опатку.
– Не беспокойтесь, папá, все будет нормально, – успокаиваю я его. – Ведь мы должны принимать хорошее вместе с плохим, верно?
5За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь
Весь вечер я вспоминаю шахматные ходы и готовлюсь к поединку с Франсуа. Как странно он себя держал во время нашей встречи. Неужели так будет всегда?
Папá берет меня с собой в особняк Клико. Там Филипп беседует с кругленьким, но элегантным джентльменом в малиновом берете, гобеленовом жилете и бархатных панталонах в старом стиле, гораздо более романтичном, чем крестьянская одежда нынешних горе-революционеров.
– Приветствую, мадемуазель Понсарден, – говорит Филипп. – Позвольте представить – это месье Александр Фурно, мастер погреба, он делает наше вино «Клико-Мюирон». – Мюирон – девичья фамилия его жены Катрин-Франсуазы, и меня всегда впечатляла такая дань уважения.
Я подаю руку, и месье Фурно прижимает к ней свои завитые усы.
– Я и не знала, что Клико-Мюирон не сами делают свое вино.
– «Клико-Мюирон» – это негоциант. Продавец вина. – Фурно взмахивает своим несовременным плащом, издавая аромат спелых гроздьев.
– Фурно… ваша фамилия вызывает ассоциации с теплой, уютной печкой или обжигающей вспышкой огня, – говорю я. – Так кто же вы?
– А как бы вы предпочли, мадемуазель?
Папá негромко кашляет.
– Мы не раз наслаждались вашим вином, гражданин Фурно.
Гражданин, обращение, которое используют революционеры, чтобы подчеркнуть всеобщее равенство. Больше никаких там герцогов и герцогинь, принцев и принцесс. Только граждане. Многие даже хмурятся, если слышат «мадемуазель», «мадам» или «месье». Во имя равенства всех французов подбросили в воздух будто игральные кости, и мы, приземлившись, оказались без прошлого, семьи или истории. Нет, равенство абсолютно лишено для меня интереса.
Филипп распахивает дверь своего кабинета.
– Заходите! Прошу!
Однако Фурно не может оторвать глаз от моего декольте. Я проклинаю эту революционную моду, выставляющую мои женские атрибуты в духе богини Свободы. Свободы для кого? Полагаю, что для мужчин, которые ее придумали.
– Гражданин Фурно? – торопит его отец.
Фурно предлагает мне руку.
– Какое удовольствие насладиться вашим обществом, мадемуазель.
Из другого конца огромного вестибюля звучит знакомый голос.
– Барб-Николь пришла играть со мной в шахматы.
Все взгляды направляются туда, где в тени тяжелой драпировки стоит Франсуа.
– Я сейчас приду. – Освободившись от Фурно, я направляюсь к моему другу, стуча каблучками по мраморному полу, и прохожу мимо голых прямоугольников на стенах, где прежде висели картины на религиозные сюжеты. Как и нам, семейству Клико пришлось в годы революции прятать священные реликвии. Шахматная доска уже стоит у окна с видом на лабиринт виноградника, разбитого между нашими владениями.
– Возможно, мне не стоит так говорить, поскольку месье Фурно – мой крестный, но будь с ним осторожней. Он одинокий и ищет себе жену. – Франсуа выходит из тени, и я невольно вскрикиваю от испуга. У него распухли веки и почти закрыли глаза. Красные рубцы покрывают его щеки и шею. На лице беспорядочно торчат волосы.
– Что с тобой? – Я сажусь за шахматный столик, а он подкладывает полено в огонь.
– Овцы. – Он морщится и протягивает мне руку через шахматную доску. – Желаю удачи.
Повинуясь интуиции, я царапаю его ладонь ногтем – наша клятва дружбы.
Он отдергивает руку.
– Твой ход.
Я двигаю пешку по холодной мраморной доске. Мне это так знакомо, но только из другого времени. Все эти шахматные игры проходили тут, у огня, под запах горящих буковых поленьев.
После моего следующего хода он украдкой косится на меня, но, когда я заговариваю с ним, ограничивается лишь краткими ответами.
Он ходит черным конем – три клетки вперед и две вбок; у него обгрызены ногти чуть ли не до ранок. Раньше он никогда не грыз ногти. Иногда мы сравнивали наши ладони, и мои кончики пальцев доставали до его сгиба пальцев. Он дразнил меня за крошечные руки, а я его за безупречно чистые и аккуратно подстриженные ногти. Я придумывала способы, как заставить эти руки обнять меня за талию.
– Похоже, твоя логистика – интересная штука, – говорю я.
Он фыркает.
– Все шло нормально, пока я возил оружие и провиант в пределах Франции. Британская торговая блокада все изменила. – Тут его пешка берет моего коня. – Но я исхитрился и придумал несколько скрытых маневров. – Его сухой смех затрещал, словно тонкий лед на пруду.
Мне трудно сосредоточиться на шахматах, когда напротив меня наконец-то снова сидит парень, который жил в моем сердце все эти годы. За эти годы он стал мужчиной. Незнакомым мужчиной. Теперь, когда у него распухло лицо, я вообще не могу его узнать. Но все равно где-то внутри этого пугающего незнакомца должен сидеть мой Головастик. Я двигаю ладью на несколько клеток.
– Похоже, ты с удовольствием справлялся с трудностями. Тебе нравилось.
