— Коммунистов и комсомольцев ко мне!
Их было не так уж много, коммунистов и комсомольцев, человек десять, но для цементирования группы и этого было вполне достаточно.
— Товарищи, противник хочет узнать, растянулись мы или нет, чтобы потом ударить.
Сами понимаете: Сталинград, он и есть Сталинград. Поэтому в данном конкретном случае самое главное — наш ответ, наш удар должен быть стремительным, на одном дыхании: нельзя, чтобы фрицишки (он и сам не заметил, как произнес это несвойственное ему, но пришедшееся своим оттенком к месту словечко) не то что поняли, а даже почувствовали бы, что у нас тут слабинка. Ясно? Я иду с вами. Впереди — командир взвода и замполит роты. Надо, ребята, толкнуть так толкнуть! Чтоб у фрица косточки хрустнули. Силенки хватит — и седьмая атакнет, и комбат сверху навалится.
Вот это — смесь словечек, высокого Сталинграда и понятное каждому (навстречу ударит седьмая рота, а сверху — комбат) объяснение тактической задумки контратаки — сразу подняло дух людей, изгнало колебания, в которых всегда гнездится страх.
Командир роты облегченно вздохнул: решение замполита освобождало его от ненужного и даже вредного в этих условиях двоевластия. Ему же нужно командовать всем этим участком обороны, вести людей в контратаку.
Когда взвод пошел вперед, Кривоножко вылез наверх, залег в посеченном кустарнике и осмотрелся. Он понял, хотя и не так быстро, как Лысов и Жилин, расстановку сил, оценил действия снайперов, которые стреляли неподалеку от него, и даже пожалел, что Жилин убежал к комбату (он ведь так и не знал, что Жилин все время стрелял). Потом он снова спустился в траншею и догнал взвод, кому-то помог, а кого-то попросту вытолкнул на поверхность, а потом, заражаясь яростью рукопашной, что-то орал, куда-то стрелял, двигался все вперед и вперед, ступая на что-то мягкое, податливое под каблуками…
Он видел, как немцы выскакивали из траншей, иногда волоча за собой раненых, но чаще просто убегая, видел, как иные из них падали, но в убегающих не стрелял — берег патроны для тех, кого мог встретить. Но — никого так и не встретил. Люди разделались с противником и без него.
И уж потом, пробегая траншеями, он встречал своих в не узнавал их — расширенные яростью зрачки, то закушенные до белизны, то, наоборот, раскрытые, как после погони, рты, безумная чернь под глазами и у крыльев носа. Не было огня, но люди опалились, а может быть, закалились на своем и вражьем внутреннем огне. И многих била крупная нервная дрожь — уходило напряжение.
Пока шли в контратаку, пока дрались — иного ж выхода не было — драться нужно: не ты убьешь, так тебя убьют, — страха не ощущалось. Впрочем, он был, но не стал главным.
Главное — убить. А вот теперь, когда кого можно было уже убили и они лежали под ногами, когда все явственней пахло свежей кровью — приторно и муторно, — вот теперь-то, представив, что могло произойти с ними, люди запоздало испугались и за себя, и за то, что они наделали.
Кривоножко сам был близок к этому состоянию и понял и людей, и обстановку. Как и Жилин несколько минут назад, он тоже находился на своей внутренней высоте и с этой высоты увидел то же, что увидел и Жилин: если противник обрушит сейчас артналет — будет плохо… Очень плохо. А комбат, по-видимому, еще не понял обстановки…
Но тут сработали иные центры — ведь за батальон отвечает не только комбат, но и замполит. И Кривоножко отдал приказ, как полноправный заместитель командира:
— Выбросить трупы! Своих — в тыл. Приготовиться к отражению контратаки противника.
Приказ оказался неточным и половинчатым. Ведь атаковали немцы, а наш батальон контратаковал. Но так уж сложилось, что немцы чаще всего словно бы контратаковали.
Этим поддерживался боевой наступательный дух. А половинчатым этот приказ оказался потому, что Кривоножко хотел отдать приказ отойти в укрытия, но не решился сделать этого. Он только рассредоточил людей, надеясь и на их выучку, и на боевой инстинкт, — кого как бы подвел к укрытиям, а кого-то увел в тыл — они выносили трупы.
И уж только потом, узнав о смерти комбата, он, ужаснувшись и впервые на войне выругавшись, снял каску, опять выругался, но уже мягче, покаянней — он все-таки привязался к Лысову — и вздохнул: что ж… придется командовать.
И он командовал. Как ни просил командир восьмой роты вернуть взвод, он оставил его восстанавливать траншеи и дзоты седьмой роты, и Чудинов с признательным удивлением поглядывал на Кривоножко — ничего, комиссар, разумно. Разумно…
И уж только тогда, когда позвонили из полка и потребовали от него расследования обстоятельств смерти комбата, он словно вспомнил, кто он такой, и внутренне отстранился от управления батальонам — все равно ж пришлют другого комбата.
Политработников на строевую работу посылают редко… Хотя в приказе Верховного говорилось и о таком варианте… Но ведь то приказ, а то традиции…
Глава восьмая
Лысова похоронили там же, где и всех, — на опушке леса, на высотке, с которой открывались далекие и тихие тыловые дали. Когда капитана хотели переодеть в шинель, Жилин сказал:
— Он не любил шинели. Говорил, в ногах путается…
— И капитана похоронили в стеганке.
