С момента, когда вечером они оба приходили с работы, атмосфера тяжёлой ненависти зависала в доме, как свинцовое облако. Скандалы или молчаливые злобные взгляды этих людей омрачили моё детство и молодость.
Однако жизнь в те годы казалась (и не только мне) светлой и радостной. Хотя лица взрослых порой были омрачены заботами о хлебе насущном, бытовыми мытарствами, завистью и ссорами, нам, детям, это не мешало наслаждаться беззаботными играми, делать всякие удивительные открытия и вообще ощущать постоянную радость.
Во дворе шла многодневная увлекательная игра. Однажды мы повалили набок большой деревянный ларь, непонятно для чего поставленный; из него вышел чудесный домик, в который можно было залезть вчетвером. Мы наволокли туда всякого барахла, игрушечной посуды, устроили там уютные постельки, таскали из дому кусочки еды и даже байковое одеяло.
Мы все вдруг испытали какое-то первобытное чувство родной пещеры. Игра так захватила нас, что родительские призывы: «Толя, обедать!», «Владюша, обедать!», «Эдик, домой!» на нас не действовали.
С отвращением, давясь, я допивал кипячёное молоко с отвратительной жёлтой пенкой и вновь рвался в нашу пещеру. Не всем удавалось отбояриться от мёртвого часа, но потом мы снова оказывались в нашем домике, и игра продолжалась. Нами владело общее вдохновение. И раньше и потом были разные игры, но такой увлекательной, как эта, я не припомню.
Через несколько дней энергия игры стала ослабевать, да и ящик кто-то убрал со двора, но тут появился новый повод для игры. Во двор, на солнышко вынесли наши зимние вещи для проветривания и просушки. То-то было радости кувыркаться в тюфяках и перинах! Такова была весёлая жизнь.
Вот странность — как известно, тогда надо всеми висел дамоклов меч репрессий, то и дело кто-то садился на время, а некоторые исчезали навсегда; остальные думали: это враги, недоброжелатели власти или просто неосторожные болтуны, а мы — законопослушные беспорочные граждане, нас это не касается. И веселились, жадно охотились за дефицитом, обновами. В то время не покупали, а отхватывали. В праздники собирались компаниями, выпивали, флиртовали, делились вполголоса анекдотами, танцевали под патефонную «Рио-Риту», пели вслед за Клавдией Шульженко, Изабеллой Юрьевой и Вадимом Козиным нежные романсы.
У нас тоже появился патефон. Мне очень нравилась песня «Раскинулось море широко…» в исполнении Леонида Утёсова и романс «Когда простым и нежным взором…» Вадима Козина.
Однажды мы с Владиком слушали патефон довольно долго. Потом он нам надоел, и мы решили его разобрать. Сняли диск и увидели регулятор скорости. Мы привязали к нему нитку и, поставив диск на место, запустили какую-то пластинку. Теперь можно было, потянув за нитку, резко менять скорость вращения диска во время игры, при этом голос исполнителя менялся от низкого баса почти до комариного писка, а текст звучал как пулемётная очередь. Но этого нам показалось мало, и мы добились вращения диска в обратную сторону. Я предложил поставить пластинку с песней Дунаевского из фильма «Дети капитана Гранта». Я предположил, что Черкасов-Паганель споёт вместо «Ка-пи-тан» (соль-ми-до) — «На-ти-пак» (до-ми-соль), но мы услышали невнятные рваные звуки и никакого «На-ти-пак» не получилось, а поскольку пластинка шла не из-под иглы, а навстречу, то бороздки мы просто повредили. За это нам, конечно, попало.
У Вовки Тарасова папаша работал в «Интуристе». Он курил трубку, одевался во всё заграничное, носил короткие штаны-гольф и клетчатые носки до колена. У них была американская радиола-автомат, куда загружалась целая обойма пластинок, и они звучали, сменяя друг друга, более часу.
Это был, конечно, предмет большой зависти соседей. Тем более что Тарасовы никого со двора к себе не приглашали.
В детстве мы пели в известной песенке Никиты Богословского из кинофильма «Истребители» «Любимый город — синий дым Китая…» вместо «…в синей дымке тает». Нас, конечно, несколько смущал этот «дым Китая», но мы доверчиво полагали, что в поэзии возможны самые прихотливые ассоциации.
Значительно позднее, в пионерском лагере, была популярна песенка «В Кейптаунском порту». Там у нас «скакала на борту Жанетта, поправляя такелаж». Совсем недавно я узнал, что подлинный текст звучит так:
В Кейптаунском порту
С какао на борту
«Жанетта» поправляла такелаж…
Здесь ясно, что «Жанетта» — название судна, а не какая-то игривая бабёнка.
Мать Эдика, Марья Миновна, красивая добродушная хохлушка, смеялась, закатываясь, говорила с сильным южным акцентом. Иногда по выходным к ним приезжала её сестра, Варвара Миновна, со своим сыном Котиком. Эта женщина, при явном сходстве со своей сестрой, говорила по-русски чисто, без южных интонаций, имела строгий вид учительницы, носила пенсне. Сын её Костя, или, как его любовно называли, Котик, был на два года старше нас. Он относился к нам, мелюзге, покровительственно и, входя в наши игры, всегда становился руководителем, а мы охотно — подчинёнными.
