гуда,

узнавая с утра,

что случилось под утро.

То ли Джон, то ли Джордж,

то ли ты, то ли я.

Так в табачном дыму

тает ткань бытия.

Быт ползёт.

Расстаёмся с детьми

навсегда. До-ре-ми.

До-ре-ля. Да и я.

Гимн пропавшей страны.

Расстаемся и мы.

Он звучит, как аккорд

опустевшему залу.

Нажимаешь «Remote» —

оживает гитара.

Вот экран-натюрморт.

Ставший общим ландшафт,

фог над гаванью рано.

Ливерпуль ли, Нью-Йорк,

где в траве свечи на

земляничной поляне

всё дрожат до утра.

Покурить и допеть,

может, станет не пусто.

И становится грусть

продолжением юности.

Так становится смерть

атрибутом искусства.

* * *

Две души в потёмках жили.

То не жили – не то жили.

Отдыхали впопыхах.

Чудный стих в словесном иле

засыхал в черновиках.

Вот одна из них как будто,

протрезвев наверняка,

захрипев, встречает утро.

Забывается на сутки

и мытарит до звонка.

А её подруга нежная

всё блуждает в полутьме.

Днём ли, ночью ненадёжной ли,

горло прикрывая бережно,

убегает налегке

в поисках жены-сестрицы,

от отчаянья живой.

Сколько нам ещё останется

судьбами играть с тобой?

Я такая же, подруга,

задержалась на года.

По карманам погадаю:

то судьба, то не судьба.

Мелочи найти на два

остывающих жетона,

чтоб хватило нам вдвоём.

У последнего вагона

переводчика Арона

мы с надеждой подождём.

Может быть, он сам приедет

или спутницу пришлёт.

В зоопарк проедут дети.

Или это только снится?

Не приедет – повезёт.

Подождёт ещё немного

у тоннеля на ветру

проститутка-недотрога,

где подземная дорога

ляжет скатертью к утру.

Экскурсия

Вместо тригонометрии – Театр Советской Армии.

Пергамент кожи красноармейца,

содранный колчаковской контрразведкой.

Неразвеянный пепел Лазо под стеклом.

Беззвучно звенящий ледяной лафет во дворе.

Сырые тёмные недра шалаша в Разливе.

Парное пиво в розлив у кольца трамвая.

Неподвижные облака в тяжком полёте

над пятиконечным горным массивом театра.

«Вас вызывает Таймыр».

Ледяной трамвай, трёхгрошовая драма.

Ещё теплом мерцающие души,

плывущие мимо сказочного серебрянного парка

Института туберкулёза РСФСР,

с бездонной каверной арки,

к их последнему исходу —

к высадке у кольца конечной.

Бесконечная остановка.

* * *

Цепь сигнальных огней над долиной Эйн-Керем

дальнобойным полётом к незримым деревням,

в бесконечную жизнь многослойных олив,

в заминированный халцедонный залив.

Крепок мрамор холодный – расколотый воздух,

там застыл истребитель, летящий на отдых.

Над скалой, где шумит подземельная кровь,

где не гаснут огни поминальных костров.

Мимо древнего рва и арабских окопов,

где кусты проползают по колкому склону

в невообразимую евразийскую даль,

в ледяную молочную пыль и печаль.

Так, во сне возвращаясь к далёким пенатам,

к шлакоблочным прямоугольным пеналам,

вдруг услышишь: взлетело гортанное слово.

Словно выстрел в долине, откликнулось снова,

и разбилось беззвучно о скалы в Эйн-Керем,

растекаясь листвой по масличным деревьям.

* * *

Летя над океаном снега,

подумал я: и слава Богу,

что невозвратная дорога

видна в овальном том окне.

Глаголом жечь остались братья

в глухом похмелье бытия.

Там в рамке в чёрно-белом платье

стоит наедине семья.

Там пограничной цепью годы

с клочками виснущих забот.

Сто проводов и сто обедов,

и пущена наоборот

та плёнка на обрыве века.

