– Пожалуй, я вообще не стану выходить замуж. Замужество – суровая сделка для женщины. Я должна отдать мужу мое наследство за привилегию рожать его щенков. Еще он будет диктовать, что мне делать, с кем дружить, работать или нет.
Он хохочет, словно я сказала очень удачную шутку, и его смех кажется мне приятным колокольчиком.
– Что тут смешного?
– Маленькая Барб-Николь… – Он вытирает глаза, не в силах остановиться. – Вихрь, готовый смести все на своем пути.
– Я уже не маленькая, Франсуа.
Мы подходим к развилке лабиринта, и я выбираю знакомую тропу.
– Помнишь, как ты повсюду таскала с нами свою куклу? – говорит он. – Ты никуда не ходила без твоей Марии-Антуанетты.
Ужас тех лет до сих пор преследует меня. Мне было пятнадцать, когда королеву обезглавили.
– Маман сожгла мою куклу в камине. – Лозы так переплелись, что я не вижу прохода между ними и иду за Франсуа. – Она сказала, что и нам не сносить головы, если кто-то узнает о моей одержимости королевой. – Впереди нас через тропинку скачет лягушка и плюхается в жидкую грязь. – Помнишь, как мы побывали в Версале в деревушке королевы? Как ловко она играла в шары, потом взяла нас на рыбалку? Как мы кормили коз?
Франсуа сжимает кулаки.
– Неужели ты не понимаешь, какая это пародия? Маленькая ферма в Версале, чтобы королева играла там роль милой пейзанки, тогда как королевская семья отбирала у крестьян пшеницу и морила голодом своих подданных?
– На двух стульях не усидишь, – усмехаюсь я, дразня его. – Ты уж выбери, за кого ты – за роялистов или за революционеров.
– Я теперь ни за тех, ни за других, – бурчит он с явным огорчением и тут же исчезает среди лоз, оставив меня одну.
Я не намерена гнаться за ним и возвращаюсь по нашим следам, размышляя, что же такого я сказала, что он так вспылил. Esprit de l’escalier, как говорится, – хорошая мысль приходит уже потом, за порогом, на лестнице… Короче, крепка я задним умом… Нынешний Головастик совсем не похож на того веселого мальчишку, какого я знала.
Когда я подхожу к особняку Клико, Франсуа стоит, небрежно опираясь на перила, а на его губах играет та полуулыбка, при виде которой у меня все трепещет в груди. Он берет меня за руку и ведет вверх по ступенькам так, словно все время был идеальным спутником.
– Хочешь сразиться со мной в шахматы завтра? – спрашивает он, подняв брови.
– Я обещала папá, что завтра с утра займусь его бухгалтерскими книгами, – отвечаю я, раздосадованная его внезапной переменой и предательской реакцией моего тела.
Он хмурится и явно разочарован, и это меня трогает.
– Я могу прийти позже, когда закончу. – Меня просто убивает собственная покладистость, но я абсолютно не в силах отказаться от его приглашения.
Он хитро улыбается.
– Но ты не думай, что снова выиграешь, – предупреждаю я.
Весь вечер я оттачивала шахматные стратегии, пока не почувствовала, что смогу обыграть Франсуа, и теперь разочарована, обнаружив, что он играет на скрипке в том самом темном углу большого зала «Патетическую» сонату Бетховена, странную и навязчивую. Когда-то я ненавидела ее, а теперь она пронзает меня до костей своей печальной романтикой.
Доиграв до конца, он открывает глаза.
– Ты пришла. – С его губы свисают жидкие усы, на спине спутались длинные волосы, но лицо уже не воспаленное, исчезли и припухлости под глазами.
Голоса в кабинете Филиппа звучат все громче, из-под двери выползает к нам запах дыма от трубок. Я понимаю, что в доме мне не удастся поговорить с Франсуа по душам, а мне очень хочется.
– Может, пойдем пить кофе? – предлагаю я с замиранием сердца. Кафе возле Главной площади было нашим давним убежищем, где мы спасались от родителей.
– Просто ты не хочешь, чтобы я снова обыграл тебя. – Он открывает шкаф и хватает свой синий шерстяной плащ.
– Ты не допускаешь, что мне захотелось кофе?
На улице тучи покрывают небо, словно тонкая серая шерсть, и первые капли брызгают на наши лица. Когда мы идем через площадь, мастеровые наконец разбирают гильотину.
– Да упокоится с миром Царство террора, – с усмешкой говорит Франсуа.
– Слава Богу! Слава Богу! – Я осеняю себя крестным знамением. Франсуа хватает меня за руку.
– Только не здесь!
Он прав. В Первой Французской республике любой намек на католицизм может привести в тюрьму.
Звонит колокольчик, когда Франсуа открывает передо мной дверь кафе. Ароматы поджаренных кофейных зерен, свежеиспеченных круассанов и расплавленного шоколада наполняют меня воспоминаниями. Здесь все те же дубовые панели, покрытые лаком, кованые столики и марсельские скатерти. Мы садимся за наш столик у окна с толстыми декоративными стеклами и заказываем шоколадные круассаны и кофе, ему черный, а мне со сливками и сахаром. Франсуа надкусывает круассан, а я украдкой бросаю взгляд на его запястья, прикрытые льняными манжетами.
– В Швейцарии круассаны не идут ни в какое сравнение с нашими, – говорит он.
