Вазкор, сын Вазкора (1978) — страница 3 из 6

БЕЛАЯ РЫСЬ

Глава 1

Внезапно заболеть, когда до этого никогда не болел — тяжелое испытание. Если оно чему-нибудь и учит, так это тому, что не следует доверяться своим познаниям, лучше строить на сыпучих песках, чем на скале, которая может раздавить тебя в тот день, когда рухнет.

Заболеть или полюбить. Большой разницы нет, когда ты не хочешь признать этот факт или не научен. Почти двадцать лет ты буйствуешь на земле, слепой на один глаз, глаз сердца. Потом этот глаз раскрывается.

Я отдал ее моим женам, мою эшкирскую рабыню. Я воображал, что они вцепятся в нее своими когтями, и она прибежит ко мне как к спасителю. Я никогда не встречал гордости в женщине, настоящей гордости, или если встречал, не понимал.

Итак, я ловил рыбу в весенних ручьях, играл в азартные игры с воинами, стрелял по мишеням, занимался городскими лошадьми, ходил на охоту с собаками, спал с Чулой или Асуа, или еще с одной-двумя женщинами крарла, и вскоре палатки были разобраны, и мы опять были на старой дороге Змеи, направляясь на восток, и надо было приводить в порядок копья, стрелы и оружие для сезона битв. И то тут, то там в перерывах между видами этой мужской деятельности племени я замечал женщину в черном прямом платье и черном шайрине, идущую с кувшинами к пруду, склоненную над стиркой или у кухонного костра (она никогда не была без дела, Чула следила за этим), и ее волосы струились по весеннему ветру, как золотая волна.

Крарл не забыл моего геройского подвига, как я предполагал. Когда первый вызов к войне пришел на Змеиную Дорогу, пять палаток Эттука, которые я освободил из крепости, сплотились вокруг меня, как старые товарищи, снова рассказывая ту историю и клянясь, что я должен поразить скойана в печенку, если они бросили нам копье войны. Теперь, когда мне предстояло драться, я надеялся, что таким образом избавлюсь от своей занозы. Рукопашный бой, когда на тебя со всех сторон летят вражьи копья, не способствует размышлениям о женских бедрах. Но следующей частью моего испытания было то, что я понял, я потерял свою одержимость боем, потерял азарт убивать, утратил ненависть, во всяком случае, значительную ее часть. Я не боялся. Но все это больше не имело для меня значения, моя сила, молодость и доблесть ничего не стоили, если я не мог сложить свои победы к ее ногам.

Я этого не осознавал умом, только чувствовал всем существом и душой.

Но все равно мы бились со скойана и хинга, шесть битв за двенадцать дней. Последний бой был со скойана, далеко от дороги, при этом был сожжен крарл скойана, взято много пленников, женщин и скота — между дагкта и скойана все еще шла вражда из-за нарушенного перемирия. Я отсутствовал три дня и вернулся предельно уставший и злой. Женщин было множество, а я не хотел их, мне нужна была только одна, но она была в палатке моих жен, эта черная шайрин с ее филигранными волосами.

Я скакал обратно вместе с солдатами, полупьяными, качавшимися в седлах, а жалкая вереница пленников плелась сзади. Эттук со старшими воинами ушел вперед подсчитывать свои трофеи втихомолку. Он, как всегда, был расстроен, что я избежал смерти; он никогда не переставал желать ее, я думаю.

Но я не обращал на это никакого внимания. Все это время я помнил Демиздор, как она метнула в меня кинжал, как я пронзил ее глубже. Я заключил со своим вожделением договор, что буду владеть ею, невзирая ни на какие причуды изнеженной городской женщины. Я использую ее и избавлюсь от нее. Другого способа вырвать эту стрелу из моего тела не было.

Была середина месяца Воина, граница между весной и летом — не толще серебряной проволоки. Мы проехали через частокол уже почти вечером, и женщины крарла выбежали из своих укрытий приветствовать нас пронзительными криками и визгом; такова была традиция, и она казалась мне лишенной всякого смысла.

Небо было ярко-голубое, чистая синева без единого облачка. Стояли погожие дни после жестокой зимы, уже пахло лесными цветами; когда воины и их жены немного поутихли, можно было расслышать стрекотанье кузнечиков в траве, и центральный летний костер выглядел водянисто-бледным в сверкающем свете солнца.

Прежде чем заняться делами, я отправился к скалистому краю леса, где росли густые сосны и бежал ручей, сверкавший как нож. Я сбросил одежду, смыл военную раскраску и напился там. Я был изнурен, но не хотел спать, а был как сжатая пружина. Я не мог думать ни о чем, кроме Демиздор. Как она выглядела, какое у нее было лицо, когда я последний раз видел его, какая у нее походка, ее тело, ее глаза. Что-то из мрачного бормотания Тафры вспомнилось мне о богинях-женщинах, которые питались душой мужчины. Я знал, что если Демиздор станет сопротивляться мне, я убью ее, а если она будет лежать, как лед, и я не смогу растопить ее, частица моей мужской силы иссохнет в этом холоде. Это было очень похоже на чары, на проклятье. Выйдя из ручья, я дрожал, и не только от прохладной воды. Я насухо вытерся плащом и оделся, когда красновато-янтарные и пурпурные тени от сосен уже удлинялись. Если бы у меня был бог, я принес бы ему подношение, прося о нежности моей рабыни, чтобы она не терзала меня хлыстом своего презрения.

И вдруг, как исполнение заклинания, я увидел фигуру с кувшином для воды, идущую к ручью по тропе, проложенной женщинами. И это была Демиздор. Я почти испугался ее или этого момента, или себя самого. Я даже в то мгновение не понимал всей власти этого образа, усиленной самоограничением и тремя днями и ночами, проведенными без него. «Ты уже владел этой сукой, — думал я. — Ты снова овладеешь ею. Она твоя, так возьми ее и покончи с этим».

Я прислонился к молодой сосне над бегущей водой и дал ей подойти.

— Мои жены не оставляют тебя без дела, — сказал я. — Это хорошо. Рабыня не должна проводить время попусту.

Я положил руку на ее плечо и развернул ее к себе. Она вскрикнула, и кувшин выпал у нее из рук.

Я сразу понял, что она никогда бы не закричала так просто от прикосновения. Она была бы надменной, молчаливой, деревянной. Эго было непредумышленно, выражение шока или боли. Все во мне сразу переменилось. Я почувствовал перемену, но не понял ее источник.

— Что случилось? — сказал я. — Моя нежная жена бичует тебя, о чем она и просила позволения? — Она не ответила. Она стояла прямо и смотрела мимо меня.

Тут я заметил красную жидкость на пальцах, которыми я коснулся ее, я нежно обнял ее и притянул к себе, и почувствовал, что платье на плече липкое. Там была шнуровка; я хорошо это знал, имея случай расшнуровывать женщину раньше. Вскоре я раздвинул ткань платья на ее плече.

Я смотрел на смерть и раны много раз. Но это было как в первый раз.

Ее кожа, бархатистая и гладкая, как миндаль, была измолота в месиво из крови и плоти на конце плеча.

Когда я увидел это, в глазах у меня почернело, а из горла вырвался рокочущий белый гром.

— Кто? — спросил я. На этот раз я почему-то догадался, что она ответит.

— Моя хозяйка, жена моего господина воина, — сказала она, твердая, как лезвие.

— Чула.

Несмотря на ее неподвижность и твердый тон, она горела огнем под моими руками. Ее слабость приглушила мою.

— Как свинья сделала это с тобой? — спросил я.

— О, она очень справедлива. Я разбила ее эмалевую расческу, твой подарок, как я полагаю. Поэтому она расчесала мою кожу, чтобы я помнила в будущем, что должна быть аккуратнее с ее вещами. Она сказала, что у меня всегда будет этот шрам. Она позаботилась об этом.

— Демиздор, — сказал я.

Я уже давно в совершенстве выговаривал ее имя. Никто другой не мог произнести его; они называли ее Демия. Я прижал ее к себе, и она подняла глаза на меня, распахнутые, затуманенные лихорадкой, зеленее диких трав. Она услышала это в моем голосе; я тоже. Понадобилось такое, чтобы я увидел, куда меня привел мой путь.

Я усадил ее на берегу, разорвал свой плащ и намочил его в воде, чтобы промыть ее рану. Она всхлипнула от прикосновения холодной воды, и я увидел, как она сжала зубы под вуалью шайрина, чтобы снова не заплакать.

— Тебе надо пойти к Котте, — сказал я. — Она сделает это лучше меня.

Я поднял ее на руки; она была легче, чем когда я поднимал ее в последний раз, а она и тогда ничего не весила. Кажется, ко всему прочему она еще и голодала.

Она лежала спокойно, как мертвая, и сказала:

— Вазкор великодушен со своей рабыней. — В ее речи все еще была язвительность.