Ночью восстанавливали траншеи, землянки, дзоты. И немцы тоже работали — собирали трупы; выползали на ничейку с длинной веревкой, на конце которой была привязана отточенная «кошка» — якорь. «Кошку» швыряли к трупу, подцепляли его и тащили к себе.
Просто и удобно. Потом трупы закладывали в плотные бумажные мешки и на машине отправляли на кладбище. Могилы рыл небольшой экскаватор, три мешка клали один на другой и ставили над ними один березовый крест. Быстро и организованно.
Еще не остывшие от ярости контратаки, наши бойцы сдували пулеметами сборщиков с их «кошками».
В этот час прибыл новый комбат — не слишком молодой, красивый, со шрамикомподковкой над переносицей. Из штаба полка его привел Жилин.
Новый комбат старший лейтенант Басин пожал руку адъютанту старшему, писарю, телефонисту, но на Жилина рукопожатия не хватило — ни в ту минуту, когда он встречал комбата, ни сейчас. Комбат выслушал адъютанта старшего и решил:
— Немцам не мешать. Пусть таскают мертвяков — меньше вони будет. — Подумал, добавил:
— Проволочные заграждения самим не восстанавливать, саперы попарятся. — Помолчал, спросил:
— Где комбатовский автомат?
Жилин молча выскочил из штаба и побежал в комбатовскую землянку. Торопливо засветил гильзу с фитилем. Землянка отдавала нежилью — на столе курганчики осыпи с накатов, топчан комбата не убран, и над ним одиноко висит полевая сумка. Костя ощутил такую боль, такое одиночество, что со свистом вобрал в себя воздух и покривился. Быстро убрал сумку в лысовский чемодан, сунул туда же его старые уставы и наставления, перестелил топчан и только после этого захватил автомат и каску. Лысов, как всегда, пошел в бой без каски не любил он ее, говорил, сползает часто. И Костя понял, что вражеские автоматчики подстрелили его неспроста — все были в касках или пилотках, а капитан в старой, еще довоенной фуражке, которую Костя сохранил на Соловьевской переправе. Она тогда свалилась с Лысова, и ее подобрал прибившийся к остаткам их роты ефрейтор Жалсанов. который тащил свою снайперку, немецкий и наш автоматы. Он прибился к Косте потому, что увидел его снайперку с зачехленным оптическим прицелом.
Потом уже они соорудили носилки и пронесли Лысова до какого-то медсанбата, а может, госпиталя. Лысова там перевязали, а остатки роты, вместе с прибившимися, дня три отсыпались в ближнем лесу. Потом их всех направили на переформировку. Вскоре там появился и Лысов…
Все вспоминалось разом, но путано, с перескоками. Впрочем, он весь этот день жил как бы с перескоками, то клял себя, то сжимался от боли, то становился нахальным: «А-а, переживем!» Но понимал: чего-то он не переживет. В чем-то и он стал другим, и все вокруг тоже сменилось.
Новый комбат, старший лейтенант Басин, молча принял оружие и каску, вышел из штаба.
Шел он быстро, решительно, правильно поворачивая, в путанице старых и новых ходов сообщения и отсечных позиций. Косте Жилину это понравилось — у человека есть военное чутье. Ориентируется…
Старшего лейтенанта Чудинова они нашли в дзоте. Привалившись к стене, ротный дремал. Когда хлопнула дверь, он вскочил и сразу же ухватился за пистолет; — Басина он не знал. Но потом увидел Жилина и засмеялся:
— Думал, диверсант. — и представился, небрежно коснувшись пилотки: и он не любил каски, а фуражки не имел.
Комбат тоже представился, и Чудинов неуловимо подобрался, но так же весело и беззаботно доложил, чем занята рота.
— Это вы приказали не мешать фрицам убирать трупы? — закончил он доклад вопросом.
— Я.
— Вроде перемирия?
— Зачем — перемирия? — поморщился Басни. — Во-первых, вони будет меньше, во-вторых, зачем уточнять наши огневые точки. Ведь они зачем шли? Разведку боем вели, вызывали огонь на себя. Может, в спешке и не все увидели, а вы им подскажете.
Чудинов помолчал, подумал и кивнул:
— Резонно. Ну вот я пулеметчиков и отпустил новый дзот доделывать, а сам здесь кукую на всякий случай. — И, уже не обращая внимания на комбата, весело спросил у Жилина:
— Это твои ребята со вторых линий били?
— Мои… — прохрипел Жилин. Горло почему-то перехватило.
Чудинов доверительно и весело пояснил Басину:
— Я, понимаете, смотрю, немцы так и валятся, а пулемета не слышно. Потом, когда они уже ворвались, жду ихнего тяжелого оружия — пулеметов там, минометов. А они как появятся на бруствере, так и падают. Мне ж не видно, кто их сечет, — позади все в дыму.
Что это, мыслю, за секретное такое оружие появилось — и не видно, и не слышно, а фрицы падают… Послушайте, комбат, а нельзя ли там еще снайперок расстараться?
И Басин, и Жилин невольно вскинули взгляды на Чудинова: уж слишком вольно он вел себя. Но в сумерках дзота его лицо освещалось только с одной стороны — с той, с которой горел фитиль в сплющенной гильзе зенитного снаряда. Лицо ротного казалось безмятежным и веселым. И в самом деле, чего ему побаиваться, Чудинову?