– А я думала, что ты был в Италии. – Шоколад липнет к нёбу, и я, чтобы расплавить его, делаю глоточек кофе.
– После Италии я попал в Швейцарию. – Он глядит в окно на женщину, снимающую с веревки белье, чтобы оно не мокло под дождем. Бредет домой пожилой мастеровой с ящиком инструментов под мышкой. Тут, на небольшой улочке Реймса, все так тихо и мирно, а где-то у наших границ бушует война и гибнут солдаты.
– Расскажи мне про войну, Франсуа. – Я дую на кофе и вдыхаю насыщенный, пряный аромат. – Я тут жила под бдительным надзором Первой Французской республики, которая страшно беспокоится о том, что я ношу, с кем общаюсь, что говорю, боясь, что это нарушит новые правила жизни. А мне нужно понять, почему мы сражаемся с теми странами.
– Согласно революционным принципам, мы сражаемся за свободу, равенство и права для всех людей, – отвечает Франсуа и вонзает зубы в круассан, словно все уже сказал. – Чушь собачья все это.
– Но ты ведь был таким патриотом. Что случилось?
– Ох, в самом деле, любопытство раньше тебя родилось! – Он хмурится. – Я всегда слышал от тебя вопрос за вопросом. Вот и опять началось. И ведь ты теперь не отстанешь!
– Да, ты прав – я не отстану. – Мои локти на столе, подбородок на ладони. – Итак, что же случилось с тобой? Я слушаю.
Он закатывает глаза, вздыхает и барабанит пальцами по столу.
– Франсуа?
– После моего последнего итальянского сражения, – начинает он со вздохом, – я вел мой батальон на холм, чтобы устроиться там на ночлег. Мои люди невероятно устали, и мы не стали ставить палатки и просто раскатали одеяла под дубами. Но тут я обнаружил на противоположном склоне холма неприятельский лагерь, и там у огня сидел лишь один часовой. Ясно, что нам надо было ударить по ним, пока они нас не заметили. – Он стискивает в ладонях дымящуюся чашку, и из-под манжет выглядывают красные шрамы.
– Мы набросились на них сверху, – продолжает он, и его голос дрожит. – Мои люди украли их лошадей и оружие, потом с воем и улюлюканьем рассекли палатки. Вражеские солдаты выскакивали, полусонные, в длинных красных штанах, пытались оказать сопротивление, но преимущество было за нами. Наши сабли рассекали их тела, теплая кровь брызгала в наши лица. – Он уронил голову на грудь и скрестил руки. – Ты хотела услышать такую историю про войну? – Запах вины и неодобрение сочится из его пор.
– Виновата война, Франсуа, а не ты. Ты сражался за Францию. За свободу.
– Во имя свободы мы убивали мальчишек. – Он сердито фыркает. – Разве важно, кто они были – итальянцы, австрийцы или французы? За годы революции погибло больше граждан, чем за сотни лет королевской власти. Войны всегда бессмысленные и жестокие; они ведутся не ради людей, а ради жадной до власти верхушки.
Я накрываю его руку своей.
– Прости, что я попросила тебя рассказать, раз для тебя это такие болезненные воспоминания, но мне нужно понять, что ты пережил. Женщинам не говорят правды о том, что происходит в стране.
Его странные, необычные глаза открыто оценивают меня, потом снова устремляются на неведомую точку за окном.
– Пожалуй, нам пора возвращаться. А то твой отец решит, что я тебя похитил.
– Разве это плохой вариант? – Я улыбаюсь.
Он прижимает мою ладонь к сердцу, и я ощущаю, как оно лихорадочно бьется.
– Барб-Николь, ты забыла меня и была права.
– Я никогда не забывала тебя.
В его глазах сверкает искорка.
– Я рассказал тебе эту историю, чтобы ты поняла, как многое изменилось между нами. Я больше не твой невинный Головастик.
Как мне трудно соединить этого полного горечи мужчину с тем мальчишкой, о котором я тосковала все эти годы!
На улице по-прежнему идет дождь, и Франсуа снимает плащ и держит его над нами. Мы бежим мимо великолепного Реймского собора, где короновались французские монархи; теперь его разграбили и превратили в хранилище фуража. Зрелище такое печальное, что я стараюсь не глядеть на его стрельчатые арки и каменное кружево фасада.
– Чем ты будешь теперь заниматься, раз вернулся домой? – спрашиваю я.
– Как чем? Шерстяным бизнесом. Разве у меня есть выбор?
– Ну, по крайней мере у тебя есть бизнес. Мои родители гонят меня замуж, словно овцу на заклание.
– Я ненавижу овец и все, что с ними связано, – заявляет он и сердито пинает ногой камень. – Ненавижу их грязную шерсть, противный запах, испуганное блеянье и то, как моя кожа вздувается и воспаляется после контакта с состриженной шерстью.
– Ты ведь любил сортировать шерсть, когда мы были детьми.
– Ты любила сортировать шерсть, и я тоже. – Он останавливается и поправляет плащ, который держит над нами. – Ты уговаривала меня обследовать меловые пещеры под Реймсом, и я зажигал лампу и вел тебя в них, хотя ненавидел темноту. Ты хотела забраться на самое высокое дерево в лесу, и я карабкался вместе с тобой, хотя просто каменел от страха перед высотой.
– Ты так хотел быть рядом со мной? – Я улыбаюсь. Он смущенно фыркает.