— Утешься, — сказал я. — Чула пострадает больше, чем ты. Я позабочусь об этом. После того, как я выпорю ее, я выброшу ее и ее отпрысков. — Только за наказание рабыни? Ты слишком суров, — пробормотала она.

Мы уже подошли к палаткам, черным на фоне закатного неба. Женщины в шайринах были у центрального костра, они повернулись и уставились на меня; воины, лениво занимавшиеся упряжью или пленниками, тоже смотрели.

Через море солнечного заката, огней костра и взглядов я пронес Демиздор. В тот час она была единственной реальностью.

Позднее я отвел Чулу в палатку Финнука.

Она не хотела идти.

Ночь была холодная, сине-черная, как крылья ворона, и звезды запутались в его перьях. Перед палаткой финнука горел костер, и он со своими сыновьями сидел там после еды. Я толкнул ее к нему.

— Вот твоя дочь, — сказал я. — Ты можешь забрать ее назад.

Сначала они онемели от удивления с открытыми ртами, только пламя костра разговаривало. Затем Финнук порывисто поднялся, отяжелевший от гнева, как могут только старики, а он был стар для воина.

— Назад? Клянусь змеей, я не хочу ее назад.

— А-а! — загремел я. — Значит и в твоей палатке от нее не было пользы?

Он затоптался, а его сыновья и собаки хмурились и подпрыгивали, уставясь на меня. Чула корчилась и рыдала, громко и яростно кукарекая. К этому времени подошли поглазеть и другие.

— Это моя дочь, — сообщил мне Финнук.

— Владей ею тогда, — сказал я.

— Да, да, клянусь змеей. Что плохого она сделала? Она хорошая жена сыну вождя. Она родила ему троих здоровых мальчиков. — Она принесла мне неприятности, — сказал я.

— Как это?

— У меня была рабыня, — сказал я, — ценная городская женщина высокой стоимости, которую я мог обменять и обогатить тем самым крарл. Эта, лицемерно хныкающая у твоих ног, обезобразила шрамом мою рабыню, мою собственность.

Я очень хорошо знал, какую линию поведения выбрать. Он нахмурился и выругался про себя.

— Если это так, рабыня ослушалась…

— Эта женщина, твоя Чула, ослушалась меня. Я с ней покончил. Она больше не имеет ко мне никакого отношения. Видишь, Финнук, здесь много свидетелей, которые это слышат.

Чула завыла. Она упала лицом в грязь и заколотила ногами.

— Подожди, Тувек Нар Эттук, — увещевал Финнук. — Она сделала глупость, и ты должен побить ее. Но не выбрасывать же ее за это. Как же твои сыновья?

— Они не сыновья мне. Я отказываюсь от сыновей этой матери. Может быть, она и в этом была нечестна со мной. Мне что же, покрывать ее распутство?

Он тяжело топтался вокруг своего костра, бросая свирепые взгляды, в растерянности.

— У нее было приданое, — сказал он наконец.

К этому я был готов. Я швырнул рядом с Чулой кожаный мешок с золотыми кольцами, военными трофеями, стоившими больше, чем то, что он дал мне с Чулой, не вернув изумруд, который теперь носила Тафра. Он тут же указал мне на это.

— Эшкирская рабыня, которую испортила твоя потаскушка, принесла мне корсаж из изумрудов. Финнук может прийти и выбрать.

Он покачал головой. Он не хотел сдаваться на этом, но не мог найти выхода. Кроме того, я выглядел злым, бешено злым, как бык, которого не пускают к коровам. На самом деле я не был так зол, только опьянен массой новых до боли эмоций. Я выкраивал себе одежду по своим меркам, и Финнук с его дочерью попадали за линию среза.

— Тувек-Нар-Эттук, — сказал он, — она недостойная пыль. Она огорчила тебя, и я ее проучу. Я подержу ее в палатке моих женщин несколько лун. А потом ты решишь.

Я пожал плечами.

— Это мне безразлично. Бери ее и бери золото. Мне она не понадобится, пусть даже упадет луна.

При этих словах Чула поднялась. Она рванула на себе волосы и пронзительно закричала:

— Тувек! Тувек! Тувек!

Безумнее ее глаз я еще не видел. Они говорили мне о моей несправедливости к ней, мне стало неприятно. Но в моем мире не было места ни для кого, кроме одной.

— Я женюсь на эшкирской женщине скорее, чем возьму эту кобылу, — сказал я.

И я пошел прочь от костра Финнука, и снова позади меня царило молчание, только потрескивал огонь.

После этого я пошел к Котте. Она встретила меня у полога.

— Я пришел за эшкирянкой, — сказал я.

— Неужели, воин? — сказала Котта. — Я обработала рану, но у нее жар, у твоей рабыни. Если ты возьмешь ее в свою палатку и ляжешь с ней, ты ее убьешь. Городские женщины по большей части несильные, и она не выдержит этого.

— Тогда я не лягу с ней, — сказал я. — Пусть остается здесь.

Слепые глаза Котты, которые, казалось, все видят, нервировали меня.

— Это новая болезнь, — сказала она. Но когда я нырнул в палатку, она добавила:

— Тафра еще не видела своего сына сегодня вечером, я думаю. — С Тафрой будет ее муж, — ответил я. — Я пойду завтра.

В палатке целительницы стоял сумрак, темный дымный свет. Демиздор лежала на коврах, голова ее была отвернута от меня. Я увидел, что она без маски; только легкая кисея ее светлых волос скрывала лицо. Сердце у меня так забилось, что палатка запрыгала перед глазами. Но я подошел к ней спокойно.

— Демиздор, — сказал я, — я отвел эту женщину назад к ее отцу. Другие мои жены не обидят тебя. А когда закончится время битв, и мы придем на летнюю стоянку, я женюсь на тебе. Ты будешь моей первой женой вместо Чулы. Очень тихо она спросила:

— Смогу ли я вынести эту ни с чем не сравнимую честь?

Под цветком все еще была гадюка, как я убедился. Я не ответил. Я приподнял пелену белокурого шелка с ее щек и нежно повернул ее лицо к себе. Ресницы ее дрогнули, как во сне; она ни за что не хотела смотреть на меня.

— Ты будешь носить городскую маску, — сказал я. — Не серебряного оленя, та у другой. У меня есть лучше, серебряная рысь с янтарными украшениями для волос. И я достану для тебя тонкой ткани у моуи. Она будет лучше для твоей кожи.

— Почему ты утруждаешь себя ухаживаниями за мной, воин? — проговорила она. — Я твоя собственность. Ты можешь использовать меня в любое время, как пожелаешь.

И тогда, я не мог бы объяснить как, но я понял — может быть, по ее глазам или тону, который не был холодным и резким, как раньше, — что она в тех же сетях, что и я.

Я наклонился и поцеловал ее. Несмотря на болезнь, губы у нее были прохладные и свежие. Она схватила мои руки и прижала меня к себе. Я никогда не мог представить себе, что нечто подобное может сделать меня счастливым.

Однако когда я отпустил ее, она отвернулась от меня и снова спрятала свое лицо, шепча на своем языке, который я не мог больше понимать. Ее любовь ко мне, должно быть, бродила в ней уже какое-то время, превратившись против ее воли в вино, которое я только что попробовал. Тогда мне не пришло в голову, что ей стыдно смотреть мне в лицо, что она может считать унизительным для своей крови и гордости и даже сомневаться, в своем ли она уме, если страстно желает того, на кого ее род плюет.

Я вышел из палатки Котты, окрыленный победой, убежденный в своем счастье.

Пусть ни один мужчина не считает себя счастливым, пока боги не поставят клеймо счастья на его спине.

Глава 2

Бои и налеты месяца Воина прошли, и зеленый месяц, что наступает после него, тоже прошел; был месяц Девы, месяц свадеб, и крарл обосновался среди диких полей и садов и оседающих белых камней на восточных пастбищах, когда Демиздор пришла в мою палатку.

Она долго была в лихорадке, а потом ослабла и была хрупкой как листочек. Очень многое могло бы сказать мне, как она боится прийти ко мне, но я все еще был глуп и, видя желание в ее глазах и прикосновениях, думал, что битва выиграна. Зная, что она еще больна и слаба, я оставил ее на попечении Котты в ее палатке. Здесь Демиздор обитала, ни с кем не общаясь, кроме целительницы и меня. Хорошо, что она находилась под моим покровительством. Я знал, что женщины крарла ненавидели ее за ее красоту и отличие от них — повторялась история Тафры. И Тафра тоже ненавидела Демиздор, по этому поводу Котта и моя мать ссорились. Я не знаю, какие слова произносились и какие угрозы сулились. Конечно, у Котты не было другого выбора, она должна была приютить эшкирянку, так как я приказал ей. Вскоре Демиздор оправилась настолько, что могла ездить верхом на муле за мулом Котты во время наших путешествий — до этого она ездила в паланкине, закрепленном между двумя лошадьми, с навесом от солнца, такое удобство обычно предоставлялось женщинам после родов, если крарл был на переходе. Когда каждый вечер разбивался лагерь, Демиздор сидела перед палаткой Котты без дела, на что не отважилась бы ни одна женщина крарла. Когда зажигались лампы, я приходил навестить ее, потому что не мог держаться в отдалении.

