Вдоль по памяти — страница 8 из 36

Бабушка сказала, что это очень плохая примета, когда птица залетает в дом. Она велела всем уйти в комнату, а сама, осторожно ступая, обошла террасу и открыла все окна.

Мне очень хотелось наблюдать за поведением стрижа, но бабушка закрыла дверь. Через некоторое время мы вышли из нашего укрытия. Стрижа на террасе уже не было. К ночи налетела страшная гроза, которая запомнилась мне на всю жизнь. Всё случилось как-то внезапно: вот был ещё вечер и вдруг мгновенно потемнело и настала настоящая ночь. И тут началось невообразимое сверкание молний. Каждая вспышка на миг освещала соседний дом и гнущиеся под ветром тополя. Гром грохотал прямо над нашим чердаком. Я подумал: каково сейчас верхним соседям? Удары следовали с почти равномерными малыми промежутками. Одна молния, как мне показалась, ударила прямо во двор Марьи Григорьевны. Мне было страшно, но весело и любопытно. Я сидел на дедовой кровати и глядел на окна. Дождя долго не было. Порывистый ветер налегал на стёкла, пытаясь их выдавить. Рамы дрожали и кряхтели. Что-то билось снаружи в стёкла, вероятно, сорванные листья и всякий мусор, поднятый ветром. В животе моём что-то сосало и обрывалось при каждой вспышке. Видно, страх мой находился именно в животе. Мне казалось, что я не выдержу этого напряжения.

Но вот наконец-то дождь застучал по стенам и стёклам. Найдя какие-то малые щели, он обдал меня градом мелких брызг, и край подушки, обращённый к окну, скоро намок. Мелкие холодные брызги полетели в моё разгорячённое лицо. Я отшатнулся. Вскоре вода зашумела в водосточной трубе и забурлила, наполняя бочку, а через минуту побежала наземь из уже переполненной бочки.

Свидетелем такой сильной грозы я был впервые. Тут меня, конечно, прогнали с террасы и уложили в постель. Гроза хулиганила до рассвета, а утром, проснувшись, я выглянул в окно и увидел, что натворила стихия за эту бурную ночь.

На мокрой траве лежали крупные ветки тополей с зелёной листвой, на деревьях виднелись следы обломов. Один тополь сломался пополам, другой лежал на земле с вывороченным мохнатым корнем; лужайка перед колодцем превратилась в болото. Дождя уже не было, но было пасмурно и прохладно. Нижние соседи пробирались по своим делам, неся в руках кирпичи и бросая их в широкие лужи.

Днём было скучно. Нас с Владиком выпустили во двор в ненавистных галошах, и то на короткое время.

Кажется, в этот день после грозы случилось смешное событие с моей бабушкой. За ней, как за единственным человеком в нашей квартире, не ходящим на службу, пришли из домоуправления и потащили на собрание. Она отсутствовала часа два и явилась домой мокрая и вся в глине.

Выяснилось, что на собрании её назначили уполномоченной по наблюдению за санитарным состоянием нашего двора. На обратном пути в размокшем переулке она поскользнулась и села в лужу. Явившись домой в таком плачевном виде, она тем не менее весело сострила: «Теперь я „упал-намоченная“, и поэтому я немедленно упала и намочилась».


Дворец

Останкинский дворец графа Шереметева — конечно, главная достопримечательность нашего района. Здесь мы гуляли в парке и с родителями, и с нянями, и с дедом.

Зимой в раннем детстве я любил заглядывать в окна дворца со стороны парка. Сквозь узкие щели внутренних жалюзи видны были фрагментарно прекрасные вазы лилового стекла, жирандоли с хрустальными подвесками. Это был какой-то сказочный особенный мир, никак не связывающийся в моей голове с понятием «жильё». Жильё — это наша коммуналка, а тут — храм.

Литография «Белый дядя»

С весны дворец открывали для посетителей. Ноги мои в огромных тапочках скользят по вощёным скрипучим ступеням мимо мраморных мужчин с детскими лицами. Вот и хрустальные жирандоли, которые я видел зимой, вот старинные почерневшие картины с полуобнажёнными героями, вот домашний графский театр, похожий на танцевальный зал. Белые колонны оказались из папье-маше; за провисающим оградительным шнуром стоят роговые инструменты от очень большого до самого маленького; вот Ковалёва-Жемчугова с перьями на голове. Долго стою перед её портретом, слушаю экскурсовода. Идём шаркающей толпой по галерее, в окна виден парк, где зимой, катаясь с искусственной горы на санках, я налетел зубами на дерево. В красивом симметричном цветнике — вазы с козлиными головами вместо ручек и статуи, освобождённые от зимних ящиков. Одну я узнаю. Меня в младенчестве ею пугали. Это бюст дамы с отбитым носом — кажется, Деметра, а по-нашему — «курносая баба».

Спускаемся по лестнице и оказываемся перед орудиями пыток и наказаний. На стене висит картина, где изображена крепостная крестьянка, кормящая грудью борзых щенков. Я удивлён: неужели граф одну крепостную любил, женился на ней, а других пытал?

Выйдя из музея, мы идём в современную часть парка. Тут тоже статуи, но безобразные, грубые, покрытые многими слоями масляной краски: замахиваются ракетками, держат снопы. Какие-то плакаты, антирелигиозная пропаганда, корявые диаграммы роста. Всё сравнивается почему-то с 1913 годом.