Исполняя его приказы и установки, мы иногда делали ошибки и промахи. За это нам полагались «шелобаны», то есть довольно болезненные щелчки в лоб. Однако никто из нас не обижался на нашего руководителя, и мы стойко терпели боль.
Я как-то сделал подобную ошибку, не поняв приказа. За это получил «шелобан», но кроме этого Котик назвал меня ещё паршивым евреем. Это показалось мне весьма обидным, я выпрямился и гордо ответил ему, что я — советский мальчик, а никакой не еврей. Но дома, когда я пожаловался маме на эту несправедливость, выяснилось, что я на самом деле всё-таки еврей. Я был очень удивлён. Я спросил: «Мам, а вы с папой кто? Тоже евреи?» На что получил ответ:
— Тоже.
— А дедушка с бабушкой?
— Тоже.
— А няня Лена?
— Нет, она белоруска.
Видя моё горькое разочарование, мама постаралась объяснить мне, что ничего позорного в этом нет, что евреи — одна из многочисленных национальностей нашей страны.
Я как-то раньше не обращал внимания на то, что мои домашние некоторым образом отличались от других взрослых в нашем дворе. Только у нас в семье говорили иногда какие-то непонятные «азохнвей», «шлимазл», «агицнпаровоз» и пр. Бабушка интонационно задирала концы фраз, дедушка трескуче картавил. А эти наши горбатые носы! Ох, как это было неприятно!
С этих пор в моей жизни кое-что переменилось. Не то чтоб я стал другим, менее общительным или менее весёлым, нет; но во мне появилась затаённость, опасливая осторожность и обидчивость.
Пока я был единственным ребёнком в семье, мои родители любовались мною, как дорогой игрушкой, по мере возможности наряжали в разные обновы, фотографировали, стригли в парикмахерской у одного мастера, специалиста по детской стрижке, но всё равно под ревностным надзором моей мамы.
Когда меня фотографировали, мне обязательно велели улыбаться, хотя мне далеко не всегда этого хотелось. Мне вечно внушали, что без улыбки снимок будет неполноценным, кроме того, все говорили, что у меня очень обаятельная улыбка, что на щеках появляются замечательные ямочки и т. п. И я, усвоив эти советы, при съёмке держал этот имидж.
Сейчас, просматривая свои детские фото, не нахожу ни одного, где бы я был захвачен в естественном, будничном состоянии. Везде я позирую, работаю на объектив. Очень жаль.
Когда мне было лет пять, меня повезли на Сретенку в фотографическое ателье. Я был наряжен в белую пикейную рубашку с синим галстучком в горошек и тщательно причёсан. Меня ввели в тесный закуток студии. Там я увидел чучело огромного волка, лежавшего на скамье. Я вцепился от страха в мамину юбку, вопил и не желал идти сниматься с этим чудовищем. Меня долго уговаривали, но я согласился лишь тогда, когда опасливо потрогал рукой неподвижную тушу и особенно когда увидел вылетевшую из шерсти обычную моль.
Литография «В парикмахерской»
Тогда ещё не было цветной съёмки, но этот снимок был покрашен от руки. На нём я, конечно, получился со своей фирменной улыбкой.
Когда мы, гуляя с мамой, встречали знакомых, особенно мужчин, они, как правило, старались ласково шутить со мною, выдавали преувеличенные похвалы, спрашивали всегда одно и то же: кого ты больше любишь — папу или маму? Я чувствовал, что это не всерьёз, и не знал, как следует реагировать. Через минуту эти люди теряли ко мне всякий интерес и продолжали шутить, но уже с моей мамой.
Что-то в этих шуточках меня тревожило. Мне казалось, что в них было что-то противозаконное, какое-то бесцеремонное вмешательство в спокойный лад нашей семьи, возникало острое ревнивое чувство, и я дёргал маму, желая скорее уйти. Это маму сердило, она сильно сжимала мою ладонь, но при этом продолжала любезно улыбаться собеседнику.
Полдетства я проторчал у наших соседей по квартире. У них было светло; яркий жёлтый пол был натёрт, в ясных кафелях печки отражались окна и двор за окнами. На стене висела большая и очень красивая политическая карта мира, стоял приёмник СВД-9, откуда Николай Литвинов таинственно повествовал про городок в табакерке, пищала Зинаида Бокарёва, вкрадчиво пела Мария Бабанова. В углу у печки стоял заветный сундучок, где Владик держал свою милую куклу Ирочку. Он так любовно пеленал её и баюкал, что на какое-то время возжёг и во мне интерес и азарт к этой своей игре. Кроме того, из сундучка так мило и вкусно пахло сушёными яблоками из Кабаева (городок в Мордовии, родина Владиковой мамы)!
Мне четыре года
Отец Владика, Алексей Иванович, высокий брюнет в очках, работал в Наркомземе и учился в Институте красной профессуры, поэтому во второй комнате у них был стеллаж из сосновых досок, притемнённых морилкой, на котором стояли красные тома Ленина, большие тома БСЭ и другие очень значительные книги. По утрам Алексей Иванович отодвигал стол к стене, расстилал деревенский коврик, включал радиоприёмник «СВД-9» и, под бодрую команду Николая Гордеева, делал зарядку.