Мы не вели серьезных разговоров, редко прикасались друг к другу. Для утоления моего голода это было меньше крошки, и язык ее все еще был остер. Она выговаривала мне за мою дикость, насмехалась надо мной; кляла наше невежество, отсутствие книг и музыки; наше отношение к женщинам и самим себе. Я все это сносил, потому что ее глаза опровергали ее слова. Ее глаза теперь смотрели на меня, как смотрели и другие женские глаза. Отчасти я радовался моему воздержанию и готов был ждать, пока она окрепнет, прежде чем спать с ней, потому что она тоже ждала; это было ясно. Она хотела меня — пусть я был шлевакин (городское слово для обозначения варвара, мерзавца). Поэтому я заставил ее ждать, как она заставляла ждать меня, хотя почти каждую ночь мои сны были заполнены ею. И когда я отсутствовал одну-две ночи во время битв или грабежей, я постоянно думал о ней и никого не брал в свою постель. С тех пор, как я стал мужчиной, я никогда так долго не бывал без женщины, но я знал, что пир приближается.

Между тем я оставил Чулу в палатке ее отца. Я не отрекся от нее формально перед священником; после первой буйной сцены я утратил интерес к этой драме. Официально Чула оставалась моей женой, но никто не заблуждался относительно того, что я ее выгнал. Финнук упорно держался за надежду, что я смягчусь, и не приходил за изумрудом, который я предлагал ему взять, но оставил себе золото. Я никогда не видел ее в крарле. Думаю, они специально держали ее подальше от моих глаз.

Я сказал, что Демиздор была моим миром в те месяцы. Из-за этого я не замечал других вещей. Из-за этого я даже получал больше ранений в сражениях, стан менее внимательным, но никогда все-таки не был настолько бездумен, чтобы позволить себя убить. Однако я совершенно был слеп по отношению к Тафре. Впоследствии я проклинал себя за свою глупость. Но и проклятия и мудрость опоздали.

Я пошел навестить мать на следующий день после налета на скойана, когда я отнес Демиздор к Котте и бросил Чулу назад к Финнуку.

Тафра сидела прямая, как копье, но тело ее уже располнело, наливаясь из-за того, что росло в нем. Мне не нравился этот вид, эта зараза, которую Эттук наслал на нее. Ее лицо было спрятано под шайрином, и она не сняла его. На ней не было изумруда Чулы, который я отдал ей годы назад. Она протянула его мне на ладони.

— Ты пришел за этим, Тувек? Так как ты отказался от нее, пусть лучше драгоценность будет у нее. Это было ее приданое.

— Ну и ну, мать, — сказал я. — Я не предполагал, что ты печешься о правах Чулы.

— Если не за драгоценностью, то зачем ты пришел ко мне?

— Да чтобы увидеть тебя, — сказал я, — поздороваться с тобой. Меня ведь не было в крарле, или ты забыла?

— Я ничего не забываю, — сказала она. — Мука матери в том, что она ничего не забывает. Я помню твое рождение, помню тебя у своей груди. Я помню, как ты рос, чтобы стать моей гордостью. А теперь я для тебя ничто. Забывает сын, — голос у нее был горький, старый и сухой, как шелуха. Я знал о капризах женщин во время беременности и не придал этому значения.

— Ну вот, я здесь, я пришел навестить тебя.

— Я и вчера здесь была, — сказала она. — Ты не пришел. Ты предпочел пойти к своей городской шлюхе, ведьме с бледными, как свиной жир, волосами, которая тебя околдовала. Ты совсем не слушаешь моих предупреждений? Я теперь так мало значу для тебя?

Это был извечный плач матери по сыну. Я мог бы распознать его и повести себя с ней иначе, но ее скрытое маской лицо, ее высохший голос и женская глупость рассердили меня. Я надеялся, что с этими зловещими предсказаниями злых чар покончено.

— Не испытывай мое терпение, — сказал я. — Ты знаешь, какие между нами отношения, между тобой и мной. Ты же знаешь, что у меня с эшкирянкой. — Я знаю, что ты женишься на ней.

— Итак, ты знаешь.

— Да, и ты думаешь, что это не колдовство, которым она одурманила тебя, она — рабыня, а ты — воин, и чтобы ты женился на ней священным браком?

— Достаточно! — закричал я. Я никогда не встречал такой глупости со стороны Тафры, такой навязчивой болтовни о духах. — Ты, моя мать, тоже была пленницей из чужого племени, захваченной во время налета, рабыней копья, шлюхой Эттука, пока он не ввел тебя в огненный круг и не сделал своей женой. Что же, ты тоже околдовала его, мать? Если так, ты сделала плохой выбор. Когда я стану мужем моей эшкирской рабыни, женщины не осмелятся порочить ее, а мужская половина учить своих сыновей обзывать ее, как всю мою жизнь они поступали с тобой. Твой красный боров хвалит тебя, как хвалят свиноматку, и рассказывает всему племени, как он ездит на тебе верхом и хвастается, что спаривается и с другими. С тех пор, как я начал ходить, я сражаюсь, и когда был мальчиком, и когда стал мужчиной, потому что я твой сын, а он не позаботился о твоей чести, поэтому и о моей. Когда у Демиздор будут от меня сыновья, им не придется сбивать в кровь костяшки, чтобы доказать, что они мои наследники. — Я осекся, задыхаясь, понимая, что сказал чересчур много.

Она сидела все еще прямая, все еще в маске. Она сказала, очень спокойно:

— Ты достаточно наказал меня, перестав любить, тебе нет нужды наказывать меня еще и словами.

Мне было стыдно. Стыд никак не сочетался с настроением радости и победы, которое я испытывал до этого. И именно это мне было труднее всего простить ей.

— Прости, — сказал я. Это прозвучало жестко и недобро, я сам слышал это. — Не будем больше об этом.

— Слишком много сказано, — ответила она.

Я ждал, что она заплачет, как уже ждал однажды. Тогда она не заплакала, не заплакала и сейчас. Если бы она заплакала, я бы подошел к ней. Она не плакала, и я не подошел.

— Завтра будет охота, — сказал я. — Я принесу тебе что-нибудь.

Она поблагодарила, и я ушел.

После той неприятной встречи она была вежлива и почти не говорила со мной, и я придерживался того же. Я стал вспоминать другие случаи, когда она вела себя странно и была упрямой. Я начал презирать ее, как я презирал других женщин, которые претендовали на меня, а мне не нужны были их притязания. Но сам я не осознавал, что презираю ее. Она видела это лучше меня. Я проводил с ней меньше времени, чем когда-либо, все больше с моей девушкой в палатке Котты. Меня больше не трогало то, что Тафра не снимала шайрин в моем присутствии. Я едва замечал это. Я страстно мечтал увидеть только лицо Демиздор.

Так моя мать сидела одна, разбухая от семени Эттука, и страх, который однажды ясно читался в ее газах, спрятался где-то глубоко в ее мозгу. Котта приносила ей лекарства, и она надменно выпивала их, не произнося ни слова. Даже ее муж не приходил больше к ней. Он не хотел ее больше. Если бы она принесла ему еще одного мальчика, ее благополучие расцвело бы, как пышный цветок, но если это будет девочка или болезненный мальчик, ее не ждало ничего хорошего. Возможно, она видела себя повторением судьбы Чулы, но у Тафры не было ни родителей, ни друзей. Что до меня, то узы были порваны.

В те месяцы моего триумфа, моего голода и страстного предвкушения над моей матерью Тафрой сгустились тени, чернее Ночи Сиххарна.

Я женился на Демиздор по обычаю племени в кольце огня, перед Силом.

Он не хотел, но я заставил его. Я чувствовал свою силу в тот год и знал, как ею воспользоваться. Он вращал глазами и брызгал слюной, выплевывая свои заклинания через оскаленный рот, но обвенчал-таки нас.

Я позаботился, чтобы моя свадьба не была похожа на другие. Я преподнес много подарков и принес к столу много мяса убитых мной самим зверей и бочку крепкого малинового напитка, которую увез после налета на городской дворец-форт и сохранил. Я подарил Эттуку одну из моих городских лошадей, и он натянуто усмехнулся. Две или три кобылы собирались жеребиться, так что это не было для меня большой потерей.