Зато здесь — лодки на пруду и качели, карусель, тир, детский городок. Я скатываюсь с клеёнчатой, нагретой на солнце горки, и обжигаю свою нежную спину.

С папой я ходить не люблю, он уж очень гневлив, его раздражает всякий пустяк, всякий мелкий непорядок. Упаси боже, идя с ним за руку, споткнуться!


Зависть

В мае копали огороды, сажали лук, салат, редис. Выносили на грядки золу из печей, ходили к Акулине за навозом.

Соседи соперничали друг с другом. Каждый старался вскопать чуть больше, чем в прошлом году. Я боялся, что жадность и зависть вскопают наконец весь двор и негде будет играть.

Но в июне и июле иногда выпадало мало дождя, посевы чахли. Воду брали из колонки за трамвайной линией — расстояние немаленькое, не натаскаешься для полива, и захваченные из жадности по весне площади не приносили выгод.

Зависть, как известно, чувство постыдное, и мне внушали с малолетства отвращение к ней. И казалось бы, чему и кому можно было завидовать в то весьма бедное и скудное время? Но оказалось, что почва для зависти и в те, довоенные времена была достаточно плодотворна.

Мы жили в «нашей юной прекрасной стране», декларирующей всеобщее равенство, и тем не менее я помню, что всяк всячески и всему завидовал. Если кому-нибудь покупали велосипед, другой, конечно, завидовал и не считал зазорным тотчас требовать у своих родителей, чтоб ему купили такой же или ещё лучше.

Завидовали друг другу и взрослые. Мы, дети, это прекрасно видели. Из зависти и соперничества покупали вещи, сажали помидоры и клубнику, занимали верёвки на чердаках, даже чуть ли не на курорты ездили из зависти.

Елена Емельяновна почему-то претендовала на половину нашей террасы и строчила наветы и доносы по месту службы моего отца. Некоторые держали домработниц не по надобности, а из престижа, и эти домработницы тоже друг другу завидовали. Я завидовал Владику потому, что у них в комнатах было солнце и уютно и вкусно пахло из сундука сушёными яблоками, а он мне завидовал потому, что меня хвалили за мои рисунки. Его мамаша, правда, умела вернуть ему достоинство, сказав: «Подумаешь, хорошо рисует! Если б ты тратил столько времени на это занятие, сколько тратит он, то ты рисовал бы не хуже». Это его успокаивало.

Ещё я завидовал всем детям, у кого день рождения был летом. Таким старуха Барзам, которая выползала на крыльцо только в тёплое время года, дарила старинные книги из своей библиотеки. Мой день рождения приходился на январь, и я, бедный, оставался без подарка.

Ну и, конечно, все завидовали тому, кто выигрывал в лотерее или по облигациям, повышению по службе, удачной покупке, отменному здоровью.


Женя

Один раз зимою у соседей гостили родители Елены Емельяновны из Кабаева. Дед Владика, старик медлительный, немногословный, с редкой седой бородой, приезжал в Москву с бабушкой на лечение. У него был какой-то недуг в спине. Бабушка натирала его мазью, а он кряхтел и охал. Старики варили себе пшённую кашу, очень крутую, и ели ее деревянными ложками, по-деревенски.

Целыми днями дед Емельян Иванович сидел на стуле перед окном и комментировал всё, что видел во дворе: «Соседка пошла по воду», «Идёт почтарь, несёт письмо». Владик говорил мне, что дед его был солдатом во время Первой мировой войны, ранен в ногу. Потом какое-то время служил сторожем в хозяйстве учёного Петра Капицы, а после уехал к себе в Кабаево.

Гостили они до весны, а на лето и Владик с родителями переехал в Кабаево, а свои московские комнаты они временно предоставили провинциальным родственникам. И появились у нас по соседству две женщины (бабушка и мама) и девочка Женя, которая была старше меня на несколько лет.

Они сразу освоились и зажили, как в своём доме. Женя училась в школе, кажется, в третьем классе. Я по привычке торчал и у них целыми днями. Меня не прогоняли. Очень мне нравилось наблюдать, как Женя делает уроки. Она со вкусом приклеивала промокашку к тетради при помощи ленточки и розочки, вырезанной с мыльной обёртки; ставила на тетрадь рюмку и ловко обводила карандашом — получался аккуратный кружок, внутри которого проводилась стрелка к другому кружку; под чертежом ложились ровные лиловые строчки. Женя склоняла голову набок, и прядь волос касалась бумаги.

Ещё Женя любила поесть. В промежутках между завтраком и полдником, обедом и ужином она ела большие ломти чёрного хлеба, намазанные маслом и посыпанные сахарным песком. Женя была человеком иной, нежели все меня окружавшие люди, породы. Она была вне зависти, была добра и спокойна, кроме того, она весьма беспечно относилась к законам собственности.

Я помню, что брала она всё, что хотела, без спросу и смущения. Вот она идёт, царственно и спокойно, мимо грядок и кладёт себе в рот алую и зеленоватую клубнику, всё равно где созревшую: на их, на нашем ли участке. И никто никогда не сказал ей ни единого слова упрёка.