– Да что угодно возьми, все равно это лучше, чем шерстяной бизнес Филиппа. – Он скребет болячку на руке, обдумывая следующий ход. – Но революция стала катастрофой для бизнеса. Новые политические вожди каждый год убивают своих предшественников и приходят к власти. Нет никакой стабильности. – Он двигает по диагонали слона и берет мою ладью. – Мы как каннибалы едим наших братьев, а соседи это чуют. Генерал Наполеон отправился покорять Египет, а наши границы атакуют Британия, Австрия и Пруссия.
Я вижу свой шанс и двигаю ферзя так, чтобы он нацелился на короля на другом краю доски.
– Шах!
– Тебе только так кажется. – Франсуа блокирует меня пешкой. Его глаза устремлены на доску, ресницы такие же длинные и густые, как когда-то.
– Ну, так что же случится с Францией? – интересуюсь я.
Он странно смеется.
– Наполеон убьет на своих войнах тысячи и тысячи французов.
Я убираю подальше своего ферзя.
– Мне казалось, что все французские солдаты обожают Наполеона за его страсть к свободе, равенству и братству всех людей.
Франсуа снова фыркает.
– Наполеон живет для Наполеона. – Его конь перепрыгивает через мою ладью и бьет ферзя. – Шах.
– Не так быстро. – Я отчаянно ищу выход. Как же мне спасти короля?
– Я загнал тебя в цугцванг, – объявляет Франсуа с лукавой улыбкой. – Любой ход – и ты проигрываешь.
Я пытаюсь пойти и так, и так, но бесполезно. Старый знакомый цугцванг. У меня под ложечкой что-то жарко горит.
– У меня было много времени на шахматы. Я натренировался и всегда теперь выигрываю. – Он откидывается на спинку кресла и сидит так, сцепив руки на затылке. На его запястьях я вижу неровные шрамы. – Но вместе с тем я все равно всегда проигрываю.
У меня отвисает челюсть. Он видит мою реакцию и быстро расставляет фигуры на доске.
– Папá сказал, что ты воевал вместе с Наполеоном.
– Я видел его на поле сражения только однажды. Он не запомнил меня. Я не герой войны, Барб-Николь, что бы там ни плел мой отец, какую бы ни говорил полуправду. – Он трясет длинными волосами. – Ведь мы с тобой знаем, что я не был на войне все эти шесть лет.
– Где же ты тогда был?
– Не прикидывайся дурочкой. Я уверен, что ты слышала гнусные слухи, ходившие по городу.
– Ты думаешь, что мне больше нечем заняться и что я все время хожу и собираю слухи? – Мой протест прозвучал слишком громко для вежливой беседы.
– Ну, ведь ты маленький чертенок, который обыгрывал меня в прятки, – возражает он. На его губах играет лукавая улыбка.
– Кроме того последнего дня в лабиринте. – Проговорив это, я тут же прикусываю язык и жалею о сказанном.
Франсуа вскидывает брови.
– Насколько я помню, ты нашла меня и тогда. – Его обгрызенный ноготь ползет по мраморной инкрустации на шахматной доске.
Что же так обидело его, раз он резал себе запястья?
– Ты не хочешь прогуляться? – предлагаю я.
– Сегодня холодный ветер.
– Ты стал бояться холода? – спрашиваю я, и он смеется.
Мы идем по аллее мимо спящих кленов, потом мимо конюшен и каретных сараев и подходим к лабиринту виноградника, который не видел ухода уже несколько лет. В годы Большого террора прекрасные сады стали объектом ненависти, чернь видела в них символ привилегий и богатства. Кроме того, садовники были призваны на войну, как и все мужчины моложе сорока.
Красные побеги виноградных лоз обломаны и переплелись, а дорожка размыта. Франсуа вздыхает, потом берет меня за руку, и мы входим на виноградник через неухоженную арку. Гравий хрустит под моими башмачками из телячьей кожи, зашнурованными алыми лентами в тон моему платью. Не думаю, что Франсуа обратил внимание на мои ножки, платье в стиле ампир или потрясающий чепчик, выбранный Лизеттой, когда я призналась ей, что увижу сегодня Головастика.
– Почему ты так долго не возвращался? – спрашиваю я, пытаясь идти вровень с его быстрыми шагами.
Он кусает нижнюю губу – нервная привычка, так не согласующаяся с его орлиным носом и крепкими скулами. Я пытаюсь разговорить его и скребу ногтями его ладонь, напоминая о нашей дружбе. Он отдергивает руку и продолжает идти.
Нет, я должна пробиться сквозь его панцирь.
– Каждую ночь после твоего отъезда я молилась, глядя на самую яркую звезду, и воображала, что ты думаешь обо мне, когда я думаю о тебе.
Он останавливается, глядит на меня, и у меня замирает сердце.
– Фурно хороший человек, – говорит он, как будто сейчас это имеет какое-то значение. – Степенный, надежный… и добрый. Он хорошо зарабатывает на виноделии.
Порыв ветра раздувает мою длинную юбку; я дрожу от холода.
– Зачем ты говоришь мне об этом?
– Николя ищет тебе мужа, не так ли? – Франсуа сворачивает влево в ту часть лабиринта, которую я всегда избегала, – пугающую, с голыми лозами.
– Глупость какая. Месье Фурно ровесник моего отца.
Франсуа грызет заусеницу.
– Все-таки могло бы быть и хуже.