Я сказал Демиздор, чтобы она надела серебряную маску-рысь, и цветочки из янтаря в ее топазовых волосах выглядели почти красными. Моуи пришли со своим вечным обменом, и я достал у них материю, тонкое белое полотно с зелеными и бронзовыми полосками. Мока, выбиравшая материю, тараторила им про Демиздор, гордясь достоинствами моей новой невесты, как она гордилась бы новым бронзовым котлом. Мока была довольна тем, что имела: своим мужчиной, детьми и домашним очагом. Демиздор была военным трофеем, чем-то, что увеличивало мое процветание и поднимало статус. Для Моки, может быть, Демиздор не была даже человеком, просто еще одним богатым приобретением для украшения палатки.

Руки Демиздор блестели бронзовыми и серебряными браслетами, а шея — золотыми обручами. Она вошла ко мне в огненный круг подобно дочери вождя. Но за открытыми прорезями маски ее зеленые глаза блестели презрением. А с другой стороны, когда я взял ее за руку, она дрожала, и грудь ее вздымалась под кисейной тканью, как от бега. Она хорошо знала, что ее ждет.

Я был рад, что заставил ее ждать, дал время погореть немного, как горел я сам.

Свадебный пир устраивается для мужской половины вокруг центрального костра крарла. Задолго до его окончания невеста идет в палатку, и вскоре жених встает и отправляется вслед за ней.

Скачущие огни костра, крики и тосты и переходящие из рук в руки чаши были бессмысленной интерлюдией между отбытием моей женщины и моим уходом к ней. Когда я поднялся, ночь окутала меня, голова моя звенела, и на всей земле была только одна дорога, та, что вела меня к ней.

Ряды палаток были темными и пустыми, только кое где светились красным светом жаровни да какая-нибудь женщина суетилась, припозднившись со своей работой. Свет горел только перед палаткой Котты, и она сама сидела перед лампой. Когда я проходил мимо, слепая женщина безошибочно окликнула меня по имени.

— Тувек, прежде, чем ты пойдешь туда, куда ты идешь, лучше тебе узнать кое-что.

Я рассмеялся, я был немного пьян — от возбуждения, а не от вина.

— Ты думаешь, я не знаю своего урока?

— Я думаю, ты знаешь его достаточно хорошо, — сказала она. — Ты не знаешь другого.

— Чего же тогда? Давай, Котта, я ждал этого несколько дней. У ночи только часы, и я не хочу терять их здесь.

Она встала и приблизилась ко мне.

— В моей палатке, — сказала она, — эшкирянка говорила со мной, как женщина с женщиной в час нужды. Она из благородного рода, рыцари и супруги их королей. Она была подругой одного из золотых масок, которые бросились на свои кинжалы в крепости: принца. Она считала это почетным, а ты лишил ее этого…

— Это прошлое, — сказал я. — Теперь наступает будущее.

— Может быть. Птица в ее груди трепещет крыльями из-за тебя, но голова осуждает ее. У меня в доме много лекарственных эссенций и ядов. Есть маленький каменный кувшинчик, одна-две капли из него хороши против боли в ногах у стариков, но если больше одной-двух капель, сердце остановится. Твоя эшкирянка расспрашивала меня об этих вещах и, поскольку она будет женой сына вождя, я ответила ей.

У темноты выросли острые края, и вино скисло во рту.

— И что же, Котта?

— Каменный кувшинчик ушел с твоей невестой, — сказала Котта. — Она взяла его. Она знает, что Котта слепа, и думала, Котта не заметит. Но у Котты свой способ видеть.

Я застыл, отупев от ее новости. Ярость белой волной захлестнула глаза.

— Значит, она отравит меня, — сказал я. — Но умрет она.

— Колодец глубже, чем ты думаешь, — сказала Котта. — Я предупредила тебя, чтобы ты остерегался, но испытай ее прежде, чем действовать.

Я уже поднимался по тропинке.

Кровь барабанила в висках. Миллион уловок голубями кружился в моей голове. Примерно в шести шагах от моей палатки я представил, как я найду ее, она даже убийство затмит своей красотой. И я уже знал, как действовать, будто планировал целый месяц.

Я открыл полог палатки.

Свет внутри был неяркий. Ее волосы и тело казались сотканными из света. Она была в маске — мне предстояло снять маску в эту брачную ночь — но она сняла одежду и ждала меня, лежа на локте, одетая в свое тело, в другом одеянии не было необходимости. Это была городская поза, поза куртизанки в ожидании принца. Она показывала ее всю, и в то же время скрывала, превращая в тайну. Тени, извиваясь, скользили между ее бедрами; изгиб ее талии, подчеркнутый ее позой, был опоясан серебряным отсветом лампы. Ее волосы прятали ее груди и не прятали; в такт ее дыханию сверкающие пряди раздвигались подобно травам на морских волнах. В другой руке, опиравшейся на бедро, она поддерживала серебряную чашу, невестин напиток, который должна была предложить мне, символ ее самое.

— Видишь, воин, — сказала она, — я подчинилась вашим обычаям.

Если бы я вошел туда, пьяный от желания, возможно, я бы не усомнился ни в чем. Но сейчас я видел, что плод был слишком сладок, паутина сплетена так, чтобы поймать меня наверняка.

Мой нож надежно висел на боку. Сейчас посмотрим, думал я, и моя жажда утонула в черной ночи в моей душе. Но я подошел к ней с горящими от нетерпения глазами, как она и добивалась.

Я не проглотил ничего из того, что было в чаше, но сделал вид, что выпил немного. У напитка был странный запах, очень слабый. Я никогда бы не заметил, если бы не был предупрежден.

— Ваше городское вино горькое, — сказал я ей. — Оно никогда не казалось мне таким раньше.

Ее глаза под маской смотрели прямо. Она подготовилась именно к такой сцене.

— Тогда не пей больше, — сказала она.

— Чтобы хороший напиток пропал даром? — Я сделал вид, что снова проглотил его. Потом я протянул руку и снял маску с ее лица.

Она была очень бледна, этого она не могла скрыть, и губы у нее дрогнули. Глаза расширились в ожидании.

— Демиздор… — сказал я, как будто что-то меня удивило. Потом я выронил чашу, и разбавленное снадобьем вино пролилось на ковры.

Она сжалась в комок и отпрянула от меня.

Я достаточно насмотрелся на то, как мужчины умирали, так что был в состоянии имитировать смерть. Если бы она была не так взволнована, она бы вспомнила, что сердца мертвых не стучат, как мое, что, как бы ни было слабо дыхание, его можно заметить. Но она была так уверена, что убила меня, что не стала проверять.

Я смотрел на нее из-под век, холодея от ожидания, что она станет делать, и моя рука лежала неподвижно наготове, рядом с моим ножом.

Сначала она не двигалась. Когда же она пошевелилась, что-то блеснуло на ее щеках в свете лампы. Она плакала; я никогда не видел ее слез раньше, даже когда ее любовник заколол себя, даже когда я взял ее как рабыню или когда Чула изрезала ее расческой.

Она медленно подползла ко мне на коленях.

Женщины как-то говорили мне, что мои ресницы были гуще девичьих. Их густота, несомненно, сослужила мне службу, я мог наблюдать за Демиздор сквозь них без особого труда, а она об этом не догадывалась.

Она начала говорить на своем языке, но мое имя звучало в нем. Она раскачивалась, как женщины племени над своими мертвыми мужчинами, и когда свет лампы падал на нее, она была так красива, что я уже готов был выдать ей, что жизнь в трупе еще теплится. Но вдруг она наклонилась и схватила мой нож так быстро, что я не успел остановить ее.

На мгновение я предположил, что она разгадала мой обман и собиралась убить меня снова и наверняка. Но через какую-то долю секунды, так быстро, что я едва успел прийти в себя, я увидел, в каком направлении движется нож.

При этом я ожил. Она этого не ожидала, считая меня мертвым. Я схватил нож и отбросил его, дернул ее вниз и повернул так, что она оказалась подо мной.

— Что это? — сказал я хриплым голосом, как будто и вправду был полумертвый. — Убить меня, потом умереть вместе со мной? Это была бы прекрасная свадебная ночь.

Она не казалась напуганной, больше потрясенной, на что у нее была кое-какая причина.

— Меня предупредили, — сказал я. — Это было понарошку. Я не отравлен.

Если ты хотела, чтобы я был убит, зачем плакать по мне?

Она все еще плакала. Слезы скатывались в ее волосы.

— Двадцать ночей я собиралась с мужеством для этого, — сказала она. Я не могу жить с тобой. Но когда это было сделано…

— Ты не плакала и не умерла за своего мужчину в крепости, — сказал я.

Она закрыла глаза. Ей незачем было говорить мне. Несмотря на решение убить меня, она любила меня, и несмотря на мой гнев, я не мог убить ее, остановив ее собственную руку с ножом, намеревавшуюся сделать это.

Я провел рукой по плавным изгибам и впадинкам ее тела, лежавшего подо мной. Глаза ее плотно закрылись, а ее руки сжали меня по своей собственной воле.

— Ты сможешь жить со мной, — сказал я. — Вот увидишь.