И замирает до утра:

ночь, улица, фонарь, аптека

и весь в черёмухе Арбат.

* * *

Ложится ночь лениво на Норд-Ист.

Плывёт вдоль улиц мороком бензинным.

Во влажности – огни наперекрест

погасших звёзд, машин и магазинов.

Она Голландцем виснет за бортом,

певуче гомонит безродной мовой.

Сам шевелишь губами не о том,

себя не узнавая в незнакомом,

осевшем на поверхности земной

в бесшумный лабиринт ночных флотилий

стандартного жилья, где всё темно.

Лишь отблески TV не погасили.

Но где-то – светлый куб и тёплый дух.

Там подают стихи и чай с вареньем.

Но нам – дорога в дальнюю страну,

где спит в земле зерно стихотворенья.

* * *

В субботу напился,

в воскресенье закрыто.

Душа помутнела, потом прояснилась.

И стало яснее под пологом быта,

что я не забыл, что ты не забыта.

Ни водка, ни грохот вагонов недели

не заглушают воркующей сути.

Ложишься, глаза закрывая, в постель,

и память стоит у кровати наутро.

И любишь последней любовью, как прежде,

и сердце вслепую плывёт на рассвете,

как бледный рассвет плывёт по одежде,

в надежде найти на полу, под газетой,

записку, забытую с прошлого лета.

* * *

Строка растаяла на грани заката,

погасла зарница последнего звука.

Осталось недолго. И позднее лето

пройдёт безмятежно, останется слепком,

почти наудачу – движеньем на север.

Побег не навстречу, на встречу с собой.

А что остаётся: себе лишь поверить —

и руки на руль, и лечь на них лбом.

В дороге, на дальней автостоянке,

среди незнакомцев, потерянных тоже

в стране неизбежного перемещенья,

где языки звучат наизнанку,

и радио в бреющем воздухе режет,

и совести отвечать уже незачем.

Пройти наудачу по краю провала,

взглянуть на секунду в глаза безвозвратно,

три жизни уж прожил – всё кажется мало,

четвёртую ночью отложишь на завтра.

А завтра пойдёшь на работу, закуришь,

заскочишь, закусишь, ответишь на письма.

Но сам-то себе, как ни странно, не веришь:

что это и есть та самая жизнь.

Себя узнаёшь: вот школьное фото,

«Княжна Мери» открыта на нужной странице.

И жалко себя, как было когда-то,

и так далеко до этой границы.

* * *

Выдохнешь. Вылетают слова,

словно Лермонтова души зола.

Уильям Блейк расстегнул ворот,

увидел уголь. Похоронен чёрт знает где.

Этот стержень, лезвие, конус,

уходит под землю,

в последнюю осень. Моросит

до обеда. И после. Скучно на даче.

Чеховы съехали. В Ялте скучно.

Ферзя увезли. Тихи поля Галлиполи.

Дарданелл блеклый берег. Победители в фесках

слепы, пьют чай из мензурок.

Доктор Живаго устроился на две ставки.

Хватает на отпуск на Валдае.

Там тоже дождь и татарва. Ничего нового.

Болезнь развивается естественным образом.

Бузина, белена да черемша.

В завещании – два кота и приёмная дочь.

Последнее простят, но не забудут.

Или забудут, но не простят. Что ещё хуже.

Вот и последнее слово приветствия.

Здравствуйте, как поживаете?

Меня зовут Лена. А как же ещё?

Воистину, уже в трёх поколениях нету фантазии.

* * *

Всё, что заплачено и оплакано,

всё, что замётано и отведено,

метит судьба нитями белыми,

словно на шкуре звериной отметины.

Ну и пора, пока зарубцуется,

дышишь и куришь, чай без сахара.

Ночью тиха непроезжая улица,

в этих местах не нужна охрана.

Ни она, ни охранная грамота не надобны.

Морен надолбы как замка башни.

Пошли мне туда письмо до востребования.

Помнишь, как было в жизни вчерашней?

Ходишь к окошку, смотришь на девушку.