Василий Теркин — страница 2 из 95

Ока впадает в Волгу, а наоборот. И слышите, пять футов, а то и три с четвертью, не угодно ли? Может, через десять минут и совсем сядем на перекате. Я ведь сам коренной волжанин. С детства у меня к воде, к разливам влечение. К лесу тоже. А что мы из того и из другого сделали? И мужицкое-то сердце одеревенело.

Жги, вырубай, мелей… ни на что отклика нет в нем. Да и сам-то, против воли, помогаешь хищению.

Писатель поднял на него глаза и усмехнулся.

— Андрей Фомич вам меня кандидатом в пайщики отрекомендовал. Это точно. Собираюсь судохозяином быть. Значит, буду, хоть и косвенно, помогать лесоистреблению. Ха-ха!.. Такая линия вышла. Нашему брату, промысловому человеку, нельзя себе карьеру выбирать, как папенька с маменькой для гоголевского

Фемистоклюса. Дипломатом, мол, будет!..

— Вы в товарищество поступаете… вот в это самое? — спросил Борис Петрович.

— В это самое, только еще деньжат надо некоторое количество раздобыть…

Теркин опять перебил себя.

Разговор влек его в разные стороны. В свои денежные дела и расчеты он не хотел входить. Но не мог все-таки не вернуться к Волге, к самому родному, что у него было на свете.

— Судохозяином заправским станешь, Борис Петрович, — продолжал он так же возбужденно, — и начнутся муки мученские. Вот в Нижний коли придем не больно поздно, увидите — целый флот выстроился у Телячьего Брода. Ходу нет этим пароходам, вверх-то стр.13 по реке. И с каждым летом все горше и горше. А господа набольшие… ученые путейцы… только государственные ассигнации всаживают в зыбучие перекаты. Будем вечерком подходить к Нижнему, извольте полюбоваться на путейскую «плешь» — так ведь их запруду зовут здесь. Перегородили без ума, без разума реку — и порог днепровский устроили; через него ни одна расшива перескочить не может. А ухлопали, слышно, триста тысяч!

И, точно испугавшись, что его главная мысль улетит, он подсел ближе к своему собеседнику, даже взялся рукой за полу его люстринового балахона и заговорил тише звуком, но быстрее.

— Где спасенье мужика? Коли не в какой-нибудь особой вере… знаете, такой, чтобы самую-то суть его забирала, — так я и ума не приложу, в чем? Только ведь у сектантов и есть еще мирская правда, крепость слову, стоят друг за друга. И в евангельских толках то же самое, и даже у изуверов раскольников, хотя и у них уже многое дрогнуло, особливо по здешним местам. Без запрета, без правила… знаете, вот как у татар, в алкоране, — не будет ничего держаться. А с нищетой да с пропойством что вы устроите? Сначала надо, чтобы копейка была на черный день, для своего и для мирского дела; а накопить ее можно только, когда закон есть твердый во всяком поступке и в каждом слове.

— Копейка! — повторил со вздохом Борис Петрович, характерно наморщив одну бровь, и дернул бородку. -

Насмотрелся я, голубчик, на юге, в новороссийских степях, на скопидомство. И у сектантов, и у православных. Ломятся скирды, гумны-то — на целой десятине, везде паровые молотилки, жнеи! Хозяева-то идолы какие-то. Деньжищ! Хлеба! Овец!.. И все это мертвечина! — Глаза писателя уныло и мечтательно смотрели вдаль, ища волнистого следа, который шел от парохода. — У наших, у здешних, по крайней мере, на душе-то нет-нет да и заиграет что-то. Церквушку поставить. Лампадку засветить. Не зарылся, как те, идолы, в свою кубышку!

Голос его упал, и он, нагнувши голову, стал искать в боковом кармане папиросницу.

Теркину сначала не хотелось возражать. Он уже чувствовал себя под обаянием этого милого человека с его задушевным голосом и страдательным выражением худого лица. Еще немного, и он сам впадет, стр.14 пожалуй, в другой тон, размякнет на особый лад, будет жалеть мужика не так, как следует.

— Церквушка! Лампадка! — вырвалось у него. Эх, Борис

Петрович! Нет у него никакой веры. А о пастырях лучше не будем и говорить.

Он махнул рукой.

— Да у него своя вера. Поп сам по себе, а народ сам по себе.

— В том-то и беда, Борис Петрович, что православное-то хрестьянство в каком-то двоеверии обретается. И каждый из нас, кто сызмальства в деревне насмотрелся на все, ежели он только не олух был, ничего кроме скверных чувств не вынес. Где же тут о каком-нибудь руководстве совести толковать?

Теркин опять махнул рукой.

— Все это верно, голубчик, — еще тише сказал писатель. -

И осатанелость крестьянской души, как вы отлично назвали, пойдет все дальше. Купон выел душу нашего городского обывателя, и зараза эта расползется по всей земле. Должно быть, таков ход истории. Это называется дифференциацией.

— Читывал и я, Борис Петрович, про эту самую дифференциацию. Но до купона-то мужику — ох, как далеко! От нищенства и пропойства надо ему уйти первым делом, и не встанет он нигде на ноги, коли не будет у него своего закона, который бы все его крестьянское естество захватывал.

— Вы и тут правы, — выговорил писатель, и обе брови его поднялись и придали лицу еще более нервное выражение.

III

— Борис Петрович! — раздался громкий голос капитана из-за рубки. — Чай простынет, пожалуйте!

Он подошел к ним.

— Заговорились? А вы, Василий Иванович, не откушаете?

— Я только что пил.

