Анатолий Зиновьевич Иткин
Вдоль по памяти
Предисловие
Эти воспоминания писались спонтанно в течение ряда лет, и только сейчас у меня появилась возможность при помощи Издательского дома «Нигма» собрать их в книгу и опубликовать.
Первая часть — «Детство в Останкине» — выходила в свет в виде небольшой книжки в 2008 году, остальное печатается впервые.
У меня нет иллюзий по поводу широкого интереса к подобным воспоминаниям, ибо большинство персонажей этого повествования — люди невеликие, да и сам я не бог весть кто, поэтому книга печатается весьма скромным тиражом. Однако я знаю, что всякие свидетельства о прошедших временах способны привлечь немалую часть людей любопытных. Бог дал мне долгую жизнь, и годы моего детства, юности и зрелости совпали с важными этапами истории нашей страны. Надеюсь, что эта книжка, если она окажется в руках такого любопытного человека, способна будет вызвать у него определённый интерес.
Небогатая семья моего отца проживала в Витебске. Его отец (мой дед) был набожным евреем; дома говорили на идише, но дети к началу XX века сильно ассимилировались, учились в русской школе, а старшая сестра отца даже закончила гимназию. Они чисто говорили по-русски, грамотно писали и революцию встретили восторженно, ибо она дала им свободу перешагнуть через черту оседлости.
Семья матери жила на Украине в городе Херсóн. Мой дед, Наровлянский Фёдор Соломонович, был успешным предпринимателем, как тогда говорили — негоциантом. Он держал типографию, кажется — единственную в городе. Во время Гражданской войны семейству пришлось пережить массу тягот и бед.
Маме 6 лет, 1913 г. Перед Первой Мировой войной
Дед рассказывал: Херсон несколько раз переходил из рук в руки то белым, то красным, то зелёным. Вот пришли красные и заставили его печатать свои прокламации. Только их расклеили в городе — пришли белые. Кто печатал? — Наровлянский?! Расстрелять!
Деда заключили в кутузку, морили голодом, но расстреливать не стали, им нужно было напечатать какие-то свои воззвания. Дед напечатал. Только расклеили — пришли опять красные и т. д.
Дед (Наровлянский Фёдор Соломонович) 1913 г.
Художник Май Митурич однажды подарил мне книжечку стихов своего дяди Велимира Хлебникова. Там на последней странице, в выходных данных, я обнаружил надпись: «Напечатано в 1915 году в Херсоне в типографии Ф. С. Наровлянского».
У меня сохранилась фотография, имеющая, на мой взгляд, историческую ценность. На ней изображён цех типографии с печатными машинами, а среди рабочих-печатников — двенадцатилетний мальчик, мой дядя Исаак, и девятилетняя девочка в центре снимка — моя будущая мама Виктория.
Оба эти семейства — отца из Витебска и матери из Херсона — в начале 1920-х годов оказались в подмосковном Перове. Там Зиновий и Виктория познакомились, поженились, и в 1931 году я появился на свет. В моём свидетельстве о рождении значится, что у таких-то родителей родился ребёнок мужского пола. Ребёнок жив и находится при отце.
Типография деда (мама в центре), 1915 г.
Детство в Останкине
В Останкино меня привезли годовалым в 1932 году, жили мы там до 1940 года, то есть восемь лет. Казалось бы, небольшой срок, но для человеческого развития первое десятилетие — целая эпоха.
Хотя период этот небогат внешними событиями, для меня он полон открытий и происшествий, наиболее отчётливо и ярко оттиснувшихся в памяти. Я очень его люблю, ценю его за ощущение счастья, полноты бытия и за то, что он дал окраску и направление дальнейшему ходу моей жизни.
Возьму для сравнения другой период, скажем, время житья на Проспекте Мира. Отрезок жизни, почти равный останкинскому: семь лет (1955–62 годы). Здесь я жил в возрасте от 24 до 31 года. Событий — сколько угодно: переезд наконец в квартиру, нормальную по размеру, окончание института, начало работы, женитьба, рождение дочери, поездка в Ленинград, смерть деда… Всё это я, конечно, помню, но тускло, как сквозь кальку.
Все детали, вплоть до мельчайших, которые встретятся при дальнейшем описании моего детства в Останкине, сохранены памятью, а не присочинены позднее. В истолковании же некоторых внешних событий, разумеется, присутствуют позднейшие взрослые суждения.
Будут ли кому-нибудь интересны мои воспоминания, кроме моих близких и лиц, упомянутых в тексте, — не знаю. Но я надеюсь, что моя память непроизвольно представит некоторые характерные черты 1930-х годов, и люди моего поколения найдут здесь много знакомого.
Мне один год
Я вижу солнечное выраженье
В заботе надо мной склонённого лица,
На розовых губах родное умиленье
И одуванчика пыльца.