После этого я никогда не боялся предательства с се стороны. Ей очень просто было бы прикончить меня в последующие ночи, когда желание было удовлетворено или когда я спал. Но она не сделала этого, и я знал, что она этого не сделает. Есть один верный способ, которым мужчина может привязать женщину к себе, такой же, каким она привяжет его, и той же веревкой. В тот час я получил доказательство ее любви. Я был уверен, что с враждой покончено навсегда.

Так Демиздор стала моей женой, хотя не такой, как остальные жены крарла. Прислуживали мне, содержали в порядке палатку, занимались приготовлением пищи, стиркой и починкой Асуа и Мока. Демиздор не носила даже кувшин к водопаду. Демиздор жила жизнью воина, презирая женскую работу, ходила со мной рыбачить, ездила на охоту так, как она сопровождала свою золотую маску в его войнах, хотя никогда не участвовала в сражениях; так что городские женщины были, кажется, наполовину мужчинами, если не воинами. Когда крарл увидел, как она скачет верхом на черном коне, которого я ей подарил, глаза у всех округлились, и они недовольно заворчали. Подавитесь, думал я. Хоть это мясо и хрящевато, будут куски и пожестче. Я подарил ей алое седло, а на уздечке были белые шелковые кисточки. Для верховой езды она также надевала мужские штаны. Это вызвало волнения. Она умела при необходимости прямо метнуть копье, но обычно довольствовалась тем, что наблюдала за мной.

Я научил ее игре в кости дагкта; она же научила более странным играм с кусочками камня в качестве фигур, они назывались «Замки», в которые играть надо было жестоко и бесстрастно, чтобы получилось. Она искренне изумлялась, когда я сразу научился, называя меня умным дикарем. У них было и свое искусство для постельных игр; в этом я тоже не был слабым учеником, но и она тут не насмехалась надо мной.

Я думаю, что в это время она была довольно счастлива, закрывая уши, чтобы не слышать внутренний голос, который жалил ее. Я провез ее по старым белым летним городам с их крышами из битых розовых плиток, и во мшистых дворах мы играли в любовные игры, как львы, а потом она запутывала мои волосы в травах и смеялась надо мной. Но она любила меня тогда.

Я надеялся, что она зачнет ребенка в то лето. Я впервые хотел ребенка. Он был бы залогом между нами, еще одним звеном в цепи, которая связывала наши жизни. Из этого я вижу, что даже тогда я чувствовал, что тень касается меня.

Она рассказывала мне кое-что о своей жизни среди городских кланов, хотя это был фантастический, непонятный рассказ, и она была сдержанна, как будто воспоминания пугали ее. Она была дочерью высокородного принца золотого ранга и его любовницы. Демиздор принадлежала к серебряному рангу. Это был могущественный ранг, но не самый могущественный. Демиздор не испытывала страстных чувств к своему любовнику, который был на двенадцать лет старше ее и которому она была подарена согласно их обычаям и этикету; однако он был для нее богом — так ее учили смотреть на него. Когда раненый серебряномасочник приполз в павильон с новостью о возрождении Вазкора, ее любовник отослал ее. Лица принцев перед тем, как они надели маски, были странными, уже с печатью смерти. Было впечатление, что на крепость напала чума. Она знала об их намерениях, но ее ранг исключал мольбы или даже вопросы. Она не понимала, но должна была повиноваться. Она стояла за парчовыми шторами и слушала их немое самоубийство. Для нее это был конец света. Кинжал, который она метнула в меня, она взяла для себя. О легендарном Вазкоре, который вызвал такие действия, она знала мало, только то, что они боялись его имени даже сейчас. Он сверг династию и начал разрушение страны. Древний порядок рухнул под натиском его армий, и он поднял из могилы ведьму-богиню в помощь себе. Эти путаные сведения составляли все, чем она располагала, потому что люди городов не гордились Вазкором-волшебником, и он был уже мертв больше двадцати лет.

Некоторые из их обычаев она сохранила. Она никогда не ела в моем присутствии, а в глубине палатки за занавеской, как если бы это было отвратительным или запретным. Я спросил об этом только один раз. Она отвела глаза и ответила, что столетия назад ее народ принадлежал к сверхъестественным существам, не нуждавшимся в пище, и что они стыдились того, что стали смертными. Я утешил ее смертными удовольствиями, и мы не говорили об этом больше.

У нас было два месяца, немного меньше.

Вокруг нас текли времена года, меняя темп и формы. Погожее лето плавно перешло в сухое пламя осени. Плоды были собраны, случайно оставшиеся злаки и листья желтели, год приближался к концу.

Однажды ночью я проснулся и услышал, что она тихо плачет. Мы охотились в лесу и спали у костра, собаки лежали рядом. Я обнял ее и спросил, почему она плачет, но она не отвечала, и это уже было ответом само по себе. Она также научила меня нежности, по крайней мере, к ней.

Меня больше не раздражало, что гордость мучила ее из-за меня, но я не понимал этого тогда как следует. Я думал, что это должно пройти, что все будет хорошо.

Я обнимал ее и рассказывал, как я нашел статую среди деревьев в тот листопад, когда мне было пятнадцать лет, мраморную лесную деву на постаменте над источником.

Демиздор тихо лежала в моих руках, слушая. Где-то крикнула сова, плывя по морю лунного света на своих широких крыльях. В костре вспыхивали пурпурные и золотые искры, и собаки сонно взмахивали хвостами в теплом пепле.

— Однажды ты станешь сожалеть, что взял меня, — сказала она. На ее плече шрам от злобы Чулы постепенно исчезал, становясь похожим на бледный, темный цветок. Она наполнила ладони моими волосами и поцеловала меня в шею. — Ты не из народа племени, — проговорила она. — Ты принц Темного Города, города Эзланн, цитадели Уастис.

Когда я укладывал ее снова, я увидел маску рыси, поблескивавшую на другой стороне костра, как лицо, наблюдавшее черными пустыми глазами. И на мгновение эти глаза показались полными жизни в отблесках костра.

Глава 3

В месяц Желтого листа Мока родила мне девочку. Когда я вошел, она виновато посмотрела на меня (до этого всегда были мальчики), но я был в хорошем настроении и подбодрил ее. Я подарил ей гранат, чтобы повесить на детскую корзину. Гранаты считались счастливыми камнями, укрепляющими кровь.

На четвертый вечер после этого ребенок Тафры зашевелился на сорок дней раньше срока.

Было время одного из малых межплеменных советов дагкта. Обычно воины встречались в этот период перед Сиххарном и приготовлениями к выступлению на запад по Дороге Змеи. Эттук отправился туда, и я тоже. Мы отсутствовали два дня, а когда вернулись, у Тафры уже начались роды.

Какой-то мальчик принес Эттуку эту новость. Эттук оскалился и превратил все в большую шутку, сказав, что его сын торопится выйти на свет и стать воином. Он отпустил колкость и в мою сторону, заявив, что мне лучше перестать ездить на своей желтоволосой мужчине-женщине, а вспомнить о воинском мастерстве, иначе младенец победит меня, не выходя из колыбели. Что до меня, то все внутри у меня кипело. Я достаточно хорошо помнил, что до срока нормальных родов еще очень далеко, и невнимание и холодность к Тафре в это последнее время стали мучить меня. Я вспомнил ее слова: «Ты достаточно наказал меня, перестав меня любить». Я как бы снова превратился в ребенка. Я вдруг ясно увидел ее в своем воображении, ее красоту и ее угасание, ее несчастную жизнь, то, как она нуждалась во мне, а я нашел другую. Мать — это первая женщина мальчика. И ни один мужчина никогда не ценил и не дорожил ею, кроме меня.

Время было за полдень, тепло и дремотно, только пчелы и кузнечики жужжали в траве. Я пошел в палатку Котты. Как правило, в такое время воинов не было. Несколько ветхих старушонок болтались поблизости, переговариваясь скрипучими старческими голосами. У них были черные зубы и блеклые волосы. Они перебирали четки и говорили, что ждать придется долго, говорили о крови и боли. Потом они заметили меня и зашикали, отодвигаясь в сторону.

Когда я подошел к пологу, в палатке раздался животный крик.

Кровь отлила у меня от сердца. Я схватился за полог и замер на месте. Старухи одобрительно закивали.

Одна сказала:

— Слушай, воин. Так и ты появился.

И Тафра снова закричала, и старухи захихикали и поздравили друг друга с правильными предсказаниями относительно трудных и продолжительных родов. Стоя близко у входа, я слышал, как она молит своих богов, молит боль отпустить ее. Я весь покрылся потом. Рывком откинув полог, я оказался в палатке Котты.

Старухи резко закричали от возмущения и любопытства. Внутри царила красная темнота от жаровни, и пахло кровью и ужасом. Потом Котта заслонила мне свет.

— Нет, воин, — сказала она. — Это время не для твоего визита. Мужчины сеют, женщины рожают. Таков порядок — Позволь мне остаться, — сказал я.