— Пожалуйте, Борис Петрович! Мне, грешным делом, соснуть маленько хочется. В Нижнем-то надо на ногах быть до поздней ночи. Вы ведь до Нижнего?

— Да, голубчик, там погощу денька два-три у одного приятеля и в Москву по чугунке. стр.15

— Так пожалуйте!

— Сейчас, Андрей Фомич, — отозвался Теркин. — Эк, приспичило. В кои-то веки привелось мне встретить

Бориса Петровича, и разговор у нас такой зашел, а вы с вашим чаем!..

— Сию минутку, — просительно выговорил писатель. -

Налейте мне стаканчик. Я люблю холодный. И лимону кусочек.

— Ладно, ладно.

Капитан скрылся за рубкой. Они немного помолчали, и

Теркин заговорил первый.

— Хороший парень Андрей-то Фомич! Жаль, что на таком дрянном суденышке ходит, как этот «Бирюч». И глянь-ка, сколько товару наворотил. Хорошая искра попади вон в те тюки — из нас одно жаркое будет.

— Что вы? — тревожнее спросил Борис Петрович.

— Обязательно! Немножко с ленцой, Кузьмичев-то, а толковый. Ежели я, со своим пароходом, в их товарищество поступлю, он может ко мне угодить.

Мы его тогда маленько подтянем, — прибавил Теркин и подмигнул. — Вам его история известна?

— Как же!

— Где-то я читал, что московский старец, Михаил Петрович Погодин, любил говорить и писать: "так, мол, русская печь печет". Студент медицины… потом угодил как-то в не столь отдаленные места, затем сделался аптекарским гез/елем. А потом глядь — и капитан, по Волге бегает!

Он подметил взгляд писателя, когда произносил имя Погодина и делал цитату из его изречений. В этом взгляде был вопрос: какого, в сущности, образования мог быть его собеседник.

— Вот ведь и ваш покорный слуга — на линии теперь судохозяина, а чем не перебывал? И к чему готовился?

Попал в словесники, классическую муштру проходил.

— Вы-то?

— А то как же! Приемный-то отец мой от своих скудных достатков в гимназии меня держал. Ну, урочишки были. И всю греческую и латинскую премудрость прошел я до шестого класса, откуда и был выключен…

— Исключили? За что? стр.16

— Долго рассказывать. А для вас, как для изобразителя правды… занятно было бы. Да Андрей Фомич, поди, совсем истерзался?..

— Вы бы пошли с нами посидеть.

— Каютишка-то у него всего на полтора человека. А я — мужик крупный. Я подожду здесь, на прохладе. И без того безмерно доволен, Борис Петрович, что привелось с вами покалякать.

Из-за рубки показалась опять дюжая фигура капитана.

— Пожалуйте! Борис Петрович!

— Иду, иду!

Писатель заторопился, но успел подать Теркину руку и еще раз пригласил его.

— Нет, уж вы там вдвоем благодушествуйте. Места нет, да я и плохой чаепийца, даром что нас водохлебами зовут.

Его тянуло за Борисом Петровичем, но он счел бестактным нарушать их беседу вдвоем. Ни за что не хотел бы он показаться навязчивым. В нем всегда говорило горделивое чувство. Этого пистоля он сердечно любил и увлекался им долго, но «лебезить» ни перед кем не желал, особливо при третьем лице, хотя бы и при таком хорошем малом, как Кузьмичев. Через несколько недель капитан мог стать его подчиненным.

Теркин прошелся по палубе и сел у другого борта, откуда ему видна была группа из красивой блондинки и офицера, сбоку от рулевого. Пароход шел поскорее. Крики матроса прекратились, на мачту подняли цветной фонарь, разговоры стали гудеть явственнее в тишине вечернего воздуха. Больше версты «Бирюч» не встречал и не обгонял ни одного парохода.

Все та же родная река тянулась перед ним, как будто и богатая водой, а на деле с каждым днем страшно мелеющая, Теркин не рисовался в разговоре с Борисом Петровичем. У него щемит в груди, когда он думает о том, что может статься с великой русской рекой через десять, много двадцать лет. Это чувство, как и жалость к лесу, даже растет в нем, — нужды нет, что он "на линии" пароходчика. Отопление мечтает он завести у себя нефтяное. Нефти еще целая уйма, хоть и с ней обходятся хищнически, как со всем, что только можно обращать в деньги.

И досада начала разбирать его на то, что капитан помешал их разговору, да и сам он не так направил стр.17 беседу с Борисом Петровичем. Ему хотелось поисповедоваться, раскрыть душу не по одному вопросу о крестьянстве, показать себя в настоящем свете, без прикрасы, выслушать, быть может, и приговор себе. А так он мог показаться хвастуном, «рисовальщиком», как он называл всех, кто чем-нибудь рисуется. Все, что он про себя сказал, была правда. Да, он мужицкого рода, настоящий крестьянский сын, подкидыш, взятый в дом к «смутьяну», Ивану Прокофьеву Теркину, бывшему крепостному графов Рощиных, владельцев половины села

Кладенца.

А почему же он, три часа назад, когда останавливались у

Кладенца, даже и с палубы не сошел? Должно быть, сердце-то у него не екнуло при виде красивого села, на нескольких холмах, с его церквами и монастырем, с древним валом, где когда-то, еще при татарах, был княжеский стол? Он в это время лежал на диване своей каюты, предоставленной ему от товарищества, как будущему пайщику, и только сквозь узкие окна видел полосу берега, народ на пристани, два-три дома на подъеме в гору, часть рядов с