Мне помнится встревоженная птичка,
И солнца сон в сосновом гамаке,
И хрупкость воробьиного яичка,
Раздавленного в детском кулаке.
Сейчас со словом «Останкино» связываются прежде всего понятия: ТВ, телецентр, башня и т. п.
В начале 1930-х годов Останкино — северная окраина Москвы, знаменитая дубрава, Шереметевский дворец-музей, Парк культуры им. Дзержинского, а с 1939 года — ВСХВ (сельскохозяйственная выставка).
В раннем моём детстве по главной Останкинской улице, обрамлённой корявыми тополями, прибегал откуда-то из центра одновагонный трамвайчик № 9 с двумя белыми фонариками во лбу. Позднее пустили ещё № 39 с прицепом, лиловым и белым.
Поперёк шли переулки: 1-й, 2-й, 3-й Останкинские. Некоторые поперечные именовались улицами: Хованская, Прасковьинская. Никто кругом, конечно, не знал, что названия эти оставил XVII боярский век.
Трамвайчик бежал мимо рынка, пожарного депо, парикмахерской, а перед дворцом, пронзительно скуля колёсами, делал крутой поворот вокруг пыльного палисадничка. Это была его конечная остановка, или «круг». Тут был вход в музей и парк, рядом находился одноэтажный домик кооператива, то есть продовольственного магазина, и аптека.
Сходить «на круг» означало «в магазин». В нашем 3-м Останкинском переулке росла трава, а в серых заборах водились красные жучки-солдатики. Мой дом № 16 в паре с таким же типовым двухэтажным бревенчатым домом № 14 имели единый зелёный довольно большой двор, обрамлённый молодыми тополями. Третьим этажом в этих домах являлся чердак, где тоже были устроены жилые помещения типа мансард.
Одним словом, типичное строение для окраины, образец зодчества времён жилищного кризиса 1930-х годов.
Во дворе росло несколько яблонь, которые густо цвели по весне, но плоды их никогда не доживали до полной зрелости, ибо дети начинали лакомиться ими, как только они достигали размера лесного ореха.
В глубине двора — два дровяных сарая: наш и дома № 14. Ещё у забора торчал заколоченный бездействующий колодец, а за водой ходили далеко — на главную улицу, за трамвайные пути. Там была колонка.
Всё моё детство на нашем дворе валялся неизвестно откуда взявшийся предмет непонятного назначения: тяжеленная железная станина с колесом, намертво приржавевшем к своей оси. Штука эта и зимой и летом всегда была под рукой и служила в наших играх рулём. Сдвинуть с места её, правда, можно было только в четыре руки.
Как только заселились наши два дома, как только угнездились молодые семьи на новом жительстве, так началось деторождение. Только я родился не в Останкине. Все остальные дети нашего двора родились в течение 1932–1933 годов и все — вот странно — мальчики. Говорили, что это к войне!
Время было ещё романтическое, и среди имён моих сверстников, среди обыкновенных Вов, Эдиков и Борь попадались и Мараты, а соседа по коммунальной квартире и друга моего детства звали Владилен (Владимир Ленин). Позднее, уже взрослым, он сменил своё громкое имя на скромное Вадим.
Последними в нашем переулке стояли два одноэтажных домика, один напротив другого. Там жили две молочницы: Акулина и Марья Григорьевна. Весь двор наш ходил к ним за молоком. Одни — к Акулине, полной рыжей бабе с белыми ресницами, очень похожей на свою корову, другие — к Марье Григорьевне.
А дальше за этими домишками шёл луг и большой, преимущественно дубовый лес. Лес этот — не что иное, как древний остаток той самой московской дубравы, где в далёком прошлом шла соколиная охота московских князей и царей.
Самые ранние мои ощущения бытия связаны с этим лесом. Вот они.
Я просыпаюсь летним днём в гамаке, натянутом меж двумя большими соснами, ищу глазами мать, но никого вокруг, только птицы, солнце и хвоя. В волнении перевешиваюсь через край гамака и вместе с одеяльцем вываливаюсь на тёплую землю возле корней… Сколько мне лет? Два года? Три? Может быть, чуть больше?
Вот другое.
Я иду (не помню с кем) босиком по прохладной и гладкой, как кожа, лесной тропинке. Большая поляна… Видимо, я очень мал, ибо трава — в мой рост. Рядом бегают друг за дружкой большие, шумные девки. Я знаю, что одну из них, чёрную, зовут Марго. Они огромны; гулко топают по земле их босые слоновьи ноги. Я не могу понять, шутки они шутят или всерьёз дерутся. Наконец две настигли третью и силком, хохоча, разжимают ей ладонь и завладевают рваными и мятыми клочками какого-то письма, писанного фиолетовыми кривыми буквами. Затем, нимало не стесняясь меня, они рядом обе присели в траву и деловито журчат по малой нужде, стараясь при этом из обрывков и клочков составить и прочесть письмо.