И из-за ее спины Тафра в отчаянии обратилась ко мне искаженным болью голосом:

— Тувек, выйди. Ты не должен оставаться и видеть мой позор. Ты не должен… оставаться… — Потом задержала дыхание и старалась не закричать.

Я отодвинул Котту в сторону и опустился на колени рядом со своей матерью. Ее глаза ввалились и страшно расширились, пот потоками струился по волосам, и холодящий душу стон вырвался из ее горла. Когда она увидела меня так близко, она попыталась отогнать меня. Я схватил ее за запястья.

— Кричи, — сказал я. — Пусть крарл слышит тебя, и будь они прокляты.

Ты рожаешь другого сына, такого, который будет относиться к тебе лучше, чем я. Давай, рви мои руки, если хочешь, я хочу чувствовать твою боль.

Она откинулась назад, тяжело дыша.

— Нет, — сказала она. — Ты должен уйти.

Но у нее снова начались схватки, и она вонзила ногти в мои руки и закричала.

— Хорошо, — сказал я. — Скоро станет легче. — Но она закрыла глаза и едва дышала. Котта наклонилась ближе.

— Как долго? — спросил я.

— Слишком долго, — сказала она, перестав гнать меня. — Уже целую ночь и этот день. Похоже на прошлые. — Но тут же спокойно сказала:

— Я не могу повернуть ребенка. Он может умереть.

— Пусть умрет. Спасай Тафру.

— Держи ее тогда, — сказала Котта, — если ты здесь, чтобы помочь ей.

И в течение часа я держал свою мать, а Котта помогала сыну Эттука появиться на свет. Это был сын. На голове у него были волосы, красные, как у отца, и он был мертв. Тафра лежала в моих руках, подобно тому, как лежала Демиздор несколько ночей назад.

— Он здоров? — прошептала она.

— Да, — сказала Котта. — Ты родила воина.

Я удивился, зачем она лжет, но лицо Тафры, не скрытое маской, ответило мне. Ставшее маленьким и бесцветным, оно приобрело выражение, направленное внутрь себя, как будто она прислушивалась к музыке, звучавшей в ее мозгу. Это выражение постепенно оседало в ней, как снег, как пыль. Это было выражение смерти.

Котта тем временем двигалась около нас, делая, что могла. Кровь лилась из моей матери, как будто хотела освободиться от нее. Мы завернули ее в одеяла, но она была холодная. Угли жаровни отражались в ее открытых глазах, вскоре они перестали мигать, и я понял, что она умерла.

В конце я даже не мог понять, знает ли она, кто ее держит. После первого протеста она не сказала мне ни слова, даже не произнесла моего имени.

Я чувствовал только пустоту. Я думал: я давно появился в таких же муках в этой палатке. Теперь я позволил ей уйти назад через те же ворота. Воину трудно или невозможно плакать; его никогда не учат облегчению, которое приносят слезы; скорее, он должен считать это недостатком, слабостью. Поэтому я не мог плакать, хотя тело мое сотрясалось. Для меня не было облегчения, ослабления моих мучений в горе.

Наконец, я положил ее и пошел посмотреть на ребенка, этот красный маленький комок с клеймом Эттука.

Котта подошла ко мне с деревянной чашкой.

— Выпей, — сказала она, но я отодвинул чашку. — Ты должен уйти, — сказала она. — Здесь надо кое-что сделать.

— Этот предмет не похож на меня, — сказал я о мертвом младенце. Я едва сознавал, что говорю.

— Тувек, — сказала Котта, — уходи сейчас. Иди к своей женщине.

— Ее убило его семя, — сказал я, — его красное семя.

Котта рассматривала меня своими слепыми глазами. Она взяла мазь и приложила к моим рукам, там, где Тафра поранила их. Я позволил ей сделать это, как будто был маленьким ребенком.

— В ночь твоего рождения, — сказала Котта, — эшкирская женщина дала свои руки Тафре, и она кусала и царапала их. Эшкирянка была молода и не похожа на других женщин. Волосы и кожа у нее были белые, а глаза — как белые драгоценные камни. Она тоже ждала ребенка, но живот у нее был маленький. Я не предполагала, что она родит так скоро, но она родила здесь, в этой палатке, на рассвете, когда я была среди воинов и обрабатывала их раны после сражения. Она не оставила много следов, но Котта — лекарка, Котта поняла. Когда я вернулась, эшкирянка и ее ребенок исчезли.

Я слушал ее с жутким интересом, но она подтолкнула меня к выходу.

— Иди, — сказала она. — Возвращайся на закате. Есть слова, которые надо сказать. Я обещала жене Эттука сказать их перед тем, как ты пришел.

Я резко вышел. Дневной свет казался слишком ярким, и я не видел, кто там мог слоняться поблизости. Я не пошел ни в свою палатку, ни к Демиздор. Я пошел прочь, через холмы, мимо линии белых камней под низко горящим осенним солнцем.

Я вернулся на закате, не потому, что во мне был какой-нибудь интерес или мысль, просто потому, что была дорога, по которой можно было идти и место, куда можно было прийти.

Была ночь перед Сиххарном, и на сумеречных зелено-коричневых холмах во всех крарлах разводились сторожевые костры. Но со стороны палаток Эттука неслось жалобное низкое завывание, звуки, которые обычно издают шайрины, когда умирает жена вождя. Я подумал о том, что они причитают и при этом, должно быть, улыбаются. Дочь Сила, которая будет солировать в гимне по Тафре при восходе луны, будет едва удерживаться от смеха, бросая осенние цветы на тело моей матери.

Я никого из них не хотел видеть, меньше всего Эттука. Поэтому я перебрался через забор подобно вору и, минуя центральный костер, прошел к палатке Котты в сгущавшейся ночной тени.

Я позвал ее по имени, и она немедленно откликнулась, прося меня войти.

В палатке многое изменилось. На земле были другие ковры, жаровня ярко пылала, и горела лампа, которую Котта зажигала для других. Я поймал себя на том, что осматриваюсь, ища свою мать. Но ее уже унесли.

— Сядь, воин, — сказала Котта.

Не имея никаких более интересных планов, я сел и ждал.

— То, что я скажу тебе, — сказала Котта, — Тафра, жена Эттука, поручила мне сказать. Котта знала об этом, Тафра тоже, в глубине своего сердца. Так вот. Должна ли Котта прямо сказать, или воин хочет, чтобы она постепенно подошла к делу?

— Какому делу? Говори, как хочешь, — сказал я.

Котта сказала:

— Тафра была тебе не мать, а Эттук — не отец. Крарл голубых палаток не твой крарл, дагкта — не твой народ.

Эти слова вонзились в мой мозг, как сверкающий меч, моя летаргия слетела. Я пристально посмотрел на нее и сказал, еще не в состоянии чувствовать что-либо от изумления:

— Что за загадки ты загадываешь?

— Никаких загадок. Помнишь, я говорила об эшкирянке, беловолосой, белоглазой женщине, которая была привезена в лагерь и убежала, когда родился ее ребенок?

— Я помню.

— Тафра тоже родила в то утро мальчика, но очень слабого. Я по опыту знала, что он не проживет тот день. Когда я оставила воинов и вернулась в палатку, я обнаружила вот что: Тафра спала, эшкирянка исчезла, а в детской корзине лежал ребенок, сильный и крепкий, как бронза. — Котта склонилась ко мне. Жаровня освещала ее завуаленное лицо. Волосы были перевязаны синей с алым материей, и ее незрячие глаза тускло мерцали в свете жаровни таким же синим и алым светом. — Котта слепа, — сказала она, — но она видит по-своему. Ребенок в корзине мог сойти за ребенка Тафры. Сын, и здоровый; он принес бы ей почет. Но это не был ребенок Тафры. Ее мальчик исчез; эшкирянка взяла его. Я думаю, он умер, когда меня не было в палатке. Эшкирянка оставила своего живого ребенка и украла мертвого; это был ее подарок Тафре, плод ее собственного чрева, который был ей не нужен. Ты и есть этот плод. Эшкирянка была твоей матерью. Сейчас это мог бы увидеть всякий. В тебе ее красота и мужская красота твоего отца, которого твоя мать любила, ненавидела и убила.

Я задыхался. В мозгу оживали картины и полуоформленные слова, руки дрожали, но не от слабости.

— Если я должен проглотить это, скажи мне имя этой суки, этой дикой кошки, которая выронила меня и оставила, как экскременты.

— Она не называла мне имени, — сказала Котта, — но кое-что из ее прошлого я слышала за две ночи до твоего рождения. Она вела очень беспорядочную жизнь, совсем не такую, как женщина племени; вереница смертей и сражений, и мужчин, которых она сопровождала — она прожила несколько жизней за одну, так показалось Котте, совсем как змея носит и сбрасывает несколько кож. А в городах масочников ей поклонялись как богине. Мужчина, от которого у нее родился ты, был королем.

— Конечно, только так она и могла говорить, — резко сказал я. — Богиня, спавшая с королем. Однако она не принадлежала к золотым маскам — рысь серебряная. Более вероятно, что она была девкой какого-нибудь военачальника, и он отверг ее.

— Нет. Она не была ничьей девкой. Хоть она и ходила со склоненной головой среди палаток, хоть и носила женское бремя в чреве, она не была похожа ни на одну из женщин, каких ты видел. Вспомни об эшкирянке, которую ты взял к своему очагу. Она поразила тебя. Но она по сравнению с твоей матерью просто маленькая звездочка по сравнению с сиянием луны. И твой отец был не краснокожий вождь, а черноволосый господин, повелитель городов. От него твои темные волосы и глаза.

— Все это прекрасно, — сказал я. — Зачем распускать язык сейчас?

— Та, которой принадлежала эта тайна, умерла. Хотя на самом деле Тафра догадывалась о подмене почти с самого начала. Не помнишь, как она переменилась к тебе после того, как ты взял рысь-маску из трофейного сундука Эттука? Маску, которую носит твоя городская жена, маску твоей матери?

Я отер холодный пот со своего лица.

Котта сказала:

— В то лето мы поздно пришли на места зимних стоянок, на два месяца позже обычного повернули на Змеиную Дорогу, потому что за горами шли большие сражения, это было начало войн, которые опрокинули города, и воины то и дело отправлялись грабить руины. Вскоре Сил узнал об упавшей башне в одном эшкирском форте на западе, в которой, по слухам, умер король, окруженный своими сокровищами. Воины поскакали туда, но вернулись только с одной добычей, беловолосой женщиной, твоей матерью. Говорили, что она ведьма, как она сама утверждала, но никто не поверил этому всерьез, да и сама она ничего в таком роде не проделывала. Эттук отдал ее Тафре в качестве рабыни, и так она путешествовала вместе с нами, пока не убежала в дикие края. Я думаю, никто, кроме Котты, никогда не видел ее лица, а Котта слепа.

— Ну, а тот король, — сказал я, — его имя ты знаешь?

— Да. Она назвала его. Она была его женой, но она убила его, потому что он был холодный и жестокий, и она считала его колдуном.

— Ревнивые суки всегда так поступают, — сказал я. — Таков итог предания и мифа. Но все же я не слышу его имени, этого чудесного отца, которым ты меня одариваешь.

Имя, которое она назвала, казалось, вырвалось из раскаленных углей и озарило палатку. Я не ожидал ничего подобного и поэтому не принимал слова Котты близко к сердцу, как бы не впускал их в себя. Но когда я услышал его имя, имя моего отца, оно ворвалось в меня, сметя все заслоны, и в образовавшийся пролом кипящим потоком хлынуло и все остальное.

Ибо она сказала мне, что я сын Вазкора.

Глава 4

Моя жизнь изменилась в одно мгновение.

Я вспомнил все, каждое из предзнаменований, все, что указывало мне на это. Я, такой непохожий на людей племени, другой во всем, отверженный в среде своего народа.

Я вспомнил о детском сне — белой рыси, соединяющейся с черным волком, о выбранной мной маске рыси и о шоке, парализовавшем мою руку, когда я прикоснулся к ней. Над ней еще тяготело колдовское заклинание этой богини-кошки, Уастис, которой я был не нужен.

Я подумал о своем отце, каким он был — красный боров, громоздкий, тупой, по-животному храпящий от удовольствия, мой враг с детства, и о своем отце, каким он оказался — благородный король, мой собственный образ, запечатленный в истории всей страны. Я снова оказался на крепостной горе, где я взял Демиздор. Кто, как не мой волшебник-отец возник во мне тогда, наделил меня частью своего Могущества, способностью говорить на городском языке, как он говорил на нем? Мужчины в масках упали на колени, видя его лицо в моем, слыша его голос в моем. Я вспомнил также сон, который я видел накануне, ножи в ледяной воде и слепоту, и пробуждение со словами «Я убью ее», произнесенными вслух.

Она предала его, моя мать, это было ясно; предала и убила его, а потом избавилась от меня, потому что я был его семенем. Чудо, что она соизволила вообще оставить меня в живых.

Внезапно за палаткой раздались невыносимо громкие причитания. Взошла луна, и женщины шли к смертному ложу Тафры для погребального песнопения.

И между мной и видением темной славы встало ее осунувшееся безжизненное лицо.

Тафра все же была моей матерью. Хотя я не был плотью от плоти ее, но это было так. Ее грудь кормила меня, ее руки качали меня, когда я еще не знал об этом. Другая, хотя она и выносила меня и дала мне жизнь, была для меня меньше матерью, чем зверь, пожирающий своего детеныша.

Я поднялся на ноги, и палатка показалась мне гораздо меньше прежнего; я ощущал себя выше, мне было тесно под ее крышей.

— Котта, — сказал я. — Я покончил с этим местом. Спасибо, что открыла клетку.

Она ничего не сказала, и я вышел в ночь.

В синем кобальтовом небе светила янтарная луна, как это бывает на исходе году по краям неба над линией горизонта поднималась дымная вуаль костров крарла. Я стоял на темной земле и чувствовал, как он уходит от меня, человек, которым я был, воин, сын вождя, Тувек-Нар-Эттук. Даже кости и кожа, казалось, меняются, и в мозгу звенело.

Я повернулся и пошел к раскрашенной палатке Эттука. Я, сын Вазкора.

Он сидел среди старших воинов, и Сил был там в углу, со своими глазами-буравчиками.

Эттук скорбел и оплакивал по-своему, но не смерть своей жены, а смерть своего красноголового сына.

— Она была слишком старая, — сказал он. — Я был слишком податлив. Мне давно надо было порвать с этой кобылой и взять помоложе, такую, которая не теряла бы мне сыновей. Он был прекрасный мальчик, хорошо сработанный, а она убила его. Им и так почти нечего делать, этим скотинам-женщинам. Так неужели они не могут дарить нам наших сыновей живыми?

Этот отвратительный вздор сыпался из него, как нечистый воздух. Я поднял полог палатки. Когда он меня увидел, он вскочил, как всегда; потом вгляделся внимательнее и стал очень нервным.

— Входи, Тувек, — сказал он. — Раздели со мной мою потерю. Она была очень хорошей женой, несмотря ни на что. Она возьмет с собой в землю браслет или два. Хорошая жена.

Свет ламп скользил по его лицу и желтым узорам на голубых стенах.

Я сказал:

— Вставай, мерзкий боров, поднимайся на ноги. Если ты не можешь жить, как подобает мужчине, ты, по крайней мере, умрешь, как мужчина.

Вместо него вскочили, ругаясь, воины. Но они были подобны собакам без хозяина. Я мысленно вернулся к тому дню, когда победил взрослых мужчин в свои четырнадцать лет, и улыбнулся.

Эттук сидел неподвижно.

— В чем дело? — сказал он глухо, обливаясь потом, отлично все понимая.

Я намеревался заколоть его, сразиться с ним и заколоть его ножом, если он поднимется на бой. Потом я перерезал бы всех остальных, кто приблизился бы ко мне. Я не сомневался, что смогу сделать это.

Но глядя, как он съежился, показывая свои грязные зубы, глядя на его грязный рот, еще сладкий от похвалы в адрес Тафры, я понял, что есть другой, лучший способ убить его.

Я почувствовал это, оно медленной волной прокатилось в моей голове.

Это был его дар, моего отца Вазкора. Он направлял меня, как тогда на крепостной горе.

Я мог убить человек желая ему смерти.

В черепе возникла боль, раскалывающая золотая ниточка боли. Затем свет померк над раскрашенной палаткой.

Желтые узоры заплясали и слились, лампы оплавились и задымили.

Эттук рванулся со своих подушек, пронзенный мечом тонкой молнии, крича даже громче, чем кричала Тафра, умирая от трудов его петушка. Я дал ему испробовать это сполна.

Затем без всякого предупреждения роковая сила во мне стала непомерной. Я не мог совладать с ней. Мозг жгло и распирало, артерии плавились от жары. Я был пожирателем огня, которого теперь этот огонь пожирал изнутри. Все кипело и исчезало в огне.

И свет обернулся чернотой. В этой черноте не было снов, не было поводыря.

Я всплыл из черной реки и обнаружил, что лежу на спине, а надо мной кружится широкое знойное небо.

Не узнавая окружающего, только частично помня последовательность предшествовавших событий, я попытался подняться. И сразу же меня охватила слабость и тошнота. С трудом перевернувшись на бок, я вывернул все, что могло находиться в моем животе и, кажется, половину кишок в придачу. Проделав это, я откинулся назад, желая умереть.

Во мне все так ныло и болело, как будто я скатился вниз со скалы и умудрился остаться в живых. Пока я был без сознания, очевидно, кто-то любезничал со мной ногами; меня перетащили по земле на это открытое место и оставили на всю ночь привязанным ногами и широкой петлей на шее к какой-то непонятной деревянной штуке. Кроме того, в веревки, которыми я был связан, были вплетены бесчисленные амулеты, мелкие четки и кусочки металла. Одежда на груди была вспорота, и на коже углем был намалеван одноглазый змей.

Тут я понял их намерения. И я также вспомнил о Демиздор.

Теперь я зашевелился по-настоящему, и внезапно вокруг меня оказались воины и встали так, что я мог видеть их. Их было около пятнадцати. Они казались испуганными и пытались скрыть это, отпуская шуточки и тыкая в меня тупыми концами своих копий. Один плюнул на меня. У меня не было никакой возможности и сил ответить ему; он это понял и плюнул снова, в мои глаза.

То, из-за чего я оказался здесь, было похоже на мою прежнюю лихорадку. В голове у меня все перепуталось — рассказ Котты, имя Вазкор, выброс энергии. И все-таки я осознал, что я убил вождя крарла. И, судя по амулетам, они считали меня волшебником и пытались защитить себя. Без сомнения решив, что эти символы укрощали мои силы, они начали изобретать новые игры. Я страдал от беспомощности на земле, пытаясь время от времени вырваться из пут и веревок и кинуться на них — хотя это было бесполезно — когда неожиданно воины прекратили свои забавы.

Я откатился в сторону и посмотрел. Я лежал на склоне холма над крарлом. Внизу я различал дым от центрального костра, и длина теней говорила о том, что день клонился к вечеру. Вверх по гребню холма шел Сил-провидец в своей одежде из звериных хвостов и зубов. Ветер играл хвостами и звенел бронзовыми ромбиками. Я не мог видеть его лица в уксусном свете, но я мог догадаться.

Он подошел ближе и встал надо мной, тихо бормоча и ощупывая свою раскрашенную черным челюсть.

Конечно, он бы поклялся, что заклинания свалили меня в палатке, те заклинания, что усмиряли меня сейчас, но, подобно воинам, он хотел быть уверен. Он наклонился, произвел какой-то ритуальный выпад над моим лбом и отпрянул назад проворно, как ящерица.

Я ничего не мог сделать. Я был слабее больного щенка, и он это заметил.

Он схватил символ змея на своей груди и заклацал зубами на воинов, приказывая им поднять меня и нести обратно в крарл. Я полагаю, они привязали меня на ночь на холме, чтобы удерживать страшную магию на безопасном для них расстоянии.

Они поволокли меня вниз таким же способом, как и доставили наверх.

Это было нелегкое путешествие: облака крутились колесом, а твердая земля колола, подбрасывала и выбивала из меня дыхание. Кто-то сломал мне ребра, и вскоре мне удался девичий трюк, и я потерял сознание. Я пришел в себя уже среди палаток и высоких стогов незажженных костров Ночи Сиххарна.

Они судили меня по закону племени.

Вместо Эттука председательствовал Сил, и было очень много тех, кто говорил против меня. Фактически для каждого врага, который был у меня в крарле, нашелся оратор, стоявший в его одеждах.

Как я и сознавал всегда, они только ждали случая схватить меня. Я сам воздвиг свой погребальный костер и в значительной мере сам взобрался на него.

Я лежал на спине, стиснув зубы, глотая собственную рвоту, слушая и иногда мельком видя лица мужчин и языки пламени, и вонь, исходившая от Сила, терзала мои ноздри.

Даже Чула прокралась и шептала Сил-На, а та, в свою очередь шептала своему отцу. Оказывается, я занимался колдовством уже некоторое время и поэтому выгнал дочь Финнука из своей палатки, предпочитая одну из взращенных колдовством городских женщин… Как еще в самом деле я мог преодолеть масколицых в их форте, если не таинственными заклинаниями? Племена хорошо знали, что людям не побить городских налетчиков, потому что те сами колдуны. Так даже мой героический подвиг был обращен против меня. Я подозревал, что они скоро казнят меня и уже выбрали способ, судя по шесту, к которому я был привязан. Мерой моего плачевного состояния служило то, что во мне не осталось духа борьбы и мне было безразлично, что они делают. Но судьба Демиздор наполняла настоящим ужасом мои путавшиеся мысли, и их обвинения заставляли меня неистово биться, что их очень забавляло. Они, конечно, убьют ее тоже, но убьют с незапамятных времен практикуемым мужчинами способом, насилуя ее до смерти, и они повесят меня на шесте вниз головой, чтобы я это видел, пока не лопнут мои мозги.

Были уже сумерки, солнце зашло — я пропустил момент заката, жаль, так как это был последний закат солнца в моей жизни. Сейчас была уже Ночь Сиххарна, когда духи мертвых выходили на охоту. Мужская половина должна нести дозор против духов, должны быть зажжены сторожевые костры и факелы, но ничего этого не было сделано. Меня удивило, что они не увидели зловещего предзнаменования в том, что пришлось оставить это дело из-за меня, но, подобно всем их обычаям, даже более темные были пустыми формальностями.

У меня не было богов, которым я мог помолиться. В тот час я чувствовал, что мне их не хватает.

Я начал думать также о Тафре, моей матери — я не мог называть ее иначе — чье тело они бросили в яму, вырытую в земле, потому что для женщин не существовало яркого погребения в пламени, и это было сделано, в то время как я лежал на холме.

Постепенно все это превратилось для меня в хаос огней и звуков, труп моей матери и воображаемое распростертое тело Демиздор, действительный треск огня и черное небо, вопли и завывания крарла. И в этот бред въехали на конях призраки Ночи Сиххарна, потому что никто не сторожил их.

Они были самыми четкими из всех моих видений. Черные, как Черное Место, из которого они вышли, верхом на черных, как они сами, или белых как кость, конях, с серебряными черепами, из которых все еще росли светлые волосы. Я был уверен, что сплю и вижу сон, потому что я никогда не верил в эту легенду о мертвых призраках Сиххарна, и я стряхнул с себя сон. И все равно я их видел.

Крарл тоже видел их.

Гвалт замер на ветру, раздавалось только потрескивание затухавшего костра, стук подкованных копыт по земле, когда всадники появились между палатками, и слабый звон колокольчиков на их упряжи.

Воины и их женщины замерли, как фигуры на гобелене. Только те, кто ближе всех стоял к месту прохода черноголовых, посторонились, пятясь, как в полусне. Где-то в миле от холма залаяли собаки в соседнем крарле. Этот шум был из другого мира.

Рядом со мной Сил бурно дышал через рот, и к его обычной вони добавилась новая, его мочи, вылившейся из него от ужаса. Я бы рассмеялся, если бы у меня были на это силы. Я уже догадался, кто были эти всадники и откуда они родом. Не из ямы, а из Эшкира. Их чернота была черными одеяниями, а черепа — масками.

Передний всадник поднял руку в черной перчатке и остановил колонну. Затем он заговорил на языке племен, но презрительно, как будто этот язык осквернял его рот.

— У вас здесь закованный на земле. Вы отдадите ею нам.

Это была не просьба, даже не требование. Это было утверждение. Крарл только прошелестел и вздрогнул. А тело Сила заклацало, его собственные зубы и зубы на его одежде стучали от страха.

— Среди ваших палаток есть также знатная дама из Эшкорека. Вы приведете ее. Если ей причинен ущерб, ваш крарл будет сожжен. Если она мертва, мы убьем ваших женщин и детей.

Голос всадника звенел, как сухое серебро. Я хотел ответить ему.

Прежде чем я смог составить предложение или произнести его, деревянный шест был внезапно вздернут ввысь.

Небо побежало вместе с землей. Я соскользнул вниз по дереву, прежде чем ремни впились и удержали меня. Похоже было, что башня рухнула на мою голову.

Небо мчалось, а потом остановилось. Я был метком, прошитым болью. Когда я дышал, нож впивался между моими ребрами.

— Несмотря на добрые заботы его братьев по копью, он доживет до Эшкорека, — сказал один.

— Это его беда, — ответил другой и тихо засмеялся. — Видишь, Демиздор?

И на фоне остановившегося неба я увидел лицо серебряного оленя с глазами из зеленого стекла, а позади — водопад волос, подобный золотистому инею.

— Да, — сказала она, — я вижу его. — Ее голос был не таким, каким я его помнил.

— Он запоет новую песню в Эшкореке, — сказал мужчина.

— Он умрет там, — сказала она.

Кровь была у меня во рту, и я не мог говорить, даже если бы у меня были слова. Но у меня не было слов, потому что они говорили на городском языке, и каким-то образом я мог понимать, но не мог говорить на Нем. Потом она низко наклонилась, женщина с лицом оленя, которая была уже не Демиздор, и пробороздила мое лицо своими ногтями.

— Будь счастлив, о король, — прошептала она. — Тебя ждет теплый прием в Эшкореке Арноре.

КНИГА ВТОРАЯ